bannerbannerbanner
Психология и методология

А. В. Юревич
Психология и методология

Полная версия

1.2. Психология научного объяснения

Практически все основные свойства научного мышления, которые принято считать онтологически обусловленными, изоморфны устройству объективного мира, обеспечивают адекватное познание, однако проистекают из общих закономерностей человеческого мышления. Например, «функция теории, выражающаяся в концентрировании информации, проистекает из особенностей человеческого мозга, способного работать лишь с определенным числом переменных, обладающего определенной скоростью переработки информации и т. д.» (Зотов, 1973, c. 148). Эти особенности в конце концов воплощаются во «внутренние» требования мышления, такие, как «принцип простоты», «бритва Оккама», «минимизация числа независимых переменных», «минимизация количества фундаментальных постулатов теории» и т. д.

В этом проявляется традиция науки, которую можно назвать «форсированной онтологизацией». Наука привыкла абстрагироваться от всего, что связано с природой познающего субъекта, приучилась описывать правила познания как вытекающие исключительно из природы изучаемых объектов. Поэтому особенности человеческого ума, воплощающиеся в принципах научного познания, остаются за кадром, а их влияние на научное познание вытесняется за пределы рефлексивного поля науки. Однако от этого оно не ослабевает: принципы научного познания – это, во многих случаях, общие закономерности человеческого мышления, отделенные от своих психологических корней и получившие онтологическое обоснование.

Хотя в рамках научной традиции закономерности научного мышления рассматриваются как выражение природы познаваемых объектов, а не мышления как такового, сами ученые обычно осознают истинное происхождение этих закономерностей. Тот факт, что «наука – это, в конечном счете, наиболее усложненное выражение особенностей человеческого ума, которые формируются в культуре» (Tweney, 1989, p. 363), подмечено многими ее выдающимися представителями – А. Эйнштейном, Л. де Бройлем, В. Гейзенбергом и др. Например, М. Планк писал: «Весь наш опыт связан с ощущениями органов чувств, физиологический элемент оказывается определяющим во всех физических определениях. Короче: вся физика, ее определения и вся ее структура, первоначально имела, в известном смысле, антропоморфный характер» (Планк, 1966, с. 25). Почти все исследователи, опрошенные И. Митроффом, были убеждены, что привычные для них способы научного мышления обусловлены устройством человеческого разума (Mitroff, 1974). М. Махони обнаружил интересную связь между мерой осознания происхождения основных свойств научного мышления и его продуктивностью: «Чем крупнее ученый, тем лучше он осознает, что… открываемые им факты, описания и дефиниции являются продуктом его собственного ума» (Mahoney, 1976, р. 168).

Одной из главных особенностей человеческого разума, не только находящей полнокровное выражение в научном мышлении, но и определяющей его общую ориентацию, служит настроенность на причинные объяснения. Объяснение – это особая форма мышления, обусловленная не только онтологическим устройством мира, его организованностью в систему причинно-следственных связей, но и особенностями нашего разума. Потребность в объяснении «встроена» в наш ум, является одной из его внутренних закономерностей, которую подметил еще И. Кант, а вслед за ним Ф. Мейерсон, в начале нашего века писавший: «Опыт… не свободен, ибо он подчинен принципу причинности, который мы можем с большой точностью назвать причинной тенденцией, потому что он обнаруживает свое действие в том, что заставляет нас искать в разнообразии явлений нечто такое, что устойчиво» (Мейерсон, 1912, с. 138). Психологические исследования подтверждают его правоту, демонстрируя, что люди всегда стремятся воспринимать мир упорядоченным и организованным в систему причинно-следственных связей. Они ожидают закономерной связи явлений даже там, где господствует чистая случайность, стремятся внести искусственный порядок в совершенно неупорядоченные явления. Восприятие мира вне системы причинно-следственных связей трудно дается человеку; непонятное, необъясненное вызывает у него дискомфорт. Подчас это приводит к парадоксальным последствиям. Больные, например, нередко предпочитают диагноз, свидетельствующий о тяжелой и неизлечимой болезни, отсутствию всякого диагноза (Kellog, Baron, 1975).

