– Они тебя здесь не найдут. Мы можем поиграть с моими куклами.
У нее было очень бледное лицо, на голове – черный чепчик, украшенный бантиками. Глаза казались покрасневшими, словно она долго плакала.
Грудь у меня ныла, глаза жгло от пота. Пикеринга все равно уже было не догнать. Из темноты доносился топот его ног. Я понял, что больше бежать не могу, поэтому кивнул девочке. Она отошла в сторону, пропуская меня. Подол ее платья скользнул по пыльному полу.
– Быстрее, – с возбужденной улыбкой произнесла она, затем выглянула в коридор, проверить, не идет ли кто. – Большинство тут слепые, но слух у них хороший.
Я вошел в дверь. Оказавшись рядом с девочкой, я почувствовал странный запах. Так же пах раздавленный труп кошки, который я нашел в лесу однажды летом. И еще этот смрад чем-то напоминал старый бабушкин комод со сломанной дверцей и маленькими железными ключиками в неработавших замках.
Девочка тихо закрыла за нами дверь и двинулась в комнату, высоко подняв голову, словно «маленькая леди», как сказал бы мой папа. Свет пробивался в комнату из красно-зеленых окон, расположенных под самым потолком. Сверху свисали две большие цепи со светильниками без лампочек. В конце помещения находилась сцена с натянутым зеленым занавесом, по переднему краю которой располагались софиты. Наверное, здесь когда-то был танцевальный зал.
Высматривая выход, я проследовал за маленькой девочкой в черном чепчике к сцене, и мы поднялись по одной из боковых лестниц. Она бесшумно скрылась за занавесом. Я пошел за ней, поскольку больше идти мне было некуда и я нуждался в друге. От занавеса пахло так плохо, что, пробираясь за него, мне пришлось зажать рот руками.
Девочка расспросила, как мое имя и где я живу. И я рассказал ей все, словно отчитывался перед учителем, который застукал меня за чем-то нехорошим. Даже назвал номер дома.
– Мы не хотели влезать сюда, – сказал я. – Мы ничего не украли.
Девочка склонила голову набок и нахмурилась, словно пыталась вспомнить что-то. Затем улыбнулась и сказала:
– Все эти игрушки – мои. Я их нашла.
Она указала на кукол, лежащих на полу, – маленькие фигурки людей, которые было плохо видно из-за темноты. Усевшись среди них, девочка принялась поднимать их по очереди и показывать. Но я слишком нервничал и не обращал внимания на игрушки. К тому же мне не нравился вид какого-то матерчатого существа с вытертым, свалявшимся мехом. У него были стежки вместо глаз, уши отсутствовали. Руки и ноги казались непропорционально длинными. Вдобавок существо все время держало голову прямо, словно смотрело на меня.
Остальная часть сцены у нас за спиной была погружена в темноту. Виднелся лишь слабый отблеск белой стены вдалеке. Посмотрев со сцены на заколоченные окна, расположенные по правую сторону от танцпола, я увидел по краям двух листов фанеры, закрывающих застекленные двери в сад, полоски яркого солнечного света. А еще оттуда веяло свежим воздухом. Похоже, через эти двери кто-то уже проникал сюда.
– Мне нужно идти, – сказал я девочке, шепчущейся со своими игрушками у меня за спиной. Но только я собрался выбраться из-за занавеса, как из коридора, по которому мы с Пикерингом только что пробежали, донесся страшный шум: шарканье ног, стук палок, скрип колес и улюлюканье. И этому параду, казалось, не было конца. Параду, который я не хотел смотреть.
