Кровь текла по его рукам медленно, как расплавленный воск, стекая с кончиков пальцев в раковину. Артём стоял неподвижно, глядя, как багровые нити растворяются в холодной воде, превращая её в мутный, розоватый вихрь. Вода журчала, мягко касалась фарфоровых стенок, но в этом звуке было что-то зловещее – будто сама природа оплакивала то, что он сотворил. Его ладони, грубые, с потрескавшейся кожей, дрожали, но не от страха, а от странного, почти священного трепета. Кровь была тёплой, живой, и в её металлическом запахе он находил что-то притягательное, что-то, что заставляло сердце биться быстрее. Он закрыл глаза, вдохнул этот аромат – ржавчина, соль, едва уловимая сладость – и на миг ему показалось, что он вдыхает саму суть жизни, ускользающую из тела, которое он оставил позади.
Он повернул кран сильнее, и струя ударила в ладонь, смывая последние следы. Капли брызнули на белую рубашку, оставляя на ней пятна, похожие на цветы с рваными лепестками. Артём смотрел на них, заворожённый. Красота разрушения всегда манила его – ещё с детства, когда он раздавливал жуков на заднем дворе и наблюдал, как их внутренности растекаются по асфальту, блестя под солнцем. Тогда он не понимал, почему это зрелище заставляло его улыбаться, но теперь, спустя годы, ответ был ясен: в смерти было что-то чистое, незапятнанное ложью мира, который окружал его. Он провёл пальцем по мокрой ткани рубашки, размазывая пятно, и уголок его губ дрогнул в слабой, почти незаметной улыбке.
Комната вокруг него была тихой, слишком тихой. Свет единственной лампы, висящей над раковиной, дрожал, отбрасывая длинные тени на стены, покрытые облупившейся краской. Тени шевелились, словно живые, и ему чудилось, что они наблюдают за ним, безмолвные свидетели того, что произошло. Он поднял голову и встретился взглядом со своим отражением в зеркале – мутном, с трещинами, как его собственная душа. Глаза, тёмные, глубоко посаженные, смотрели на него с усталостью, но в их глубине горел огонь, который он не мог погасить. Щёки, небритые, покрытые щетиной, казались высеченными из камня, а губы, тонкие и бледные, хранили следы слов, которые он никогда не осмеливался произнести вслух.
Он вспомнил её голос – Лены. Не крик, не плач, а тот мягкий, дрожащий шёпот, которым она просила его остановиться. "Артём, не надо, пожалуйста…" – эти слова звенели в его голове, как колокол, от которого нельзя укрыться. Он резко сжал кулак, и ногти впились в кожу ладони, оставляя красные полумесяцы. Боль была острой, настоящей, и она вернула его в этот момент, к этой раковине, к этой крови. Он не знал, сколько прошло времени с тех пор, как всё закончилось – минуты, часы? Время растянулось, как тонкая нить, готовая вот-вот порваться, и он чувствовал себя пауком, застывшим в центре своей паутины, окружённым тишиной, которая была громче любого шума.
Капля сорвалась с крана и ударилась о дно раковины с тихим, звонким “плок”. Этот звук вырвал его из оцепенения. Он выключил воду, и в наступившей тишине услышал своё дыхание – тяжёлое, прерывистое, как у зверя после долгой охоты. Его руки всё ещё были влажными, и он вытер их о штаны, оставляя на ткани размазанные следы. Он не смотрел вниз, не хотел видеть, как грязь смешивается с кровью, как всё, что он пытался смыть, остаётся с ним, въедается в его кожу, в его суть.
Где-то за стеной послышался скрип половиц – старый дом, пропитанный сыростью и воспоминаниями, жил своей жизнью. Артём замер, прислушиваясь. Соседи? Или это просто ветер, гуляющий по пустым коридорам? Он знал, что они слышали её крики – не раз, не два, а десятки раз за эти годы. Но никто не стучал в дверь, никто не звонил в полицию. Они прятались за своими тонкими стенами, за своими жалкими жизнями, и эта мысль наполнила его презрением. Общество, которое кичится своей моралью, но закрывает глаза на боль, текущую прямо под его носом. Он фыркнул, и звук эхом отразился от плитки.