Естественно, стремление воспринимать мир организованным в систему причинно-следственных связей имеет глубокий онтологический смысл и немалое функциональное значение. Для того чтобы успешно адаптироваться к окружающему миру – как природному, так и социальному, – необходимо уметь предвидеть происходящие события, что возможно только в случае осведомленности о причинах, их вызывающих. В результате настроенность на поиск порядка и закономерностей служит общей характеристикой мыслительных процессов человека, в которой состоит одна из основных предпосылок его адаптации к постоянно изменяющемуся миру.

Тем не менее во многих случаях объяснения являются самоцелью, а не средством достижения каких-либо других целей (Mitroff, 1974). А среди различных форм объяснения мы явно предпочитаем причинное объяснение. По словам Ф. Мейерсона, «наш разум никогда не колеблется в выборе между двумя способами объяснения: всякий раз, когда ему представляется причинное объяснение, то, как бы отдаленно и неясно оно ни было, оно немедленно вытесняет предшествовавшее ему телеологическое объяснение» (Мейерсон, 1912, c. 338). Высказано предположение о том, что именно формирование у человека казуального мышления, сопровождавшееся вытеснением предшествовавших ему анимистической и телеологической форм мышления, сделало возможным появление науки (Родный, 1974).

Описанные свойства человеческого ума в полной мере проявляют себя в науке. Один из проинтервьюированных Б. Эйдюсон физиков высказался так: «Одна из самых увлекательных вещей в науке – объяснение и достижение понимания изучаемых явлений» (Eiduson, 1962, p. 157). Исследования, проведенные И. Митроффом, показали, что ученые «обнаруживают фундаментальную, если не примитивную веру в причинную связь явлений, хотя очень немногие из них могут артикулировать это понятие и внятно объяснить его смысл» (Mitroff, 1974, р. 185). А. Франс устами одного из своих персонажей сформулировал такую мысль: «Блажен тот, кто смог познать причины!» (Франс, 1937, с. 376). А Демокрит признался однажды, что предпочел бы открытие одной причинно-следственной связи Персидскому престолу.

Стремление ученых к объяснениям иногда может приобретать патологические формы. Нобелевский лауреат К. Саган писал: «Наука может быть охарактеризована как параноидальное (курсив мой. – А. Ю.) мышление, обращенное на природу: мы ищем естественные конспирации, связи между фактами, которые кажутся несопоставимыми» (Sagan, 1977, р. 192)[9]. И он был не единственным, кто установил аналогии между научным и параноидальным мышлением. Свой анализ мышления ученых Б. Эйдюсон резюмировала так: «Научное мышление можно охарактеризовать как институционализированное параноидальное мышление» (Eiduson, 1962, р. 107). А М. Махони охарактеризизовал науку как профессию, где «некоторые формы паранойи… содействуют достижению успеха» (Mahoney, 1976, р. 72).

Помимо ориентации на выявление причинно-следственных связей наука унаследовала у обыденного опыта, в процессе накопления и осмысления которого формируются основные свойства нашего ума, наиболее типовые схемы и результаты причинных объяснений. Несмотря на амбициозность науки и ее стремление выдать себя за самодостаточную систему познания, возвышающуюся над другими подобными системами, ее история запечатлела много примеров такого рода. Так, древние греки распространили на физический мир понятие причинности, в котором отображены социальные отношение (уголовное право и др.), характерные для древнегреческого общества. Устройство этого общества нашло отражение и в математических системах, разработанных древнегреческими учеными. Дедуктивный метод и другие математические приемы проникли в древнегреческую математику из социальной практики. Математики более поздних времен тоже достаточно явно воспроизводили в своих математических построениях окружавший их социальный порядок. Образ мира, лежавший в основе мышления Ньютона, сложился под большим влиянием философии Гоббса. В результате в системе физического знания, созданной Ньютоном, получили отображение принципы построения социальных отношений, свойственные тому времени. Галилей «черпал нормы рациональности из обыденного опыта» (Федотова, 1990, c. 204). Дарвин в теории естественного отбора отчетливо отобразил как практику английского скотоводства, так и представления об обществе, преобладавшие в то время.