Когда толпа пронеслась мимо, главная дверь со щелчком открылась, и внутрь скользнуло какое-то существо. Я отпрянул от занавеса вглубь сцены и затаил дыхание. Девочка продолжала бормотать что-то своим отвратительным игрушкам. Мне захотелось зажать себе уши. В голову пришла безумная мысль положить всему этому конец; мне даже захотелось выйти из-за занавеса и сдаться высокой фигуре на танцполе. Держа над головой потрепанный зонтик, та быстро вращалась, словно на крошечных бесшумных колесиках, скрытых под длинными грязными юбками, принюхиваясь, разыскивая меня. Под белой вуалью, прикрепленной к краю полуистлевшей шляпы и заправленной под воротник платья, я увидел фрагмент лица, напоминавшего корку рисового пудинга. Если б в легких у меня был воздух, я бы закричал.
Я оглянулся на девочку. Но она пропала. На полу, на том месте, где она сидела, извивалось какое-то существо. Я быстро заморгал глазами. И на мгновение мне показалось, будто все игрушки задрожали. Но когда я посмотрел на Голли – куклу с пучками белых вьющихся волос на голове, та лежала неподвижно на том самом месте, где ее оставила хозяйка. Девочка спрятала меня, но я был рад, что она исчезла.
Вдруг из душной глубины огромного дома донесся крик. Крик, полный паники, ужаса и вселенской скорби. Фигура с зонтиком еще немного покружила по танцполу, а затем бросилась из комнаты на звук.
Я выскользнул из-за занавеса. Теперь издали доносилась какая-то оживленная болтовня. Она постепенно нарастала, эхом отдаваясь в коридоре, комнате, и почти заглушала крики рыдающего мальчика. Его вопли кружили, отскакивая от стен и закрытых дверей, будто он бегал где-то в глубине дома по кругу, из которого не мог вырваться.
Я осторожно спустился по лестнице сбоку сцены и подбежал к длинной полоске жгучего солнечного света с одной стороны от застекленных дверей. Потянул на себя лист фанеры. Тот треснул, явив мне дверную раму с разбитым стеклом, а за ней – густые заросли травы.
Впервые с того момента, как я увидел скребущуюся у парадного входа старуху, я по-настоящему поверил, что смогу спастись. Представил, как выбираюсь в проделанную дыру и бегу вниз по склону к воротам, пока все твари заняты в доме плачущим мальчиком. Но как только дыхание у меня участилось от радости скорого спасения, я услышал у себя за спиной глухой удар, будто что-то упало на танцпол со сцены. По подошве ног пробежала мелкая, щекочущая дрожь. Затем я услышал, как что-то быстро приближается ко мне, словно волочась по полу.
Я был не в силах оглянуться и увидеть перед собой еще одну тварь, поэтому ухватился за не прибитый край фанерного листа и потянул изо всех сил. Образовалась щель, в которую я начал протискиваться боком. Сперва нога, потом бедро, рука и плечо. Внезапно на меня хлынули теплый солнечный свет и свежий воздух.
Я уже почти выбрался, когда тварь вцепилась мне в левую подмышку. Пальцы были такими холодными, что кожу обожгло. И хотя лицо у меня было обращено к свету, в глазах потемнело. Лишь мерцали белые точки, которые появляются, когда встаешь слишком быстро.
Меня затошнило. Я попытался вырваться, но половина тела будто отяжелела, а кожу кололо иголками. Я отпустил фанерный лист, и тот захлопнулся, как мышеловка. Я услышал у себя за спиной какой-то хруст, и тварь заверещала мне прямо в ухо. От этого визга я оглох на целую неделю.
Я сел на траву, и меня вырвало прямо на джемпер. Кусочками спагетти и какой-то белой, ужасно пахнущей слизью. Оглянувшись, я увидел торчащую между листом фанеры и дверной рамой костлявую руку. Я заставил себя откатиться в сторону, затем поднялся на колени.
Направившись в сторону парадного входа и ведущей к воротам дорожки, я обратил внимание на ноющую боль в левом боку. Плечо и бедро уже не кололо, но они будто онемели. Идти было тяжело, и я испугался, что у меня могут быть сломаны кости. Я весь вспотел, меня знобило. Хотелось лечь в высокую траву. Меня стошнило еще два раза. Теперь выходила одна желчь.
