Как мы уже отметили, Достоевского интересовало существование человека реальное, без романтики, без розовых очков, которое ставит его в положение оппозиции к миру – природе и обществу. Человек оказывается заброшен в этот мир волею судьбы. И этой же волею он должен один противостоять ему. Это одиночество или, точнее, – существование одинокого человека, в определённом смысле, роднит героев Достоевского с героями Сёрена Кьеркегора, другого родоначальника европейского экзистенциализма. В качестве репрезентативной работы последнего рассмотрим «Страх и трепет» (1843 г.). Кьеркегор пишет об одиночестве Авраама, который в доказательство своей веры должен был принести в жертву – зарезать и сжечь (всесожжение) – своего единственного сына Исаака на горе Мориа45.
Всё повествование об Аврааме и его поступке разворачивается Кьеркегором по линии: абсолютный индивид – безумие (отказ от силы мышления) – вера. Кьеркегор, как восторженный поклонник Авраама, неоднократно признаётся, что сам он к такому поступку не готов (не хватает мужества), но восхищается им.
Итак, интригу с историей жертвоприношения Авраама он видит в том, что Авраам сталкивается с парадоксом веры. Что это за парадокс? Кьеркегор так объясняет его суть:
«Я не могу довести до конца движение веры, я не способен закрыть глаза и с полным доверием броситься в абсурд, для меня это невозможно, однако я не восхваляю себя за это»46
Итак, суть парадокса, согласно Кьеркегору, составляет абсурд. Речь идёт о том, что поступок Авраама, с точки зрения здравомыслящего человека, абсурден: Авраам любит единственного сына, но должен принести его в жертву. Здесь, конечно, мы узнаём старую библейскую установку на то, что «вера превосходит разум». Поэтому, Авраам верил, согласно Кьеркегору, силой абсурда. Ну, в самом деле, бог Авраама повелел ему принести в жертву своего сына. Авраам оказывается безутешен и одинок в своём горе: он не может об этом рассказать ни своей жене Саре, ни слуге Елизару. Они его просто не поймут. Следовательно, у него есть только один собеседник – бог Авраама:
«Он верил силой абсурда; ибо, по всем человеческим расчётам, речь не могла идти о том – в этом-то и состоял абсурд, – чтобы Бог, потребовав от него этого, в следующее мгновение вдруг отказался от своего требования»47.
Для Авраама характерно: 1) бесконечное самоотречение; 2) вера силой абсурда. Если говорить на понятном человеческом языке, то получается следующее: Авраам понимал, что Бог не может взять Исаака, но, в то же время, Бог требовал этого. Это для человеческого ума безвыходная ситуация, но именно-то она и составляет самую соль иудейского верования: верить слепо, без каких-либо рациональных обоснований.
И здесь, с совершенно неожиданной (религиозно-богословской) стороны, Кьеркегор обнаруживает сходство взглядов с Достоевским:
«…каким ужасным парадоксом является вера, парадоксом, который способен превратить убийство в священное и богоугодное деяние, парадоксом, который вновь возвращает Исаака Аврааму, парадоксом, который неподвластен никакому мышлению, ибо вера начинается как раз там, где прекращается мышление». (курсив мой – А.П.)»48.
В чём же сходство с Достоевским? Прежде всего – в критике рационализма, критике всевластия мышления. Во-вторых, в том, чтобы найти основу человеческого существования вне мышления.
Однако далее они расходятся: Достоевский находит такую основу в полноте жизни, а Кьеркегор – в полноте веры (страсти веры).
В самом деле, и Достоевский, и Кьеркегор обнаруживают абсурд в человеческом существовании, но стремятся – через своих героев – преодолеть его по-разному:
Кьеркегор – в бесконечном самоотречении и бесконечном Боге, в котором абсурд перестаёт быть абсурдом. Кьеркегор – протестант и близок иудеям.
Достоевский – в красоте мира (в его древнерусской «лепоте»), в мировой гармонии. Достоевский – православный и близок грекам.
Другая плоскость, в которой пересекаются нити натяжения авторских персонажей – придание фундаментальной роли единичному, вообще отдельному и конкретному человеку.
Кьеркегор говорит:
«…единичный индивид, после того, как в качестве единичного был подчинён всеобщему, теперь посредством этого всеобщего становится единичным, который в качестве единичного превосходит всеобщее»49.
Кьеркегор хочет сказать, что вера индивида, всегда индивидуальна, никакой другой индивид не может научить его или помочь ему верить. Тем же самым Кьеркегор хочет сказать, что вера индивида и выше коллектива и выше коллективной этики (норм). Абсолютный единичный индивид предстоит абсолютному богу:
«…он, в качестве единичного индивида устанавливает себя в абсолютное отношение к абсолюту»50.
Итак, интерес к индивиду, его состояниям, его парадоксальному существованию, несомненно, объединяет Кьеркегора с Достоевским. «Страсть» (религиозной веры) у Кьеркегора в каком-то смысле комплиментарна «хотению» Достоевского:
– Достоевский ставит «хотение» выше разума.
– Кьеркегор ставит «религиозную страсть» выше разума.
Однако следует признать, что Кьеркегор больше морализатор, а Достоевский больше эстетик. Кьеркегор связывает парадоксы с верой, Достоевский – с жизнью. (Например, в сюжете с невинно осуждённым дворянином в «Записках из Мёртвого дома»: преступления не совершал, но на каторгу пошёл).
– У Достоевского в «фокусе внимания» – «маленький, бедный человек» в состоянии безвыходном.
– У Кьеркегора – библейский персонаж в состоянии абсурда.
Мы видим, что области обсуждения разные, но между ними есть и общее:
У Достоевского абсурд открывается единичному человеку – коллежскому асессору.
У Кьеркегора абсурд тоже открывается единичному человеку – Аврааму.
Итак, главное, что их объединяет, это то, что и у Достоевского, и у Кьеркегора основным предметом исследования является единичный человек в его неразрешимой жизненной ситуации. Интерес к существованию этого человека, точнее, наоборот – поставление такого существования в фокус авторского наблюдения и делает экзистенциализм тем, чем он сегодня является для нас – самостоятельным философским течением.
В заключении считаю необходимым отметить, что абсурд, с которым столкнулись представители культуры, сформировавшейся под влиянием христианства (и Кьеркегор, и Достоевский), является, с моей точки зрения, ничем иным как иносказанием (христианским иносказанием) для трагедии, которой в христианстве не оказывается места просто потому, что все «неразрешимые человеческие проблемы» на Земле, должны будут (во всяком случае, так было обещано) разрешиться на Небе. Но, до попадания «на Небо», в рамках предоставленных человеку на Земле условий, человек оказывается отягощён абсурдом, то есть безвыходностью. Абсурд противен Небу, ибо он рождён его небрежением. Поэтому, Кьеркегор напоминает птицу, у которой повреждено одно крыло: она хочет и готова взлететь, но не может. В этом только смысле Достоевский более цельная фигура, чем Кьеркегор. Достоевский был готов принять трагедию такой, как она есть, без небесного страхового билета. И Достоевский принял её.
В предыдущей лекции было показано, как Достоевский дезавуирует притязания «гуманизма» в качестве проекта «светлого будущего человечества» и всего «возвышенного и благополучного», претендующего на роль общечеловеческого мировоззрения, показывая, как оно разбивается всего лишь об одно препятствие – волю (хотение) человека. Эту волю человека, в иерархии сущностей, Достоевский ставит, несомненно, выше и рассудка, и сознания.
Казалось бы, на этом и можно поставить точку: человеческая воля – главная среди его способностей, и всё тут. Но, не таков Достоевский. Фёдор Михайлович показывает, что воля человека тоже не так абсолютна, как это может показаться на первый взгляд. Конечно, каждый человек волит и может, что называется, «выкинуть коленце», но и эта «воля», и это «коленце», сами ограничены. «Чем же?», – может спросить недоуменно его читатель. Ответ Достоевского однозначен – предопределённостью. И вот здесь завязывается новая интрига.
Тема «свободы человека», наряду с сопряженной с ней темой «существования» человека, едва ли не самая главная в работах Фёдора Михайловича. Она начинается (завязывается) в «Бедных людях», ещё только объявляя себя и обозначая первые нити напряжения самой проблемы, и уже в полный голос заявляет о себе в «Братьях Карамазовых». В этой работе Фёдор Михайлович дает, пожалуй, самое честное определение человеку: человек не свободен. Не в смысле наличия или не наличия возможности «выбора товара в торговых рядах», а в онтологическом смысле. Дмитрий Карамазов осуждён на каторгу не за что, он безвинно осужден. Это, думаю, прозвучало для либералов 19 в. как гром среди ясного неба. Как же так, ведь подвергнута ревизии, и даже более того – фальсифицирована, одна из основ гуманизма – «свобода», в её идеологической подложке: «свобода, равенство, братство».
Но есть и ещё один фигурант в теме о «свободе человека» – это «предопределение». Фигурант гораздо более таинственный, чем все эти прекраснодушные либеральные грёзы. Вспомним, как сталкивается с ним Родион Раскольников, выслушав рассказ студента о жизненной никчёмности старухи-процентщицы и смысловой оправданности её убийства, который совпал с его собственным видением дела и который словно подталкивал его к уже собственному поступку:
«Странным всегда казалось ему это совпадение. Этот ничтожный, трактирный разговор имел для него влияние при дальнейшем развитии дела: как будто, действительно, было тут какое-то предопределение, указание…»51.
Здесь следует обратить внимание на то, что, задавая такой вопрос, мы подразумеваем, что речь идёт о человеке «тронутом цивилизацией», то есть человеке разумном. Коли так, то заданный вопрос оказывается оправданным, а в его основе лежит предпосылка – «чем разумнее человек, тем он свободнее».
И понятно, что такая свобода, т.е. именно так понятая свобода разумного человека, связана непосредственно с благом для него, где имеется прямая зависимость: чем разумнее, тем свободнее, чем свободнее, тем он добрее (более благ).
Однако Достоевский, связывая разумность с «просвещённостью», скептически замечает:
«О, скажите, кто это первый объявил, кто первый провозгласил, что человек потому делает пакости, что не знает настоящих своих интересов; а что если б его просветить, открыть ему глаза на его настоящие, нормальные интересы, то человек тотчас бы перестал делать пакости, тотчас бы стал добрым и благородным…»52
Ведь разум определяет свободный выбор между добром и злом (пакостями). Следовательно, чем разумнее человек, тем он свободнее. Получается, что «нет». Такая зависимость не проходит. Достоевский приводит пример «господина» в собирательном смысле, который
«…тотчас же изложит вам, велеречиво и ясно, как именно надо поступать по законам рассудка и истины.…а ровно через четверть часа, без всякого внезапного, постороннего повода, а именно по чему-то такому внутреннему, что сильнее всех его интересов, – выкинет совершенно другое колено, то есть явно пойдет против того, об чем сам и говорил: и против законов рассудка, и против собственной выгоды, ну, одним словом, против всего…»53
Получается, в результате, что воля человека —
«…главнее и выгоднее всех других выгод, и для которой человек, если понадобится, готов против всех законов пойти, то есть против рассудка, чести, покоя, благоденствия, – одним словом, против всех этих прекрасных и полезных вещей…»54
Итак, перейдем к рассмотрению воли и её связи со свободой.
Пока, в самом общем виде, мы установили, что свобода не редуцируется к разуму и, образно выражаясь, «увеличение количества разума» не приводит однозначно к «увеличению количества свободы». Однако Достоевский, соглашаясь с этим, всё-таки делает акцент на другом, и это органично вытекает из его критики гуманизма: не разум (рассудок), но воля или точнее – свобода воли, вот, что составляет сущность человека.
Фёдор Михайлович говорит о том, что могут существовать какие угодно нормы, правила, системы предписания, инструкции, наконец, интересы и выгоды, обязывающие его поступать соответствующим образом, однако, человек, в силу своего хотения, то есть воли, волен поступить супротив всех этих предписаний:
«О, чистое, невинное дитя! Да когда же, во-первых, бывало, во все эти тысячелетия, чтоб человек действовал только из одной своей собственной выгоды? Что же делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди зазнамо, то есть, вполне понимая свои настоящие выгоды, оставляли их на второй план и бросались на другую дорогу, на риск, на авось, никем и ничем не принуждаемые к тому, а как будто именно только не желая указанной дороги, и упрямо, своевольно пробивали другую, трудную, нелепую, отыскивая чуть не в потемках. Ведь, значит, им действительно это упрямство и своеволие было приятнее всякой выгоды…»55
Воля, воля, и ещё раз воля, вот что для Достоевского указует выход из «безвыходности двух стен»: 1) стены природной (принудительный характер природных законов) и 2) стены общественной.
«Невозможность – значит каменная стена! Какая каменная стена? Ну, разумеется, законы природы, выводы естественных наук, математика. Уж как докажут тебе, например, что от обезьяны произошёл, так уж нечего морщиться, принимай как есть.
Помилуйте, – закричат вам, – восставать нельзя: это дважды два четыре! Природа вас не спрашивается, ей дела нет до ваших желаний и до того, нравятся ли вам её законы или не нравятся. Вы обязаны её принимать так, как она есть, а следовательно и все её результаты. Стена, значит, и есть стена…и т.д., и т.д. …
Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило»56.
И хотя прямо Достоевский термин «общественная стена» не употребляет, тем не менее, он о ней говорит постоянно, упоминая о «привычках», «нормах» и «системах». Получается, что человек Достоевского «зажат» между этими стенами, словно в проулке, а сам этот проулок и есть его жизнь, его жизненные возможности, наконец, и сама возможность начхать на эти стены.
Пусть «по бокам» проулка – стены. Но сам-то проулок есть. Он существует. И свидетельством этого существования является сам человек, «человек волящий». Человек – это своеобразный зазор бытия, некоторая неопределённость. Зачем он пришёл в этот мир, если кругом – стены. Чтобы мучиться этим проклятым вопросом? Чтобы жить без целепознаваемых «начала» и «конца», чтобы, наконец, «плюнуть» на всё и просто плыть по течению?
«…дойти путем самых неизбежных логических комбинаций до самых отвратительных заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной-то стене как будто чем-то сам виноват, хотя опять-таки до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие этого, молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться выходит тебе не на кого; что предмета не находится, а, может быть, и никогда не найдется, что тут подмен, подтасовка, шулерство, что тут просто бурда…»57
Но бытие словно дразнит человека, давая ему понять, что плыть по течению не получится. Почему, спросим мы. Потому, говорит Достоевский, что:
«…несмотря на все эти неизвестности и подтасовки, у вас всё-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит»58.
Значит, всё-таки «внутри» человека есть что-то такое, что делает его «вне» стен и «вне» всяких «дважды два – четыре». Значит, человек это такая же загадка, как и сам этот мир. И можно вслед за Лейбницем, задавшим вопрос: «почему мир есть, а ни его нет?», переформулировать его в отношении человека «почему человек есть, а ни его нет?». Достоевский прекрасно отдавал себе отчёт во всей сложности этого вопроса. Возможно, именно он и не давал ему покоя. Ведь только в тех вопросах и стоящих за ними (проблемах) мы продвигаемся вперед, которые не дают нам покоя ни днём, ни ночью, ни во сне, ни наяву. Думаю, что именно воля человека, в представлении Фёдора Михайловича, его «хотение», словно пружина, заключённая в нём, двигает его между стен всё дальше и дальше, к тому, чтобы, наконец, избыть эту боль – боль познания, боль избавления от неизвестного и невозможного. Позднее, её назовут «витальной» или на иной манер – «жизненной силой».
Именно в силе воли человеку «протягивается подсказка» его жизни. В этой воле Достоевский видит и ответ на «проклятый вопрос» – зачем человек? Эта сила пробивает своей энергией всё: рассудок, разум, нормы, принципы, системы:
«…именно оттого, что человек, всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно (это уже моя идея)»59.
Именно в этом и заключается человеческая свобода, согласно Достоевскому, именно этим он – человек – и отличается от других животных. Человек обладает свободой воли! Он не зависит от инстинктов, т.е. заложенных самой природой механизмов удовлетворения потребностей, ни от природных законов, которым жестко подчинены атомы, молекулы и планетные системы. Более того, человек не зависит – именно как свободно волящее существо – ни от законов логики, ни от аксиом математики. Он – выше всего этого! И эту высоту, высоту свободы, даёт ему не разум, а его воля. Слова Фёдора Михайловича звучат как гимн человеческой воле:
«Свое собственное, вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия, – вот это-то и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к чёрту… С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно-выгодного хотения? Человеку надо – одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела…»60.
Самостоятельное хотение – вот, что, подобно грушенькиной «луковичке», вытащит человека из тины необходимости, невозможности и предопределённости. Так думал Фёдор Михайлович Достоевский.
Конечно, для Фёдора Михайловича такого вопроса, в осмысленной форме, задано быть не могло. Ибо было очевидно – конечно, свободна! Более того, воля – это и есть основа человеческой свободы, что и было продемонстрировано выше.
Однако мы живем в другую эпоху: эпоху дотошного вопрошания даже там, где всё кажется очевидным. Коли так, то не может избегнуть такого дотошного вопрошания и сам тот вопрос, который вынесен в подзаголовок.
Однажды я уже обращался к этой теме в размышлении «Предвыбор».61 Но обращался к ней по другому поводу и не в связи с анализом взглядов Ф.М. Достоевского. В этот раз я предполагаю разобрать эту тему подробнее и в связи с Достоевским, сохранив, однако, результат, зафиксированный в «Предвыборе».
Итак, когда мы задаём вопрос: «Свободна ли воля человека?», то очевидно, что нас интересует «свобода воли» именно как рациональная проблема, хотя я прекрасно отдаю себе отчёт в том, что для Фёдора Михайлович было гораздо важнее «переживание и чувство свободы воли». Другими словами, для него было важнее то, как переживается свобода воли конкретным человеком, а не как она рационально анализируется.
Однако вернёмся в рациональную сферу и ещё раз сформулируем задачу: что значит «рациональная проблема»? Это означает, что нас будут интересовать два вспомогательных вопроса:
1) Как возможна воля (человека)?
2) Как возможна свобода воли (человека)?
Обратимся к ответу на первый вопрос. В самом общем виде мы можем дать несколько остенсивных определений понятия «воля»:
1) Воля может пониматься как то, что я хочу. Это моя, индивидуальная воля.
2) Воля может пониматься как то, что хочет осуществить через меня коллектив (микрогруппа, сообщество). Это воля коллектива.
3) Воля может пониматься как то, что хочет осуществить через меня «родовое существо». В этом случае речь идёт о «воле нации», «воле народа». Или более широко – воля человечества.
4) Воля это то, что хочет осуществить через меня природа. В этом случае речь идёт о «воле к жизни», иногда её называют «жизненной силой».
5) Воля это то, что хотят осуществить через меня Боги. В этом случае речь идёт о «божественной воле».
Из этого краткого перечня возможных определений, Ф.М. Достоевского, понятно, интересовало первое определение, на котором и строится его экзистенциализм. Несколько дополняя тему, можно было бы сказать, что каждое из этих определений допускает создание собственной формы экзистенциализма.
Итак, подытоживая сказанное, мы можем заключить, что по отношению к воле индивидуальной – отдельного и конкретного человека – все другие воли, по видимости, выступают как внешние её ограничители. Однако легко показать, что индивидуальная воля не находится в противоречии с жизненной волей. Ведь понятно, что если природе – всему множеству её живых существ – свойственно стремиться (волить) жить, то и такому подмножеству как «человек» это стремление (воля) также должно быть присуще, равно как и любому индивиду, входящему в это подмножество. Впрочем, оставим эти комментарии.
Итак, исходя из сказанного, когда я говорю, что «я волю» – какой смысл я в это вкладываю? Это может быть и один из пяти ответов и любая их комбинация.
Обратимся теперь к ответу на второй вспомогательный вопрос «Как возможна свобода воли человека?»
Начнём с отрицательного определения «свободы воли». Свобода воли – это независимость воли от внешних ей факторов. По видимости, такое определение кажется удовлетворительным. Можно, конечно, придать ему и положительную форму: «свобода воли» – это способность индивида заявлять о своих интересах, побуждениях и стремлениях и реализовывать их, руководствуясь ими и только ими. Однако даже в этом случае не удаётся избежать оттенка отрицательности во фразе «руководствуясь ими и только ими», ибо и в этом случае происходит указание на различие (разграничение) класса элементов.
Но дело даже не в том, что крайне сложно дать положительное определение «свободы воли». Основные трудности мне видятся в другом.
Например, я могу задать вопрос: соглашаемся ли мы с тем, что всё в этом мире имеет свою «назначенность»? Резонно спросить: а что такое «назначенность»?
Например, «камень» назначен быть камнем, (а не водой, воздухом или ещё чем-либо). «Кувшин» назначен быть кувшином, (а не «стулом» или «ложкой»); «дерево» назначено быть деревом, (а не животным, «млекопитающим»); «человек» назначен быть человеком, а не «кувшином» или «деревом».
Если мы соглашаемся с онтологическим существованием «назначенности», за которой угадывается парменидовское тождество, следовательно, у человека нет выбора (нет створа воления) – хотеть ли ему быть человеком или нет. Следовательно, по основному вопросу (в главном) у человека нет свободной воли. То есть у него нет свободы волить «быть или не быть человеком». Это очень сложный вопрос. И, думаю, Фёдор Михайлович догадывался, а может и прямо видел эту ловушку, поэтому нашёл неожиданный выход.
Если я настаиваю в определении воли человека на «назначенности быть человеком», делая акцент на «человеке», то Фёдор Михайлович нашёл способ, как избежать этого затруднения, перенеся акцент с «человека» на «бытие», но это уже тема другой лекции, а поэтому не будем забегать вперед.
Другая трудность, которая подстерегает не только концепцию Ф.М. Достоевского, но и вообще всякий волюнтаризм, заключается в следующем.
Допустим, что сущностью человека является его воля («хотение», в терминологии Фёдора Михайлович), допустим даже, что эта воля является свободной, т.е. самоопределяется в актах (действиях) своего самоутверждения, не имея никаких по отношению к себе внешних причин. При всей очевидности допущенного, рациональный, а не чувственный («переживательный») способ исследования (вообще всякого рассмотрения), позволяет задать вопрос, который ни Ф.М. Достоевскому, ни кому-либо ещё не приходил в голову: что означает: «я так хочу!»? По видимости, кажется, что моё свободное «Я» волит нечто (именно то, чего оно хочет). Однако возникает вопрос: само воление (хотение) может ли волиться (хотеться)? Или оно предписано (в моей терминологии – «назначено») самому себе? Неожиданно, правда? Поясню.
Например, когда я говорю:
«Я хочу выпить кофе».
моя воля утверждает (заявляет) об удовлетворении моей жажды.
Другой пример, когда я говорю:
«Я хочу хотеть»
чтó я имею ввиду? Чтó утверждает моя воля в этом случае? По видимости она самоопределяется. И здесь бы можно увидеть даже тавтологию. Но не будем торопиться.
Вот пример ещё одного утверждения:
«Я хочу не хотеть» (или «Я не хочу хотеть»)
Ведь если «я хочу не хотеть», значит «я не хочу хотеть», следовательно, «я хочу не хотеть» и т.д. В результате мы приходим к парадоксу.
Для меня здесь даже не столько важна сама фиксация парадокса, сколько сам факт невозможности «не хотеть» для «хотящего» волюнтариста. А это и означает, что воля человека назначена и, следовательно, внутри самой себя не допускает никакой свободы, т.е. «воля» не может «не волить», если она есть.62 Или совсем кратко: волюнтарист, а значит и герой Фёдора Михайловича Достоевского, не может непротиворечиво сказать: «Вот, хочу не хотеть и всё!». Это означает, что волюнтаризм – или несколько иначе – обоснование свободы человека с помощью «воли» сталкивается с очень серьезными трудностями, обойти которые не так-то просто.