На всем протяжении своей истории наука систематически использовала представления, сложившиеся за ее пределами, и превращала их в научное знание. Социальная среда, в которой формируется наука, всегда служила и продолжает служить не только потребителем, но и источником научного знания. «В процессе становления и развития картин мира наука активно использует образы, аналогии, ассоциации, уходящие корнями в предметно-практическую деятельность человека (образы корпускулы, волны, сплошной среды, образы соотношения части и целого как наглядных представлений и системной организации объектов и т. д.)», – отмечает В. С. Степин (Степин, 1989, c. 10). Обыденный опыт в его самых различных формах всегда представлял ценный материал для науки, поскольку донаучная, обыденная практика человека, как правило, построена на учете и использовании реальных закономерностей природного и социального мира. В обыденном знании эти закономерности зафиксированы, нередко обобщены, а иногда и отрефлексированы – хотя и в неприемлемом для науки виде (мифологии, религии и т. д.). Науке остается только перевести это знание на свой язык, обобщить и отрефлексировать его в соответствии с правилами научного познания.

 

Не удивительно и то, что наука часто извлекает научное знание о природе из обыденного знания об обществе. Существуют закономерности, в равной степени присущие как природному, так и социальному миру, например, причинно-следственная связь явлений. «Хотя между деспотическим государством и ручной мельницей нет никакого сходства, но сходство есть между правилами рефлексии о них и о их казуальности», – писал И. Кант (Кант, 1966, c. 374). В социальных отношениях общая связь вещей часто проявляется рельефнее, чем в мире природы. В результате обыденное знание о социальном мире является более сложившимся, и именно в нем наука обычно находит полезный для себя опыт. Как правило, именно социальный мир, наблюдаемый человеком, становится источником обыденного знания, используемого ученым.

Это порождает достаточно выраженную антропоморфность даже того компонента научного мышления, который направлен на мир природы. Гейзенбергу, например, принадлежит такое признание: «наша привычная интуиция заставляет нас приписывать электронам те же свойства, которыми обладают объекты окружающего нас социального мира, хотя это явно ошибочно» (по: Miller, 1989, р. 333). Да и вообще «физики накладывают семантику социального мира, в котором живут, на синтаксис научной теории» (ibid., p. 330). И не только физики. Представители любой науки в рамках научного мышления неизбежно используют способы соотнесения и понимания явлений, складывающиеся в процессе обыденного осмысления ими социального опыта.

Причина такого положения вещей заключается в том, что наука вторична по отношению к обыденному опыту. Она представляет собой довольно позднее явление, возникшее на фоне достаточно развитой системы вненаучного познания. В истории человечества это познание хронологически предшествует науке и в осмыслении многих аспектов реальности до сих пор опережает ее. То же самое происходит и в индивидуальной «истории» каждого ученого. Сначала он формируется как человек и лишь затем как ученый, сначала овладевает основными формами обыденного познания, а уже на этой основе – познавательным инструментарием науки. «Большая, а возможно, и основная часть предметного мышления ученого формируется в тот период, когда он еще не стал профессиональным ученым. Основы этого мышления закладываются в его детстве», – пишет Дж. Холтон (Holton, 1978, р. 103). Таким образом, научное познание и в «филогенетической», и в «онтогенетической» перспективах надстраивается над обыденным, зависимо от него. Став ученым, человек не перестает быть субъектом донаучного опыта и связанной с ним практической деятельности. Поэтому система смыслов, обслуживающих эту деятельность и включенных в механизм обычного восприятия, принципиально не может быть вытеснена предметными смыслами, определяемыми на уровне научного познания (Лекторский, 1980, c. 189). Эйнштейн писал: «Вся наука является не чем иным, как усовершенствованием повседневного мышления» (Эйнштейн, 1967, с. 200). Похожие суждения принадлежат и другим выдающимся ученым, например Л. де Бройлю: «Мы действительно конструируем наши понятия и образы, воодушевляясь нашим повседневным опытом» (Broglie, 1936, p. 242). И трудно не согласиться с В. П. Филатовым в том, что освоение ученым форм познания, характерных для науки, сравнимо с обучением иностранному языку, которое всегда осуществляется на базе родного языка – обыденного познания (Филатов, 1989, с. 126).