Возле парадного входа я лег на здоровый бок и пополз вниз по холму. Трава была очень высокой, поэтому полз я очень медленно. Старался держаться дорожки, чтобы не заблудиться. На дом оглянулся лишь раз – и тут же пожалел об этом.
Одна створка парадных дверей была все еще открыта. Я увидел в проеме беснующуюся толпу; солнечный свет падал на их грязные лохмотья. С улюлюканьем они над чем-то дрались. Над какой-то маленькой темной фигуркой. Она выглядела безжизненно обмякшей, и тощие хваткие руки рвали ее на куски.
Бабушка Элис, сидящая в изножье моей кровати, закрыла глаза. Но она не спит. Просто тихо сидит и гладит свою кукольную ручку, словно это самое дорогое, что у нее есть.
Причины кризиса среднего возраста у мужчин хорошо задокументированы, поэтому мне нет нужды досаждать читателю чересчур подробным толкованием этого недуга. Но последствия, связанные с конвульсиями юности и попытками человека получить более четкое осознание собственной смертности, в случае с Уильямом Аттертоном оказались катастрофическими. Известие о его дилемме дошло до меня через Генри Берринджера.
Уильям Аттертон, Генри Берринджер и я были стипендиатами колледжа в Сент-Леонард и состояли в одних и тех же объединениях выпускников, включая клуб в Сент-Джеймс, где мы с Генри обычно обедали первую пятницу каждого месяца, после чего прогуливались с сигарами вдоль улицы Мэлл. В нашем обеденном ритуале было много предсказуемых аспектов, главным из которых являлось обсуждение Аттертона и его нестабильного образа жизни.
В конце июня Генри поделился со мной последними новостями насчет Аттертона. Всего пару недель назад Генри наткнулся в Ковент-Гарден на нашего общего знакомого, несущего огромную стопку туристических книг и руководств по автономному образу жизни. За импровизированным ланчем Аттертон рассказал Генри о своем намерении порвать с городской жизнью и начать вести «более простое существование в субарктических лесах Северной Швеции. Как минимум четыре сезона. Я проживу там целый год. И впервые за все это время буду осознавать, что происходит вокруг меня, Генри. Изменения природы, небо, пение птиц, сам воздух…»
«Снег и лед», – вынужден был вставить Генри.
«Да, черт побери! Снег и лед. А между делом я буду с любовью разглядывать каждый кристаллик и снежинку».
«Чего там будет предостаточно, – сказал Генри, – а не разумнее было бы поехать туда на пару недель или хотя бы на месяц?»
«Нет же! Я еду не для того, чтобы обо мне говорили: „Глядите, какой молодец, прожил в хижине один целых две недели!“ Ты не понимаешь, Генри, но я все больше осознаю, что вся моя жизнь состояла из компромиссов и полумер. Честно говоря, я не уверен, была ли у меня когда-нибудь собственная настоящая мечта. Не могу даже вспомнить, как я стал таким или что я хотел сделать в жизни. Но я знаю одно: за тридцать лет в Сити я ничего не сделал».
Услышав эти новости, я тут же сделал такие же выводы, как и Генри. Мы оба не знали, от чего именно убегает Аттертон на этот раз, поскольку его план определенно имел все признаки побега, и тому было множество причин. Не хочу опускаться до сплетен, но Аттертон постоянно влипал в какие-то проблемы. Особенно касающиеся чужих карманов. Несколько лет назад из-за его афер с недвижимостью кое-кто из его близких друзей лишился значительных сумм денег. Утверждалось, что он был причастен к быстрому закрытию одного ресторана. А его махинации с несколькими счетами привели к разорению как минимум одного пенсионного фонда. Кроме финансовых проблем, в начале его так называемого кризиса имелись свидетельства его романа с женой одного друга и любовной связи с дочерью коллеги, работавшей в его фирме стажером, и это с промежутком от силы в пару дней. Что касается его ухода из компании, то в Сити поговаривали, что оно было не совсем добровольным.