Он подошёл к окну, раздвинул тяжёлые шторы, пропахшие пылью и табаком. За стеклом раскинулся город – серый, угрюмый, с рядами одинаковых домов, похожих на надгробия. Фонари мигали, отбрасывая жёлтые пятна на мокрый асфальт, и в этом свете он видел своё отражение – призрак, застрявший между жизнью и смертью. Он положил ладонь на холодное стекло, и его пальцы оставили влажный след. Кровь давно смылась, но он чувствовал её – липкую, горячую, живую. Она была частью него теперь, как тень, как дыхание, как кожа, что держала его в этом теле.
Артём отвернулся от окна и взглянул на кухонный стол в углу комнаты. На нём лежала её сумочка – маленькая, потёртая, с оторванной молнией. Он не помнил, как она там оказалась, но её присутствие резало глаз, как осколок стекла. Он сделал шаг к столу, затем остановился. Нет, не сейчас. Он не готов был прикоснуться к тому, что осталось от неё. Вместо этого он опустился на стул, старый, скрипящий под его весом, и зажал голову руками. Тишина обволакивала его, но в этой тишине он слышал её – Лену, её шёпот, её дыхание, её последний вздох.
Первая капля упала. Но он знал, что за ней последуют другие.
Артём сидел за кухонным столом, утопая в тишине, которая была тяжелее любого крика. Стол, старый, с потрескавшейся столешницей, хранил следы их жизни: пятна от пролитого кофе, царапины от ножа, которым Лена однажды резала хлеб, пока он орал на неё за то, что она слишком медленно двигается. Он провёл пальцем по одной из борозд, ощущая шершавость дерева под подушечкой, и на миг ему показалось, что он трогает её кожу – ту, что была мягкой, пока не покрылась синяками. Тишина давила на него, заползала в уши, как холодный дым, и он чувствовал, как она обволакивает его мысли, заставляя их кружиться в бесконечном водовороте.
На столе стояла тарелка с остатками еды – засохшая каша, прилипшая к краю, словно плоть к кости. Рядом – кружка, наполовину полная чая, уже остывшего, с жирной плёнкой на поверхности. Запах прогорклого масла висел в воздухе, смешиваясь с сыростью, что сочилась из стен. Обои, когда-то жёлтые, с цветочным узором, теперь облупились, обнажая серую штукатурку, похожую на кожу, содранную с живого тела. Этот дом был их клеткой, их могилой, и Артём знал это лучше, чем кто-либо. Он вдохнул глубже, и запах ударил в ноздри – запах бедности, безнадёжности, жизни, которую никто не выбирал, но которую им навязали.
Он откинулся на спинку стула, и тот скрипнул, как старый сустав. За окном, за тонким стеклом, город дышал своим равнодушным ритмом: гудки машин, шаги прохожих, далёкий лай собаки. Но здесь, внутри, время остановилось. Он посмотрел на свои руки, лежащие на столе, – чистые теперь, без следа крови, но всё ещё дрожащие, как листья на ветру перед бурей. Эти руки помнили всё: тяжесть её тела, тепло её щёк, хруст её костей. Он сжал их в кулаки, и ногти снова впились в ладони, оставляя красные метки – маленькие знаки, которые никто не увидит, кроме него самого.
В его голове всплыл голос матери. Не Лены, а той, что родила его в этом же доме, за этими же стенами. "Ты никчёмный, Артём, никчёмный!" – кричала она, размахивая деревянной ложкой, пока отец пил в углу, уткнувшись в газету. Её голос был резким, как удар хлыста, и он до сих пор звенел в его ушах, как эхо, от которого не спрятаться. Он ненавидел её тогда, ненавидел её руки, её запах, её слёзы, которые она лила, когда отец поднимал на неё кулак. Но теперь он понимал: эта ненависть была семенем, что проросло в нём, пустило корни в его сердце, в его костях. Он стал тем, кем она его называла, – никчёмным, но с силой, которой у неё никогда не было.
Его взгляд упал на её сумочку, всё ещё лежащую на краю стола. Маленькая, потёртая, с оторванной молнией – Лена носила её каждый день, прижимая к груди, как ребёнка. Он протянул руку, но остановился, пальцы замерли в воздухе, словно наткнулись на невидимую стену. Нет, он не мог прикоснуться к ней, не сейчас. Вместо этого он встал, подошёл к раковине и открыл кран. Вода снова потекла, холодная, чистая, и он подставил под неё руки, хотя они уже были вымыты. Ему нужно было чувствовать что-то, кроме этой тишины, кроме этого дома, который смотрел на него сотнями невидимых глаз.