Зависимость научного познания от обыденного опыта породила представление о том, что так называемый «здравый смысл», лежащий в основе последнего, одновременно является и основой научного мышления. Это представление сопровождает исследования науки на всем их протяжении, восходя к И. Канту, Э. Гуссерлю, А. Бергсону, Г. Спенсеру, Ч. Пирсу и отчетливо проступает в ее современных трактовках. Показательна уверенность Г. Джасона в том, что образ науки как «организованного здравого смысла» общепризнан в современном науковедении (Jason, 1985). Возможно, подобный вывод искусственно сглаживает различия реальных науковедческих позиций, но адекватно отображает роль здравого смысла как основы научного познания, которое вырастает из осмысления человеком обыденного опыта.

Знание, порожденное обыденным мышлением и основанное на здравом смысле, становится элементом научного познания посредством установления аналогий между той реальностью, из которой извлечен обыденный опыт, и объектами научного изучения. Аналогия представляет собой перенос знания из одной сферы (базовой) в другую (производную), который предполагает, что отношения между объектами базового опыта сохраняется и между объектами производного опыта (Gentner, Jeziorsky, 1989, р. 297). Аналогия является одним из наиболее древних механизмов человеческого мышления: «Люди, если посмотреть на них в исторической ретроспективе, мыслили по аналогии задолго до того, как научились мыслить в абстрактных категориях», – отмечал У. Джемс (James, 1890, p. 363). Ученые же явно предпочитают использовать аналогии, в которых воплощены причинно-следственные связи, и поэтому мышление по аналогии позволяет привносить в науку не просто представления или образы обыденного познания, а представления и образы, в которых заключены обобщения и объяснения.

Как справедливо заметил Р. Шанк, «значительная часть наших объяснений основана на объяснениях, которые мы использовали прежде. Люди очень ленивы в данном отношении, и эта лень дает им большие преимущества» (The nature of creativity, 1988, p. 221). Он подчеркивает, что каждая ситуация, с которой сталкиваются как субъект обыденного опыта, так и профессиональный ученый, во многих отношениях подобна ситуациям, причины которых им уже известны, и поэтому самый простой способ осмысления нового опыта – проецирование на него уже готовых объяснений. В результате мы всегда пытаемся дать текущим событиям объяснения, которые были нами использованы в прошлом в отношении схожих явлений. При этом применяется простая эвристика-силлогизм:

• идентифицируйте событие, подлежащее объяснению,

• вспомните похожие события, происходившие в прошлом,

• найдите соответствующую схему объяснения,

• примените ее к объясняемому событию (The nature of creativity, 1988, р. 223).

Впрочем, способы использования наукой обыденного знания многообразны. Оно может играть роль полезной метафоры, «подталкивать» научное мышление, служить источником ценных идей, не проникая в их содержание. Именно такой способ участия обыденного опыта в научном познании в основном запечатлен историей науки. Однако это не единственная и, возможно, не главная его функция. Обыденное знание может проникать в само содержание научных идей без сколь-либо существенных трансформаций (так, например, проникла в науку из сферы вненаучного познания теория дрейфа контитентов). Вненаучный опыт может также формировать те внутриличностные и надличностные смыслы, на основе которых вырабатывается научное знание.

Виды обыденного знания, которые использует наука, можно вслед за В. П. Филатовым разделить на две группы. В первую группу входят специализированные виды знания, обычно связанные с определенными формами социальной деятельности и оформляющиеся в системы знания[10] (например, мифология, религия, алхимия и т. д.). Ко второй группе относится все то, что В. П. Филатов называет «живым» знанием – знание, индивидуально приобретаемое человеком в его повседневной жизни и обобщающее его уникальный личностный опыт (Филатов, 1990).