Но в ходе обсуждения этого скандинавского мероприятия Генри никогда не видел у друга столь воодушевленного лица. Он описывал глаза Аттертона как светящиеся чем-то сродни эйфории. Аттертон был тверд в своем решении.
«И что, осмелюсь спросить, ты будешь делать в лесу целый год?» – спросил его Генри, вскоре после того, как оплатил счет за их ланч. Это был единственный вопрос, который Аттертон хотел услышать на эту тему. Наряду с его любовью к книге Генри Торо «Уолден, или Жизнь в лесу» и пешим турпоходом по Скандинавии, который он восхвалял еще со студенчества, Аттертон отметил следующее: «Буду гулять. Плавать в Альваре. Спать на улице. Исследовать. Вернусь к рисованию. Я не касался карандаша уже двадцать лет. Мне часов в сутках не хватит. И видел бы ты жилище, которое я приобрел для своего изгнания, Генри. Его называют фритидсюз, или стуга, что означает „летний дом“. Он находится в тридцати километрах от ближайшего города, в доисторическом лесу, пестрящем рунными камнями. Там есть даже деревянная церковь, относящаяся к четырнадцатому веку. К концу лета сотру себе локоть, делая графитом мемориальные отпечатки».
Генри начинал уже разделять воодушевление Аттертона и почувствовал первые уколы зависти, пока не спросил, как они смогут оставаться на связи.
«А вот тут загвоздка, Генри. Там, куда я направляюсь, нет мачт сотовой связи. Я даже не подключен к электросети. Воду для ванны буду брать из колодца, генератор заправлять мазутом и готовить свежепойманную рыбу на дровяной печи. Все очень просто. Я планирую проводить вечера возле костра за чтением книг, Генри. Для начала беру полное собрание сочинений Диккенса и Толстого. Так что полагаю, общаться будем посредством переписки».
Генри – не тот человек, который станет губить оптимизм друга, но когда Аттертон озвучил свои планы по изоляции себя в глуши чужой страны, он был полон достойного школьного учителя подозрения, что продумано далеко не все.
«Я хочу снова пройти испытание, Генри. Настоящее испытание». Испытание ему и выпало – но совсем не такое, какого он ожидал.
Итак, в начале августа отважившийся жить в дикой глуши Аттертон в сопровождении большой коллекции книг и нескольких ящиков с теплой одеждой оставил Генри, возложив на него задачу проверять его холостяцкую квартиру в Челси, время от времени спуская воду в унитазе, и вести в его отсутствие кое-какие дела. А ближе к концу августа началась их переписка. Но общение быстро свернуло с намеченного курса.
Остаток лета и большую часть осени я провел за границей, но по возвращении мы с Генри возобновили нашу традицию встречаться в первую пятницу месяца. Однако мой дорогой друг сильно изменился. По его просьбе мы заняли столик рядом с кухнями клубной столовой, а не наши обычные места с видом на Грин-парк. За обедом Генри также проявлял все признаки высокой степени возбуждения, которое лишь частично унялось, когда сотрудники клуба задвинули шторы.
«Говорю тебе, я устал от чертовых деревьев на сильном ветру», – сказал он, отметая мое предложение прогуляться вдоль Мэлла. Вместо этого мы удалились в библиотеку с графином бренди, где он пообещал объяснить свое настроение и посвятить меня в летние события, послужившие причиной его дискомфорта. Сразу же стало очевидно, что, по уже заведенной традиции, единственной темой разговора должен был быть Аттертон, или «бедный Аттертон», как Генри сейчас его называл. Только на этот раз история, рассказанная Генри, отличалась от любой другой, слышанной мной. И определенно повлияла на мое решение взять такси до дома в Найтсбридж, забыв об обычной прогулке домой вдоль зеленого периметра Гайд-парка.