Он вспомнил Лену – не её крики, не её слёзы, а тот день, когда она впервые вошла в эту кухню. Её волосы, светлые, слегка вьющиеся, падали на плечи, а глаза, большие, серые, смотрели на него с надеждой. "Мы справимся, Артём," – сказала она тогда, улыбаясь, и её голос был как музыка, которую он давно забыл. Они сидели за этим же столом, пили чай из дешёвых кружек, и она рисовала пальцем узоры на запотевшем стекле окна. Тогда он ещё верил, что может быть другим, что этот дом не станет их концом. Но вера ушла, растворилась, как сахар в той кружке чая, оставив только горький осадок.
Он выключил воду и вернулся к столу. Сел, положил голову на руки и закрыл глаза. Тишина обняла его, как мать, которой у него никогда не было, и в этой тишине он услышал её шаги – лёгкие, осторожные, как будто она всё ещё была здесь, ходила по этой кухне, готовила еду, смотрела на него с той самой надеждой. Но он знал, что её нет. Знал, что сделал с ней то, что не мог не сделать. И всё же, сидя здесь, в этой мёртвой комнате, он ждал, что она откроет дверь, войдёт и скажет: "Всё в порядке, Артём. Всё в порядке."
Но дверь оставалась закрытой, и тишина становилась всё громче.
Артём выдвинул ящик стола с тяжёлым скрипом, будто старый дом сопротивлялся его движению, не желая раскрывать свои тайны. Внутри лежали мелочи их жизни с Леной: ржавая ложка, моток пожелтевшего скотча, пара спичек, обгоревших с одного конца. Но его взгляд упал на нож – старый, с деревянной рукоятью, потемневшей от времени, и лезвием, заточенным до того состояния, когда металл казался живым, сверкающим, как осколок льда под зимним солнцем. Он взял его в руку, и тяжесть оружия легла в ладонь с почти любовной нежностью, словно оно было создано для него, для этого момента, для всех моментов, что привели его сюда.
Лезвие поймало свет лампы, и на миг Артём увидел в нём своё отражение – искажённое, разорванное, как лицо, увиденное в разбитом зеркале. Он провёл пальцем по кромке, осторожно, почти ласково, чувствуя, как холод стали обжигает кожу. Этот нож был больше, чем просто вещь; он был свидетелем, соучастником, продолжением его самого. Его пальцы сжали рукоять, и в этом движении было что-то ритуальное, словно он держал не инструмент, а священный предмет, пропитанный кровью и памятью. Он закрыл глаза, и перед ним всплыло её лицо – Лены, той Лены, что смотрела на него с ужасом и мольбой в тот первый раз.
Это было три года назад, хотя теперь время казалось смазанным, как краска на холсте под дождём. Они стояли в этой же кухне, и воздух был густым от её слёз и его ярости. Она что-то пролила – кажется, суп, горячий, жирный, с пятнами моркови, который растёкся по полу, как внутренности раздавленного зверя. Он кричал на неё, голос его гремел, отражался от стен, а она отступала, сжималась, становилась меньше с каждым его шагом. "Ты бесполезная, Лена, бесполезная!" – слова вырывались из него, как пули, и он видел, как они попадали в цель, ломали её изнутри. А потом его рука поднялась – не нож, тогда ещё нет, просто кулак, тяжёлый, как камень, и врезалась в её скулу с глухим, влажным звуком, от которого что-то внутри него вздрогнуло.
Он открыл глаза, вернулся в этот момент, к ножу в руке. Звук того удара всё ещё жил в нём – не громкий, не театральный, а тихий, интимный, как шёпот любовника. Её щека вмялась под его костяшками, кожа побелела, а потом налилась багровым, и капля крови, маленькая, почти невинная, скатилась по её подбородку. Она не закричала, не упала – просто смотрела на него, и в её глазах было что-то хуже боли: разочарование, которое резало глубже любого лезвия. Он ударил снова, и на этот раз она пошатнулась, схватилась за край стола, а её дыхание стало прерывистым, как у загнанного животного.
Артём повернул нож в руке, рассматривая его с почти эстетическим восторгом. Лезвие было гладким, совершенным, и в его чистоте он видел отражение собственной грязи. Тогда, в тот первый раз, он не использовал нож – только свои руки, свои кулаки, свою ненависть. Но позже, позже этот нож стал его голосом, его правдой. Он вспомнил, как однажды прижал его к её горлу – не для того, чтобы убить, а чтобы увидеть, как зрачки расширяются от страха, как её пульс бьётся под тонкой кожей, как жизнь в ней становится осязаемой, яркой, подчинённой ему. Он не резал её тогда, но наслаждение от власти, от её дрожи, было острым, как порез.