Специализированные системы вненаучного знания находятся с наукой в неоднозначных отношениях, которые обнаруживают заметную динамику. Раньше было принято либо противопоставлять их науке, видеть в них квинтэссенцию заблуждений и даже антинауку, препятствующую распространению «научного мировоззрения», либо в лучшем случае рассматривать их как своего рода пред-науку, закладывающую основу научного познания, но с неизбежностью вытесняемую им. Например, принято считать алхимию предшественницей химии – предшественницей, которая сыграла полезную роль в развитии научного знания, но утратила смысл, как только химическая наука сложилась[11].

В настоящее время формируется новый взгляд на специализированные системы вненаучного (точнее, «внезападнонаучного») знания и их взаимоотношения с наукой, что связано с исторической изменчивостью критериев рациональности, а соответственно, и «научности» знания. Происходит это потому, что системы знания, долгое время считавшиеся «иррациональными», демонстрируют незаурядные практические возможности и такой потенциал осмысления действительности, которого наука лишена – т. е. доказывают свою рациональность, но рациональность особого рода, не привычную для традиционной западной науки. Яркий тому пример – изменение отношения к традиционной восточной науке, которая в последнее время не только перестала быть персоной non grata на Западе, но и вошла в моду. Такие ее порождения, как, например, акупунктура или медитация, прочно ассимилированы западной культурой.

Науке, таким образом, все чаще приходится расширять свои критерии рациональности, признавать нетрадиционные формы знания научными или, по крайней мере, хотя и вненаучными, но не противоречащими науке, полезными для нее, представляющими собой знание, а не формы предрассудков. Да и сами предрассудки обнаруживают много общего с научным знанием. Во-первых, механизм их формирования и распространения во многом сходен с механизмом развития научного знания. В частности, как отмечал Т. Кун, «мифы могут создаваться теми же методами и сохраняться вследствие тех же причин, что и научное знание» (De May, 1989, p. 272). Во-вторых, то, что считается научным знанием, может оказаться предрассудком, и наоборот, то, что считается предрассудком, может оказаться научным знанием (вспомним «падающие с неба камни» – метеориты). Все это постепенно подталкивает современное общество к построению плюралистической системы познания, в которой различные его формы были бы равноправными партнерами, а наука не отрицала бы знание, которое на нее непохоже.

В отличие от специализированных видов обыденного знания, «живое» знание формируется вне какой-либо системы деятельности по его производству. Оно может проникать в науку различными путями. Один из таких путей – приобщение ученого к некоторому общезначимому, объективированному социальному опыту, который переносится им в науку в качестве основы построения научного знания[12]. Примером формирования научных идей под влиянием вненаучной социальной практики может служить воспроизводство социальных отношений в математических системах и т. п. В таких случаях в основе «живого» обыденного знания, превносимого в науку, лежит общезначимый, надличностный опыт, хотя способ его переноса и отображения в научном знании всегда уникален, опосредствован внутриличностным опытом ученого.

Другой путь – построение ученым научного знания на основе его собственного внутриличностного опыта, в первую очередь опыта самоанализа. На данном способе построения научного знания акцентирует внимание психобиография – подход к анализу науки, в рамках которого личностные особенности ученого и его уникальный жизненный путь рассматриваются как основная детерминанта научного познания (об этом направлении см.: Мошкова, Юревич, 1989).

 

Уникальный внутриличностный опыт ученого, приобретенный им за пределами научной деятельности, направляет эту деятельность, делает его предрасположенным к построению определенных видов научного знания. Направляющая роль вненаучного личностного опыта наиболее заметна в науках о человеке, где ученые часто превращают в объект профессионального изучения те проблемы, с которыми они сталкиваются в своей личной жизни и которые переживают как свои собственные. Например, один из крупнейших представителей психоанализа – Дж. Салливен – занялся изучением шизофрении, поскольку сам страдал от нее. Научная среда, которую он себе создал, была для него средством решения личных проблем: «создавая идеальное окружение для пациентов, больных шизофренией, Салливен одновременно создавал мир, в котором он сам мог бы жить без угрозы своей самооценке» (Perry, 1982, р. 197).