«Я хорошо понимаю желание утонченного человека уединиться в природной среде. И даже его стремление к историческому образу жизни. Но я боялся, что дефицит или, в случае с Аттертоном, полное отсутствие общества приведет к избытку внутреннего диалога, что закончится лишь полным уходом в себя. И за время нашей короткой переписки выяснилось, что именно это и постигло беднягу.
От него было три письма, и лишь первое содержало какой-то след первоначального энтузиазма по поводу его шведского предприятия. Возможно, я склонен недооценивать моего товарища, но вовсе не выбор припасов, добыча топлива, работа генератора или способность ориентироваться на местности доставили ему неприятности. Наоборот, за вторую неделю его нахождения там он снял с фасада жуткое украшение из лошадиных подков, перекрасил дом в традиционный для той местности темно-красный свет и заменил шифер на крыше с энтузиазмом, достойным скаута, отправившегося в поход. В светлые ночи он путешествовал, начал ловить рыбу в местных водах и дочитал „Холодный дом“ и „Крошку Доррит“ Диккенса.
Но прочитав второе письмо, я не мог избавиться от подозрения, что Аттертон начал испытывать беспокойство в окружающей его среде. Долина – находящаяся в северо-восточной части провинции Емтланд и достигавшая не более двадцати километров в поперечнике – была полностью отрезана от внешнего мира. То есть в этом-то и был весь смысл уехать подальше. Но немногочисленное, в основном пожилое население местности, казалось, проявляло сознательное упрямство, оставаясь оторванным от современной Швеции.
Несмотря на невероятную красоту земли и обилие диких животных, Аттертон верил, что местные категорически настроены держать туристов на порядочном расстоянии. Шведский у Аттертона был почти на нуле, а местный английский был нетипично беден для Скандинавии. Поэтому тот маленький контакт, который у него получалось наладить с ближайшими соседями – исключительно во время своих прогулок до границы долины, – он нашел категорически неудовлетворительным. Люди там либо посещали какую-то протестантскую секту с фанатичным уклоном, либо до абсурдной степени почитали какие-то фольклорные традиции. Они проводили слишком много времени в церкви. И любое здание, ограда или ворота, на которые он натыкался в своих странствиях, были украшены железными подковами.
И более того, они будто испытывали по поводу него беспокойство. Опасались не его, а за него. И он чувствовал это. Пару раз, в универмаге и на почте, до которых ему приходилось ходить по десять километров, он слышал что-то про „плохую землю“ и „дурной знак“. Один старик, немного научившийся английскому в торговом флоте, посоветовал ему уехать до конца сентября, вместе с немногочисленными туристами, бывающими в тех местах летом, пока не наступила длинная ночь. В равной степени его тревожило то, что другие шведы, казалось, только были рады избегать этого места. Что странно, учитывая множество рунных камней и несколько древних деревянных церквей, рассыпанных по лесам. Даже отмеченные на всех картах тропы для туристов, казалось, огибали этот край.
Однако Аттертон признавал, что его интерес к региону значительно превышал его опасения. Это замечание прозвучало для меня как сигнал тревоги, учитывая то, как наш общий друг может быть невосприимчив к разуму и логике в своих мимолетных увлечениях.
Так или иначе, прошло еще четыре недели, прежде чем я получил очередное письмо. И едва прочитав его наспех нацарапанное послание, я помчался просматривать расписание самолетов и изучать вопрос автопроката в Северной Швеции.
Вот. Смотри сам». – Генри протянул мне третье письмо от Аттертона.
Дорогой Генри.
Я планирую уехать отсюда до конца недели. Предполагаю, что прибуду в Лондон через пару дней после того, как ты получишь письмо. Не могу тревожить тебя больше, чем встревожен сам, Генри, но что-то в этом месте не так. Теперь, когда дни стали короче, долина начала показывать мне другое лицо. Я уже не провожу много времени вне дома без необходимости.