Теперь он держал нож перед собой, и его дыхание участилось. Рукоять нагрелась в его ладони, стала мягкой, почти живой, и он чувствовал, как она сливается с ним, становится его плотью. Он вспомнил её слёзы – не те, что текли в тот первый раз, а те, что лились позже, когда она поняла, что он не остановится. Они падали на пол, смешивались с пылью, оставляли мокрые дорожки, и он ненавидел их, потому что они напоминали ему о его слабости, о том, что он не мог просто уйти, не мог отпустить её, не мог перестать.
Он положил нож обратно в ящик, но не закрыл его. Пусть лежит там, открытый, как рана, как обещание. Его пальцы всё ещё чувствовали холод стали, и он сжал их в кулак, чтобы удержать это ощущение. В тишине кухни он услышал её голос – не крик, не мольбу, а тихий шёпот, который она бросила ему однажды ночью: "Почему ты не можешь любить меня, Артём?" Он не ответил тогда, не знал, что сказать. Теперь он знал: он любил её, но его любовь была острой, как этот нож, и она резала их обоих.
Артём смотрел на ящик, на лезвие, сверкающее в полумраке, и чувствовал, как что-то внутри него шевелится – не сожаление, не вина, а что-то тёмное, голодное, что требовало ещё. Он знал, что нож ждёт своего часа, и этот час придёт, как приходят все неизбежные вещи – тихо, без предупреждения, с красотой, которую он не мог не видеть.
Свет пробивался сквозь щели в шторах, тонкий, серый, как дыхание умирающего города. Артём открыл глаза, и первое, что он почувствовал, – пустота. Кровать рядом с ним была холодной, простыня смята, но не хранила тепла её тела. Он лежал неподвижно, глядя в потолок, где трещины расползались, как вены, наполненные невидимой кровью. Тишина утра была иной, чем ночная, – она не давила, не шептала, а просто существовала, равнодушная, как мир за окном. Он протянул руку к той стороне кровати, где должна была быть Лена, и пальцы коснулись ткани, холодной и гладкой, словно кожи мертвеца. Её запах – слабый аромат дешёвого мыла и пота – давно выветрился, и это отсутствие резало его острее, чем он ожидал.
Он поднялся, и старые пружины матраса скрипнули, как кости, ломающиеся под тяжестью. Комната была маленькой, тесной, с обоями, отходящими от стен, и шкафом, дверца которого висела на одной петле. Её платье – синее, с выцветшими цветами – всё ещё лежало на стуле, брошенное небрежно, как будто она только что вышла за дверь. Но он знал, что она не вернётся. Он встал, босые ноги коснулись пола, и холод пробежал по позвоночнику, как предчувствие. Его тело двигалось медленно, будто каждое движение было попыткой убедить себя, что он ещё жив, что эта пустота – не его конец.
Кухня встретила его той же стерильной тишиной. Он остановился у стола, где всё ещё стояла её сумочка, и на миг ему показалось, что она живая – что-то в её форме, в том, как свет падал на потёртую кожу, делало её похожей на сердце, бьющееся в ожидании. Он отвернулся, подошёл к раковине. Тарелки, вымытые до блеска, стояли в сушилке, и ни одной капли жира, ни одного следа еды не осталось на их поверхности. Он провёл пальцем по краю одной из них – чистота была почти болезненной, неестественной, как лицо, с которого стёрли все эмоции. Он не помнил, когда мыл их, но знал, что это было после – после того, как её голос замолчал, после того, как кровь перестала течь.
Её кружка стояла на подоконнике, пустая, с коричневыми разводами чая внутри. Он взял её, поднёс к губам, вдохнул – запах был слабым, но всё ещё её, и на секунду он закрыл глаза, представляя, как она держит эту кружку, как её пальцы, тонкие и дрожащие, обхватывают фарфор. Он поставил её обратно, слишком резко, и звук удара о дерево эхом отозвался в комнате. Его взгляд упал на нож в ящике – он всё ещё лежал там, открытый, как глаз, следящий за ним. Артём сжал челюсть, отвернулся. Ему не нужно было смотреть на него, чтобы чувствовать его присутствие, его зов.