Подобный путь приобщения исследователя к науке и выбора им объектов научного анализа весьма характерен для наук о человеке, таких, как психология или медицина. Однако его можно проследить и в других дисциплинах. Как свидетельствуют биографы одного из основателей формальной логики Дж. С. Милля, он обратился к этой науке, поскольку обрел в ней психологический комфорт, соответствующий его личностному складу: она позволила ему вести нелюдимый образ жизни и удовлетворять свое пристрастие к «сухим формализмам» (Thomas, 1985). Данные о том, что представители большинства наук имеют типовые психологические особенности (Lendrem, 1985, и др.), позволяют предположить, что вненаучный личный опыт всегда направляет ученого, ориентирует его на изучение определенных проблем и создает основу для построения определенных типов научного знания[13]. В этой связи можно принять одну из основных формул психоанализа, согласно которой «творческое поведение… – это сублимация глубоких негативных переживаний» (Albert, Runco, 1986), однако несколько расширив ее. Не только собственно творческое поведение ученого, но и вся его профессиональная деятельность несет на себе отпечаток его личных психологических проблем, которые во многом определяют выбор им объектов и способов научного анализа.

Наконец, третий путь проникновения вненаучного личностного опыта в науку – построение научного знания в процессе осмысления ученым этого опыта. Данный путь также наиболее характерен для гуманитарных наук, где ученый часто, если не всегда, в процессе построения научного знания использует самоанализ как его источник: подвергает рефлексии свой собственный жизненный мир, свои личные проблемы и отношения с окружающими, а результаты подобного самоанализа обобщает, распространяет на других и формулирует как общезначимое научное знание. Поэтому в таких науках не только способ построения научного знания, но и само знание часто несет на себе отпечаток личностных особенностей и индивидуального опыта ученого. В частности, существует мнение о том, что «теории о природе человека являются интеллектуальными средствами выражения скорее психологических особенностей их авторов, чем объективной реальности» (Eiduson, 1962, р. 197).

Впрочем, связь научного знания с психологическими особенностями и личным опытом ученых можно обнаружить в любой науке, хотя, естественно, в одних научных дисциплинах она выражена отчетливее, чем в других. Так, У. Джемс в философской системе прагматизма в полной мере воплотил свои личностные особенности и опыт общения с окружающими: будучи прагматиком по своему личностному складу, он свои бытовые прагматические установки возвел в общечеловеческие принципы и обобщил в философскую систему (Bjork, 1983). Причем в работах этого ученого можно не только обнаружить проявления его психологических особенностей, но даже проследить перепады его настроения (Richards, 1987).

Однако к наиболее любопытным результатам приводит поиск внутриличностных оснований естественнонаучного знания. Ф. Манюэль, к примеру, усмотрел в понятии всемирного тяготения результат психологической трансформации «тяги» Ньютона к своей матери, с которой он был разлучен в раннем детстве (Manuel, 1968). Конечно, в подобных интерпретациях можно усмотреть явную натяжку, если не абсурд, попытку искусственно распространить психоаналитическую логику на процесс рождения научных идей, который в нее явно не укладывается. Однако способ происхождения научного понятия, постулированный Ф. Мануэлем, не выглядит столь уж невероятным, если попытаться представить себе соответствующий психологический механизм. Ньютон часто думает о матери, с которой разлучен, и мысли о ней доставляют ему мучительные переживания. Он стремится избавиться от этих переживаний и поэтому начинает сознательно или неосознанно анализировать их источник. Самоанализ приводит ученого к вычленению понятия «тяга», которое первоначально наполнено сугубо внутриличностным смыслом. Однако затем происходит отсечение этого понятия от его внутриличностных корней, отделение от исходного объекта и распространение на мир природы. Подготовленное самоанализом понятие латентно присутствует в мышлении Ньютона, ждет своего часа и актуализируется – «просыпается» – под влиянием внешнего толчка (скажем, яблока, упавшего на его голову). Остается только эксплицировать его и сформулировать на языке науки.