Не сочти меня глупцом, но после полудня деревья уже совсем не кажутся мне обычными. И я понятия не имел, что порывы холодного ветра могут создавать такой яростный звук в лиственном лесу. Для осени он нетипично сильный и холодный. Можно сказать, свирепый. Лес неспокоен, но его приводят в движение не только потоки ветра. Я склонен считать, что основные волнения исходят от стоящих камней.
В середине лета они казались безобидными; хотя даже тогда я не питал особенной нежности к холму, на котором стоит это кольцо камней. Но я совершал очень серьезную ошибку, посещая это место, когда солнце было скрыто тучами или садилось за горизонт. И я полагаю, что, возможно, вмешался в какой-то коренной обычай.
Могу лишь догадываться, что это кто-то из местных привязал свинью в том кругу. Видишь ли, когда вчера вечером я уходил гулять, северный ветер принес со стороны круга отчаянные и тоскливые крики. Я поднялся туда и обнаружил несчастного борова, привязанного к центральному камню. В окружении такого количества мертвой дичи, развешанной в кругу дольменов, которое удовлетворило бы самый ненасытный аппетит. Часть какого-то варварского ритуала. Центральный камень был буквально залит кровью птиц. Я счел это отвратительным. Так что я освободил борова и, пожелав ему удачи, отпустил в лес. Но, оглядываясь назад, я полагаю, что он был привязан там ради моей защиты. Как некий выкуп.
Видишь ли, все время, что я находился среди камней, меня не покидало ощущение, что за мной наблюдают. В дикой местности чувства обостряются, Генри. И ты начинаешь доверять им. И я считаю, что запах крови и визг свиньи привлекли в то место что-то еще. Я чувствовал чье-то присутствие в порывах ветра, настигавших меня, казалось, со всех сторон света. Это ощущение пробирало до мозга костей; меня бросило в пот, и я буквально взмок до последней нитки и волоска на голове.
Я не стал там задерживаться. И отправился домой, испытывая чувства, которые не могу адекватно описать. Честно говоря, так страшно мне не было даже в детстве по ночам. Но мой страх был смешан с какой-то дезориентацией и убежденностью в моей совершенной незначительности там, среди этих черных деревьев. Этот шум, Генри. Мне казалось, будто я потерпел кораблекрушение в бушующем море.
Не успел я уйти далеко, как с той стороны, откуда я шел, донесся страшный шум, будто освобожденный боров испытывал невероятные страдания. Хотя тогда это было похоже на крики испуганного ребенка. Затем его визги резко прекратились, и эта внезапность была хуже самих криков.
Я бросился бежать. Так быстро, как только мог. Я бежал, пока не почувствовал, что сердце вот-вот не выдержит. Я сильно порезал голову о ветку и разбил колено о корень дерева, когда упал. А сквозь деревья за мной гнался холодный ветер. Вместе с его свистящими порывами до меня донесся вой, который еще долго, если не всю жизнь, будет отдаваться эхом у меня в голове. Здесь, на севере, обитают волки, медведи и песцы. Возможно, я даже слышал росомаху, по крайней мере, так я сказал себе. Мне приходилось слышать лай шакалов, а также рев бабуинов на сафари, но вчера я готов был биться об заклад, что ничто в зверином царстве не могло издавать такой крик в охотничьей схватке. В нем была жуткая нотка триумфа. И я убежден, что какое бы животное ни издавало этот вой, оно преследовало меня, Генри. Прошлой ночью я слышал какие-то звуки в загоне позади дома. А этим утром я обнаружил следы. Такие не оставляют даже медведи.
Скажу лишь, что насмотрелся и наслушался я достаточно. В пятницу я должен добраться до аэропорта в Эстерсунде. А пока соберу вещи и закрою ставнями дом на зиму. Солнце утром еще яркое и сильное, и в это время суток здесь лучше удается сохранить рассудок. Утром мне придется трястись на велосипеде до почтового ящика, чтобы отправить это письмо. И пока я буду там, мне нужно будет сделать по телефону заказ в транспортной компании, чтобы они приехали за мной и снаряжением через два дня.
Твой дорогой друг,Уильям Аттертон.
Я молча вернул письмо Генри, и он продолжил рассказ.
«Я с нетерпением прождал до конца недели и даже сделал опрометчивый звонок в шведское консульство, только чтобы выяснить, что ближайший местный орган власти находится в Радалене, в почти восьмидесяти километрах от дома Аттертона. Так как я не заявлял о каком-либо преступлении или несчастном случае и, откровенно говоря, постеснялся пересказывать содержание письма по телефону, я решил, что лучше сам отправлюсь в Швецию в следующий понедельник. Пусть даже мы разминемся; хотелось бы думать, что кто-то из моих друзей поступит так же, если получит от меня письмо подобного содержания, пока я нахожусь за границей. По крайней мере, я мог хотя бы сопроводить бедного Аттертона домой и помочь ему получить профессиональную психологическую помощь.
Когда в понедельник рано утром я летел на первом самолете в Стокгольм, пожилой швед, сидевший рядом, увидел разложенную у меня на коленях карту и спросил, не требуется ли мне помощь. Еще он обратил внимание, как я борюсь с четырьмя авторитетными путеводителями в поисках дополнительной информации по Радалену. Там было упоминание о провинциях Норрланда, но очень мало говорилось про Емтланд и совсем ничего про Радален. Поэтому я воспользовался любезным предложением своего попутчика и расспросил, как можно добраться до Радалена. На что джентльмен сразу же задал мне вопрос, такой же прямой, как и его взгляд. „А почему вы хотите повидать Радален?“ Как и большинство его соотечественников, мужчина говорил на прекрасном английском и выражался четко и ясно.
Какое-то время я не мог дать внятного объяснения, но джентльмен сообщил мне, что сам он родом из южной части Емтланда, но не живет там с юных лет и редко бывает в тех местах. Однако, несмотря на то, что большинству шведов не знакома репутация Радалена, представители его поколения, выросшие в той местности, вряд ли забудут истории, слышанные в детстве. Многие части Швеции более предпочтительны для гостей, чем Радален. В молодости ему было запрещено уходить так далеко на север.
Конечно, я сделал вид, что поверил словам мужчины, и старался никак не проявлять свой скептицизм. Попросил его более подробно рассказать об этой репутации и упомянул о недавнем переезде туда моего друга.
Он начал рассказывать мне о вещах, которые сохранились в устной традиции (в отличие от тех, которые были задокументированы историками), которая подробно описывает выживший… скажем так, фольклор или вероучение, наблюдавшееся задолго до агрессивной колонизации Швеции христианской церковью. Оказывается, даже в начале двадцатого века были еще распространены жертвоприношения животных. Они проводились в конце лета, чтобы умилостивить исконных обитателей лесов до наступления зимних лишений.
Утверждалось, что эти исконные обитатели лесов – или Ра – являлись страшными тварями и легли в основу местных легенд о монстрах. И всегда считалось, что леса опасны, если не принять определенные меры предосторожности. Лесники и егеря больше не могли бы бродить по ним, женщины не могли бы собирать дрова, а дети – играть там. Затем, в семнадцатом веке, в период пуританского рвения, имевшего целью смести остатки пантеизма в Северной Швеции, обычай подносить дары был жестоко подавлен. Но сразу после введения цензуры, как утверждал этот парень, в северном Емтланде случился всплеск исчезновений. Сперва начал пропадать домашний скот, затем наиболее уязвимые представители местных общин. И именно в тот период возникло конкретное предупреждение – Det som en gang givits ar forsvunnet, det kommer att atertas, которое джентльмен перевел для меня на английский. То, что некогда воздавалось, исчезло. И некто придет получить это назад.
Эта надпись была нанесена на столбы и вывески как предупреждение для гостей, и, как правило, рядом с ней вывешивалась лошадиная подкова, символ, вызывавший у Ра дискомфорт из-за его неприязни к конникам.
Несмотря на временный запрет, подношения вскоре возобновились в надлежащих для этого местах. А началось это в то время, когда скандинавы-поселенцы и исконные обитатели заключили те нелегкие соглашения. На этот раз церковь закрыла на это глаза, молча признав, что местная проблема вне ее компетенции и власти.
Но все изменилось. Говорят, вкусы исконных обитателей были уже не такими, как прежде. Стали более низменными, как в древности. Во времена вмешательства церкви Ра заново открыли в себе вкус к иной плоти. По слухам, безбожные представители местного населения вскоре пришли на помощь в возрождении столь безудержного аппетита. Здесь берет начало давнее предание о пропадающих в Радалене путешественниках.
Постепенно местные общины ушли с территории обитания Ра, чтобы быть вне их досягаемости. Оставили свои дома и церкви, мигрируя на юг и восток. С наступлением века науки и здравого смысла древние обряды начали уходить в пошлое. Местные предания считались вздором, и лишь немногие люди, жившие ближе всего к долине, думали иначе. Сейчас эта местность является давно запущенной частью национального парка. Хотя джентльмен слышал что-то о том, что один застройщик перестраивает и ремонтирует старые виллы для продажи в качестве летних домиков. Но эта идея не пользовалась успехом. При таком немногочисленном населении в этой местности очень слабая инфраструктура и почти нет местных служб.
„Должно быть, один из тех домов и купил ваш друг“», – сказал он в заключение, когда стюардесса подала нам копченого лосося и икру.
Я слушал с интересом и некоторым беспокойством, но вскоре моя тревога сменилась раздражением. Я готов был осмелиться на комментарий, что такие разговоры и туманные догадки равносильны сказкам, сочиненным для детей, чтобы те не терялись в лесу. Каким-то образом все это укоренилось в замкнутом воображении Аттертона, а затем глупость расцвела буйным цветом; несомненно, под воздействием умирающего света и приближающейся зимы. Поэтому чем быстрее я доберусь до него и верну его в наблюдаемый мир, тем лучше. Я говорю «наблюдаемый», потому что всегда отстаивал лозунг среди людей, склонных к вере в экстрасенсорику, привидений и пришельцев из других галактик. И лозунг этот был: я доверяю своим собственным глазам. Если это существует, то пусть проявится.
На данном этапе повествования я был удивлен тем, с какой жадностью Генри отхлебнул свой бренди.
Описание путешествия неискушенными писателями может быть таким же скучным, как слайд-шоу фотографий с отпуска. Поэтому я не буду притуплять сосредоточенность читателя подробностями перемещения Генри по Швеции в район Емтланд, а оттуда до границы Радалена. Достаточно сказать, что он арендовал автомобиль и нашел более подробную карту. Но чем ближе он подъезжал к местоположению Аттертона, тем сложнее становилось путешествие.
«В тот момент, когда я съехал с основных автомагистралей и двинулся вглубь по второстепенным дорогам, меня буквально ошеломила непроходимость местных лесов. Я никогда раньше не видел в Европе ничего подобного. По-настоящему девственная природа, какой она остается в большей части северной Скандинавии. Неухоженный бореальный лес, сохранившийся с доисторических времен. И, наверное, до сих пор существуют многие мили зеленого массива, где еще никогда не ступала нога человека.
Примерно в шестидесяти километрах от Радалена стали появляться летние домики, разбросанные среди деревьев. Маленькие деревянные строения в старинном деревенском стиле, выкрашенные в темно-красный цвет. Должно быть, это были остатки поселений, отпочковавшихся от Радалена в восемнадцатом веке. И теперь здания использовались для летнего отдыха, но под конец сезона пустовали.