Естественно, все это весьма гипотетично: в отсутствие Ньютона трудно судить о том, что происходило в его сознании и тем более в бессознательном. Но заслуживает внимания мысль Дж. Холтона – социолога, не связанного принципами психоанализа, – о том, что ученый всегда стремится «уяснять отдаленное, неизвестное и трудное в терминах близкого, самоочевидного и известного по опыту повседневной жизни» (Holton, 1973, p. 102). Наиболее «близок и самоочевиден» для ученого его внутриличностный опыт, порожденный самоанализом, да к тому же «познание себя самого логически и психологически первично по отношению к познанию внешнего мира» (Maslow, 1966, p. 48).

Показательно, что даже один из основоположников бихевиористской модели изучения человека, предполагавшей исключение всего субъективного, Э. Толмен был вынужден признать, что в ситуации, когда существует слишком много степеней свободы в интерпретации эмпирических данных, исследователь неизбежно черпает объяснительные схемы из своей собственной феноменологии (Tolman, 1959). Он сделал и еще одно любопытное признание: пытаясь предсказать поведение изучаемых им крыс, он идентифицировал себя с ними, обнаруживал в себе стремление в прямом смысле слова «побывать в их шкуре», регулярно задавая себе вопрос: «А что бы я сделал на ее (крысы. – А. Ю.) месте?» К похожим приемам прибегал американский физик Д. Рич, который порой представлял себя электроном или лучом света, чье отражение нужно измерить (Карцев, 1978).

«Живое» знание, порождаемое самоанализом, всегда сопровождает ученого и образует обязательный фон его мыслительного процесса, на что бы тот ни был направлен. Как подчеркивал И. Кант, самосознание – это фон всех актов мышления (Кант, 1966). Опыт самоанализа неизбежно сопряжен с эмоциональными переживаниями (человеку невозможно быть беспристрастным к самому себе), поэтому он всегда актуален для ученого, всегда эмоционально значим и в результате является фоном любой мысли. Научное мышление составляет своего рода надстройку над мышлением ученого о себе и значимых для него обыденных проблемах. Он не может произвольно «включать» одно мышление и полностью «отключать» другое, они составляют различные уровни единого потока мысли. Поэтому научное знание неизбежно содержит в себе элементы того «живого» знания, которое порождается внутриличностным опытом ученого.

Использование «живого» знания, выражающего этот опыт, не засоряет научное знание, а, напротив, служит одной из предпосылок его развития. Между научным познанием природы и обыденным познанием самого себя нет антагонизма, более того: «понимая нечто, субъект понимает самого себя и, лишь понимая себя, способен понять нечто» (Порус, 1990, с. 264). А в выборе ученым тематики, направления, терминологии и методов исследования находят выражение глубинные тенденции его личности и бессознательные установки, сложившиеся за пределами профессиональной деятельности (Holton, 1978).

9Впрочем, некоторую параноидальность мышления К. Саган счел признаком нормы, а не паталогии. По его мнению, «в современной Америке, если Вы немного не параноик, вы просто сошли с ума» (Sagan, 1977, р. 190).
10Так же как и научное, обыденное знание, как правило, существует в систематизированном виде. Поэтому применение куновского понятия «парадигма» вполне правомерно к организации не только научного, но и обыденного опыта (De May, 1989, p. 105).
11Убедительная критика этой точки зрения содержится в работе В. Л. Рабиновича (Рабинович, 1990).
12В этом, пожалуй, состоит главное отличие «живого» обыденного знания от «личностного знания», которое описывает М. Полани (Полани, 1985). «Личностное знание» результирует преимущественно внутринаучный личный опыт ученого.
13Как будет показано ниже, научная деятельность эти особенности закрепляет и таким образом оказывает обратное влияние на психологический склад ученого. Например, по серии портретов Ньютона замечено, что «механическое мышление» сильно изменило его лицо, которое «отразило поворот к механическому миросозерцанию и к суровой самоцензуре» (Салмон, 1993, с. 62).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru