Целую неделю родители не разговаривали со мной, смотрели телевизор, скрипели диваном, болтали за столом, обсуждая соседей по общежитию. Я же сидела в своём углу за шторой в ожидании их милости.
И вот в один из вечеров, мать появилась в моём углу, села на край кровати, поцеловала в лоб и произнесла речь, от которой мне стала страшно, и которая врезалась в память так глубоко, словно её выгравировали.
– Детка, – ласково произнесла мама, но от этой ласковости по спине пробежали мураши. – Ты моя и только моя, и я не позволю никому забрать тебя у нас с папой. Пообещай, что никогда не станешь мечтать о замужестве. Милая, это просто невозможно для тебя, ты же знаешь.
Я пообещала. Мама потребовала клятвы, и я поклялась. В тот момент я была готова сказать что угодно, лишь бы мать перестала говорить со мной таким тревожным, на грани истерики, голосом. К тому же, у меня на тот момент были другие мечты.
* * *
Просмотр сериала в комнате отдыха, прогулка и ужин, ничуть не насытивший, но оставивший тошнотворный вкус прогорклого масла и подгоревшей каши во рту, остались позади. Отбой! Обитательницы нашей палаты вели себя нервно, возбуждённо, предвкушая предстоящее шоу. Я же, успокаивала себя тем, что убить меня не смогут, покалечить тоже, а всё остальное пережить можно. Как же я ошибалась!
И вновь розоватый свет фонаря, сопение и возня, кишечные газы, плач какой-то первоклашки за стеной, Может, ничего и не будет. Мало ли о чём Краснуха шепталась с девицами. Эдак я и вовсе параноиком стану. Нет, Алёна, не всё в этом мире вращается вокруг тебя.
Сон подбирался вкрадчиво, накрывая сладостной волной расслабления. Мне чудились куски жареного мяса на листе салата, ломтики томатов и толстые пупырчатые огурцы, а вокруг раздавался мягкий мужской голос: Откройте для себя райское наслаждение!»
Я брала руками мясо, сок бежал по губам, аромат дразнил, но мои вкусовые рецепторы не ощущали ничего. Я ела и ела, не в силах насытиться.
Черноволосый смуглый парень в белоснежной рубашке очутился рядом со мной так внезапно, что я не успела ни испугаться, ни смутиться.
Я не видела его лица, не слышала голоса, но отчего-то в груди разливалось тепло, а голова кружилась от небывалого, кристально-чистого, оглушительного счастья.
Крики цикад, огромная гора, вершину которой золотят лучи заходящего солнца и вечернее перламутровое небо над головой…
– Рейтуза, подъём! – резкий голос наждаком прошёлся по нервам, вырвав меня из сновидений.
Картинка, яркая и счастливая свернулась, как рулон обоев, а я очутилась в страшной реальности. Все мои инстинкты вопили от ужаса.
– Беги или дерись! – кричали они телу.
Но глупое тело застыло, окаменело, и лишь беспомощно хлопало слабовидящими глазами. В мутной дымке едва угадывались размытые силуэты. Облитые мертвенным светом фонаря, они казались пугающе-призрачными, неживыми.
Я попыталась встать, но чья-то крепкая рука швырнула меня на место.
– Не так быстро, Рейтуза, – гоготнула одна из дебелых девиц, обдавая меня запахом гнилых зубов и мочи. – Мы ещё не поговорили.
– Мы по твоей милости не хотим жить в грязи, – прошуршала Надюха. – Знаешь ли, мы девушки чистоплотные. А так как миссия уборщицы ложится на твои плечи, наш долг – научить тебя всему.
По всей вероятности девицы репетировали свою речь, так как после произнесённых слов, пальцы одной из девах ловко зажали мне нос, а пальцы другой сунули мне в открывшийся рот какую-то вонючую тряпицу.
Дальнейшее происходило, словно в кошмарном сне, в алкогольном бреду.
Пробую отбиться, но мои руки слишком тонки и слабы, по сравнению с ручищами девиц. Меня удерживают на кровати, набрасывают пыльное одеяло, шерсть которого колет лицо и глаза. Я задыхаюсь, внутренности сжимает в рвотном спазме, Мир становится зеленовато-чёрным. Удары, меткие, жёсткие, сыплются со всех сторон, по голове, лицу, животу и ногам. Бьют молча, без объяснений, но с азартом и злой радостью. В голове звенит, рот заполняется вязкой слюной, из пищевода стремительно рвётся вверх недавно съеденная каша. Боль тупая вспыхивает перед глазами зелёным огнём, резкая и стреляющая – рассыпается жёлтыми искрами. Ничего нет кроме боли и темноты, кроме ударов, возникающих из неоткуда. Я умоляю своё сознание уйти, покинуть меня, хочу забыться, погрузиться в благословенные объятия обморока. И забытьё, милосердное и спасительное приходит на мой зов.
В лесу пахло соснами, свежестью и гнилой мокрой листвой. Закатное солнце лениво растекалось по верхушкам деревьев, но внизу уже сгущался синеватый вечерний мрак. Хотелось полной грудью вдыхать терпкий лесной аромат, слушать птиц и сухое шуршание иголок, веток и листьев под ногами, но громкое, нескладное пение обитателей интерната мешало, спутывало мысли разноцветной паутиной, создавая сюриалистичный, до отвращения яркий кричащий узор.
Песня о матери-одиночке, плачущей над колыбелью ребёнка, исполнялась с каким-то остервенелым старанием. И поверх визжащее – рычаще –воющего хора, раздавался душераздирающий рёв Надюхи. Не оставалось никаких сомнений, для кого она так рвала голосовые связки. Меня же к участию в хоре не допустили. Во-первых потому, что не сыскала расположения Ленуси, а во-вторых – Краснуха ни на шаг меня от себя не отпускала.
– Со мной пойдёшь, малохольная, – проворчала она, хватая меня чуть выше локтя, грубо, с нескрываемым отвращением. – Потом оправдывайся перед мамашей, куда её дитятко делось.
Девушки орали песни, парни над чем-то смеялись. Учителя, все, кроме Краснухи, болтали о чём-то своём. Краснухе ужасно хотелось к ним присоединиться. Она тащила меня за собой, как мешок, набитый опостылевшим хламом, и я то и дело спотыкалась о коряги и ветки. Порой, она бросала в их сторону реплики, задавала какие-то вопросы, и если её высказывания оставались незамеченными, сжимала мой локоть так, что всё тело пронзало болью, как от удара током. Краснуха, как выяснилось позже, двадцать лет отработала в колонии для несовершеннолетних и точно знала, куда и как давить.
Зрячие вели незрячих, осторожно обходя пеньки и ямы, предупреждали о торчащих сучьях. Мне же приходилось испытывать на себе все неровности и препятствия нашего пути. И вскоре я мысленно проклинала и лес, и заботливую Краснуху, и песню о матери-одиночке.
Почему наши желания сбываются, но не так как мы этого хотим? Может всё дело в том, что мы не правильно формулируем запрос мирозданию?
Я часто представляла себе, как иду по лесной дороге с друзьями, за спиной рюкзак, над головой синь ясного неба и скоро привал с костром, печённой картошкой и гитарой. Родители часто любили рассказывать о походах, ночёвке в палатках, булькающем в котелке супе и дружной песне взлетающей к облакам. Я завидовала им и, впечатлённая их рассказами, воображала на их месте себя, окружённую верными друзьями, свободную и здоровую.
Ну вот, Алёна, сбылась твоя мечта, лес, рюкзак, твои сверстники. Так почему же ты не радуешься?
Как же есть хочется! В желудке разрастается сосущая боль, во рту неприятно расползается мерзкий кисловато-жгучий привкус. Будь проклята моя робость!
На обеденном привале мне удалось сживать лишь кусочек ржаного хлеба. Все сидели, поджав по-турецки ноги на расстеленных покрывалах, В железных мисках пестрела какая-то снедь, коричневая и жёлтая, красная и белая. Участники похода тут же набросились на еду. Опять же, зрячие помогали незрячим, педагоги уселись со своими припасами неподалёку и вели оживлённую беседу. Я же, с отчаянием водила глазами по плошкам, не в силах протянуть к ним руку. Что в них? Как брать, к примеру, вот это белое, ложкой или рукой? А коричневое? Его на хлеб мажут или ложкой зачерпывают. Мутная пелена покалеченной роговицы не давала ничего разглядеть, лишь смутные круги на покрывале неопределённого цвета, да расплывчатые фигуры ребят.
Но, как не крути, голод – не тётка, и к завершению трапезы, я всё же решилась протянуть руку к коричневому кругу. Мои пальцы дотронулись до хлебной мякоти.
– Положила на место! – растягивая гласные, проговорил лысый пацан в синем спортивном костюме. В голосе слышалось самодовольство, ощущение власти и жажда разрушать, давить, унижать, ради собственного удовольствия.
По спине пробежала холодная струйка пота, и, наверное, не только у меня одной. Все дружно замолчали. Было слышно, как в кустарнике закопошился какой-то зверёк, как вспорхнула с ветки на ветку птица, как где-то неподалёку звенит комар.
Еда! Хлеб – это еда! Такой мягкий, душистый, с глубокими порами. Чёрт с белым, жёлтым и красным, я рада и коричневому!
– Мухой положила, ты, – каркнула, поддакивая, Ленуся. – Кому сказано!
Я, задвинув страх подальше, впилась зубами в податливую рыхлую мякоть. Душистый, слегка кисловатый, безумно вкусный. Пошли они все к чёрту! Почему я должна голодать? Ради чего?
– Я смотрю, ты рамсы попутала.
Внушительная фигура Лапшова перегнулась через, разделявшее нас покрывало, нависла над плошками и стаканами и выхватила из моих рук краюху.
– Отдай, придурок! – взвизгнула я. Хотелось произнести это грубо, с угрозой в голосе, но голосовые связки смогли издать лишь мышиный писк.
Никто из окружающих не спешил заступаться. Напротив, каждый пытался выдавить из себя смешок, согласный, припорошенный подобострастием.
– Зырьте сюда! – гоготнул он. – Ща я вам тут фокус-мокус покажу. Рейтуза превращается в собаку. Рейтуза, лежать!
Коричневый кусок хлеба мелькнул возле моих глаз.
– Непонятливая собака оказалась, – с притворным сожалением вздохнул Лапшов, и тут же что-то твёрдое врезалось мне в живот. Я согнулась пополам и рухнула на землю.
В ушах зашумело, перед глазами поплыли чёрные круги.
– Молодец! – сквозь шум услышала я голос Лапшова и визгливое хихикание Ленуси и Надюхи.
Огромная ручища принялась засовывать кусок мне в рот.
– Жри, – продолжал гоготать мой мучитель. – Получай награду.
Жирные потные пальцы, воняющие табаком и мочой, вкус опороченного, осквернённого хлеба, тупая боль в месте удара.
– А ну прекратить!
Голос сильный, властный, командный, но чистый, и сочный, как весенняя трава.
Большие крепкие руки помогли подняться, смахнули с одежды прилипшую листву и сосновые иглы.
– Вы совсем, девятые классы охренели? – продолжал распекать обладатель травянистого голоса. Здесь в лесу, на фоне кустарников и сосен, психолог Давид Львович Кирченко выглядел сурово, даже дико, ни дать ни взять – первобытный человек, вышедший на охоту, свирепый викинг сошёл на берег со своего драккара.
– Да мы просто прикалываемся, Давид Львович. Зачем так нервничать? – усмехнулся Лапшов. И в этой усмешке было всё и чувство превосходства, и едва скрываемая неприязнь, и затаённая угроза.
– Собрал посуду и марш на речку! – бесстрастно скомандовал мой спаситель.
– Мы не в армии, чтобы вы так с нами разговаривали, – вступилась за парня Ленуся.
– В армии я бы с вами не так говорил, Сундукова, – ответил педагог, отвернулся и ушёл. Ну и правильно, чего ему среди нас делать? А на меня, растрёпанную, униженную, в пыльной одежде и вовсе смотреть противно.
Когда вернулся Лапшов, остервенело звеня плошками и матерясь сквозь зубы на холодную реку, мы снова отправились в путь. Ручища Краснухи, потная и липкая вновь обхватила нижнюю часть моего плеча, стирая прикосновение Давида Львовича. Мимолётное, отстранённое, но такое горячее. Неужели так бывает, чтобы человеческие руки были и мягкими и сильными одновременно? А голос? Твёрдый, требовательный. Интересно, как он разговаривает со своей женой, как в его исполнении звучат ласковые слова или комплементы? И есть ли у него жена или девушка? Тьфу! Да что это со мной? Помогли с земли подняться, иголки со штанов стряхнули, я и поплыла розовой лужицей, слюни распустила. В лицо запоздало бросилась краска стыда. Голос Давида Львовича едва пробивался сквозь девичье истошное вытьё, он о чём-то оживлённо болтал с физручкой, коротко стриженной, худощавой тёткой с зычным грудным голосом.
– А мне очень нравится, – говорила она, стараясь перекричать, одуревший от свободы и чистого воздуха хор. – Ведь это – наша жизнь, всё, как есть.
– А вот и нет, Зинаида Семёновна, – смеялся викинг. – Современные авторы пишут книжки на потребу публике, о ментах и о ворах, о золушках, подцепивших мужичков с большими кошельками. Литературный мусор – одним словом. Вы еще предложите эту пакость в школьную программу внести.
– Ну не всё же Лермонтова вашего читать, – вмешалась Краснуха, волоча меня за собой.
Боль вспыхивает внезапно. Вот моя нога цепляется за очередную корягу, Ручища математички неумолимо тянет вперёд, я неловко заваливаюсь на бок. Боль. электрическим разрядом, жгучими лучами разбегается по нервам. Голеностопный сустав, голень, бедро. Вскрикиваю и шлёпаюсь пятой точкой на сосновые иглы и шишки. Край одной из них врезается в ягодицу, но это ерунда по сравнению со жгучими лучами.
Хор замолкает, песня обрывается на половине слова.
– Вставай! – раздражённо орёт математичка, тянет за руку, злобно, с едва скрываемой яростью. – Неуклюжая идиотка, нужно было тебя в школе оставить!
Пытаюсь подняться, но боль выстреливает с новой силой, и я валюсь на землю.
– Блин, – недовольно протягивает кто-то из ребят. – Опять с Вахрушкиной возятся.
– Не человек, а ходячая проблема, – поддерживает Надюха.
– Нет, – продолжает негодовать Краснуха, не успевая подавить отрыжку, и меня обдаёт капустным выхлопом. – Сколько слепых идёт, и никто не додумался упасть. А эта… И ведь остаточное зрение есть.
Боль придаёт мне смелости.
– Ну, простите, что я не до конца ослепла, – произношу, глядя снизу вверх.
– Она ещё и дерзит! – взвизгивает Краснуха. – Нет, вы посмотрите только!
Давид Львович наклоняется надо мной, и я чувствую запах его туалетной воды, свежий, с нотками грейпфрута и кедра.
И вновь прикосновение горячих рук, жёсткое, деловитое, но от него сердце начинает колотиться сильнее, а к щекам приливает кровь. Боль отступает, но на смену ей приходит странное сладостное ощущение, небывалое, какое-то постыдно- взрослое.
– Нет бы, первую помощь оказать, – ворчит психолог, накладывая тугую повязку. – А то, раскудахтались, как куры.
– Давид Львович, не забывайтесь, – скрипит Краснуха, и в этом скрипе слышатся и досада, и неловкость, и стыд за собственную несдержанность.
А я уже плыву, качаюсь на волнах удовольствия, млею в тепле его рук. Он несёт меня бережно, но так, будто моё тело ничего не весит.
Сладостное чувство нарастает, вплетается в мозг, бежит по венам, сжимает сердце, бьётся тысячей разноцветных бабочек в животе.
Девахи вновь затянули песню, но уже о Наташке, которая увела парня. Текст песни выстреливает яростно, воинственно, словно девицы отправлялись эту самую Наташку бить.
Краснуха и физручка оживлённо болтали о садово-огородных делах, ножках Буша, которые достал чей-то муж, и о прохудившихся сапогах.
Молчание между нами казалось мне натянутым, но Давид Львович молчал, позволяя мне краснеть и задыхаться от странных, душащих, и плавящих меня, эмоций.
– А вы не похожи на психолога, – неожиданно для себя выпаливаю я, и тут же густо, хотя куда уж гуще, краснею.
Вот дура-то! Кто тебя за язык тянул? Нашла мальчика! А ну как подумает, что кокетничаю. Вот умора будет! Полуслепая, со шрамами на щеках замухрышка к педагогу клеится!
– А на кого похож? – в мягкой сочной траве его голоса, мелькнули тёплые, озорные солнечные зайчики.
Так-то, Алёнушка, сказала «А», говори и «Б», в следующий раз, будешь молчать. Да и к чему молоть языком, если сказать нечего? Ты никогда не была остроумной и находчивой. Душа компании, интересный собеседник- не про тебя. Ты – серая мышь, чьё место в уголке за пыльным шкафом, так что сиди тихо и не высовывайся!
– Глядя на вас, создаётся впечатление, что вы вот-вот закричите «Панки, хой!»
– Как-то закричал, потому я и здесь.
Ох уж эти солнечные зайчики, тёплые, юркие, шаловливые. Вот только вовсю резвились в густой траве мужского голоса, как вдруг переместились к самому моему сердцу, гладя его тёплыми пушистыми лапками.
– Вы так говорите, будто бы вас в ссылку отправили.
– Что-то вроде того. Когда тебя после окончания института на три года распределяют туда, куда ты даже не планировал, да и вообще не подозревал о существовании такого места, действительно начинаешь считать себя ссыльным.
– А вам здесь не нравится?
Ну вот, опять! И чего я человеку в душу лезу? Какое имею на это право? Алёна, заткнись, пожалуйста, заткнись! Но боль отступила, тепло огромных рук успокаивало и дарило иллюзию безопасности, чистый лесной воздух дурманил голову усилившимися ароматами хвои, почвы и осенней листвы, и от того, меня охватила странная эйфория.
– Скучаю по дому, по своему городу.
Серебристые росинки нежности блеснули в зелени. Давид Львович искренно любил свой город, незамутнённой, беззаветной сыновней любовью. Интересно, а ещё к кому он может испытывать такие чувства? Смог бы он вот так, открыто, всем сердцем полюбить девушку? И какой должна быть эта девушка, удостоившаяся подобной любви? Вот только задавать эти вопросы не стоит, не совсем же я спятила.
– И где ваш дом? – спросила и уставилась на него, ожидая ответа. Неужели на Земле есть города, которые можно так любить, о которых говорят с таким трепетом в голосе, с такой нежностью?
Ранние осенние сумерки окутали лес шёлком цвета индиго. Синие сосны, синяя листва под ногами, синие люди. Сказочно, жутко, таинственно. Звуки стихли, лишь порой зловеще вскрикивала ворона, шуршали подошвы, да раздавались голоса обитателей интерната. Природа же, погасила все звуки, замерла, в ожидании ночи. Ночь зазвучит иначе, не так легкомысленно и радостно, как день. Она сдержанна, сурова и серьёзна.
– Даю подсказку, этот город описывается в произведениях «Двенадцать стульев» и «Герой нашего времени».
– Я не читала, – пришлось признаться мне.
Чёрт! Опять это проклятое смущение, скоро щёки обуглятся! Ответ дурака!
– Очень тебе завидую.
Я не могла видеть его лица, но почувствовала, как учитель улыбнулся, светло, открыто, по-мальчишечьи беззаботно. Так улыбаются свободные, самодостаточные гордые люди.
– Почему завидуете?
– Потому, что я их давно прочёл, а у тебя всё впереди.
– Как вернёмся, обязательно зайду в библиотеку, – пообещала я, и тут же устыдилась своего порывистого тона. Ещё, не дай бог, подумает, что я к нему клеюсь или подлизываюсь.
– Дерзай, тем более «Герой нашего времени» вы скоро будете изучать.
Напомнил о наших статусах, я – ученица, он- педагог и никак иначе. Будто бы я об этом забыла. Не беспокойтесь, уважаемый Давид Львович, я никаких иллюзий на ваш счёт не питаю.
Вновь повисло неловкое молчание. Молчи, Алёна, даже если тебе хочется разорвать этот полог тишины, опустившийся на нас.
К моему облегчению, вскоре перед нами открылась небольшая поляна, где Давид Львович велел остановиться на привал. Началась суета. Кто-то устанавливал палатки, кто-то занялся костром, кто-то разбирал рюкзаки, вытаскивая нехитрую походную снедь. Желудок напомнил о себе радостным предательским урчанием. Именно оно и спровоцировало очередную вспышку раздражения Надюхи.
– Вахрушкина, – прошипела она, низко наклоняясь. Огромные груди, словно две гигантские груши повисли в аккурат над моей головой. В густых сумерках её кожа казалась синей, а волосы голубыми. – Ты ведь у нас только жрать горазда. Вон другие ребята трудятся, а ты уже, небось ложку приготовила. Даже слепые помогают. Наташа консервы вскрыла, Артём с Давидом Львовичем палатку ставят. А что в походе делаешь ты? Жрёшь, сидишь ровно на заднице да заставляешь себя на руках носить. Не стыдно?
Ярость взбурлила, резко, гадостно. Её отвратительно-горькие пузыри с тухловатым привкусом обиды поднялись по пищеводу, заполнили рот, чтобы превратиться в слова и обрести свободу.
– Благодаря вам – моральным уродам, я осталась сегодня голодной, так что едой попрекать меня не нужно. А о том, чтобы тебя – корову жирную носили на руках, даже не мечтай. Для этого нужно сесть на диету. Жопа Лапшова на завтрак, жопа Ленуси – на обед, чем не диетическое питание?
Слова сыпались, подобно горошинам, и остановиться, подумать о последствиях, было уже не в моей власти. Горошины ускользали, прыгали в синеву сентябрьского вечера, терялись в покрывале из сухих игл и листьев.
Надюха издала звук, какой обычно раздаётся при сдувании воздушного шара.
– Смотри у меня, дорогуша, – сквозь зубы процедила она. – Со мной нельзя так разговаривать. Я ведь быстро тебе наказание придумаю.
Тень, нависшей надо мной фигуры исчезла. Я слышала, как тяжёлая поступь девахи отдаляется, направляется куда-то к, начинающему свою пляску костру.
Весёлые голоса, вкусный запах дыма, звон котелков, шуршание бумаги, скрип и щелчки, раздавленных множеством ног, сухих веток и шишек.
Мне возле костра места не было. Моё место рядом с родителями, они были правы, тысячу раз правы.
Угроза Надюхи не выходила из головы. И если Ленуся была туповатой и прямолинейной, то её белокурая подружка могла проявить все чудеса коварства. Она будет мстить, изощренно, изобретательно. С особым старанием.
Осень – есть осень, и вместе с сумраком приходит, характерная для сентября средней полосы, сырость и прохлада. У костра, наверняка сейчас было весело, тепло и уютно, но идти туда, где я никому не нужна, где меня вновь подвергнут унижениям и насмешкам не хотелось. Попробую отсидеться здесь, на этом жёстком неудобном пне до утра, авось, задницу о дерево не натру. А в кармане куртки, остались семечки, вот ими и поужинаю. Говорят, в них содержится витамин «Е», очень полезный и важный витамин, между прочим. А на то, что телом овладела неприятная дрожь, что замёрзли кончики пальцев на руках и ногах, можно просто не обращать внимания. В конце концов, сейчас не зима, так что не околею. Дикие звери здесь тоже не водятся, наверное. А если водятся? Лисы, например? Лисы не агрессивны, но могут быть больны бешенством. К костру не подойдут, а вот к одиноко сидящей мне…
В ближайшем кустарнике что-то зашуршало. А если бешенная лиса? Ну вот, Алёнка, вновь ты себе приключение на задницу нашла!
Ну почему у меня всё так, по- дурацки, складывается? За что меня невзлюбила Краснуха, почему я стала изгоем среди одноклассников?
В какой-то книге я прочла, что испытания и трудности нам даются для того, чтобы человек начал двигаться вперёд, искать какие-то пути и совершенствоваться, как личность. И в этом случаи нужно спрашивать не «За что?», а «Для чего?» Будем искать ответы, всё равно заняться больше нечем. Ни скрежет же ложек о миске и песни слушать, в самом деле? Итак, на меня свалилось всё это, чтобы я стала сильнее? Но разве унижения могут сделать человека сильным? Напротив, это может сломать, уничтожить самооценку, взрастить в нём страхи, сделать покорным, убить всё живое и доброе, что в нём ещё теплилось. А может, мне посланы испытания для того, чтобы указать мне моё место? И где же оно? Подле родителей! Я – объект их скорби, я – их несбывшиеся надежды, я – их крест, их боль, их тема для разговора со знакомыми и друзьями, я – клей соединяющий двух, уже растерявших любовь и страсть, супругов. Я то, что их объединяет, сплачивает и не даёт разойтись, иначе, мать бы уже давно сбежала от отца к бывшему директору швейной фабрики. Не зря он часто приходил к нам с ножками Буша и импортным маслом в пластиковой баночке, не даром сидел подолгу на нашей кухоньке на диване и молчал, а у матери всё валилось из рук.
Но разве я не достойна счастья? Видимо – нет! Кому-то нужно быть и клеем, и крестом. Не всем выпадает такая удача – быть отдельной, самодостаточной личностью.
– Это что ещё такое? – раздался в темноте строгий голос.
Куртка Давида Львовича легла мне на плечи. Меня окутало теплом его тела, запахом кедра и кожи. И я тут же сомлела в этом тепле, расслабилась. Всё тело заныло в незнакомом доселе чувстве томления.
–А куртка-то почти новая, – мимолётно подумалось мне. – И дорогая, наверное.
Но вслед за этой мыслью тут же пришла и другая:
– Надюха меня порвёт, как Тузик грелку, если вдруг увидит.
– Спасибо, не нужно, – промямлила я, пытаясь сбросить с себя дорогое изделие швейной фабрики.
– Даже не думай сбросить, – пресек мои попытки психолог, нажимая обеими ладонями на плечи, от чего сердце пропустило удар, а голову повело. – Идём к костру, Алёна, нечего здесь сидеть.
Меня вновь подняли на руки и потащили туда, где было многолюдно, тепло и оранжево. Дыхание перехватывает, в голове вспыхивают разноцветные радостные салюты, в животе трепещут бабочки, и я млею, хочу прижаться крепче, хочу раствориться в его руках, слиться.
– Прекрати! – мысленно кричу я себе.– Не смей! Это неправильные, стыдные ощущения!
А вот и костёр, и учителя, и ребята.
Ну, всё, мне не жить. А куртка у него огромная, да в неё с десяток таких Алёнок влезть может. Чёрт! Ну чего этот Кирченко ко мне прицепился, сидела я на пенёчке, никого не трогала.
А печёная картошка и пшенная каша оказались невероятно вкусными. Таким же чудесным был и чай.
Костёр весело потрескивал, его языки плясали в сгустившейся тьме, исполняя свой неизменный, древний, как сам мир, танец.
Огонь, вскрики ночных птиц, шелест листвы, разговоры учителей и одноклассников, лица которых кажутся вылитыми из бронзы.
– А спойте что-нибудь, – елейным голоском пропела Надюха.
Ребята одобрительно загудели. Что-то большое и светло-жёлтое пошло по кругу и остановилось в руках Давида Львовича.
– Что спеть, Надя, – спросил психолог.
Все наперебой принялись выкрикивать названия песен. Даже Краснуха и физручка попытались сделать свой заказ, но их голоса потонули в криках учеников.
– Заткнитесь! – взвизгнула Надюха. – Вы разве не слышали, Давид Львович спросил меня?
Толпа подростков, наверняка догадываясь о неразделённой любви белокурой красотки к учителю, дружно загоготала.
– Давид Львович, – пытаясь перекричать ржание однокурсников заговорила Надюха. – Я бы хотела услышать песню « Спи, мой мальчик маленький».
Тьфу! И дался ей этот мальчик? Опять эти стенания матери- одиночки! Других песен что ли не знает?
– У-у-у, – весело протянул психолог, перебирая струны. – Это для меня- высший пилотаж, Надя. Боюсь не справлюсь с таким шедевром.
– Да пофиг что, – выкрикнул Артём. – Пойте то, что вам самим нравится.
– Ну, хорошо, – Давид Львович ударил по струнам, звук растёкся в сгустившейся лесной темноте, поднялся куда-то высь, к самым верхушкам сосен. – Сами напросились. Итак, группа « Король и шут» песня «Лесник».
Страшная история о парне, заплутавшего в лесу и попавшего в дом жестокого сумасшедшего лесника была жуткой, щекотала нервы. И казалось, что вот- вот, из темноты чернеющего леса, раздастся волчий вой.
Песня в исполнении Давида Львовича звучала словно заклинание. Он, подобно древнему шаману изгонял всё злое, всё дурное и страшное. Он пел, и в такт его голосу танцевали острые языки пламени, рукоплескали кустарники, и подвывал ветер, запутавшийся среди сосновых стволов.
В тот миг я чувствовала себя счастливой, живой и свободной. Я была частью этого леса, одной из сосновых иголок, кусочком чёрного неба, каплей звенящего ручья, искрой костра. Я ощущала себя частью, нужной и неотъемлемой чего-то большого и сильного.
Это ощущение радости и полёта оставалось со мной до того момента, пока я не вошла в палатку.
Полная рука, с обманчивой ласковостью змеи обвила мою шею, а к уху прикоснулись тёплые губы, щекоча дыханием.
– Милая Алёнушка, – прошелестел приторный голосок. – Запомни, месть – это блюдо, которое подают холодным. За всё нужно платить, дорогуша. И ты заплатишь дорогой ценой.
Наверняка, этих зловещих фраз Надюха нахваталась из бразильских сериалов. И это бы выглядело довольно смешно, если бы угрожали не мне.
– Сейчас все уснут, – шептала Ленуся, делясь планами с подружкой. – И я пойду на свиданку с Егоркой. Мы неподалёку такие кустики нашли…
В палатке уже раздавалось сопение, сонное бормотание, на поляне трещал костёр, и его оранжевое свечение брезжило сквозь зеленовато-коричневые тканевые стенки. Я то открывала, то закрывала глаза, стараясь уснуть, пытаясь убедить себя в том, что Надюха ещё не охладила свою месть и даже не приготовила, и опасаться мне нечего. Но сон не шёл, а шёпот двух подруг вклинивался в мозг, мешал забыться.
– Рейтуза совсем охренела, – жаловалась Надюха. – Липнет к моему Давидушке, как банный лист. Видела, нет, ты видела, как он её на руках таскал? Я эту сучку урою, собственными руками.
Сердце сжалось в предчувствии чего-то гадкого, тревога холодными противными струйками побежала по спине, растеклась в животе, прямо в том месте, где недавно порхали бабочки.
– Да нужна она Давидке, как собаке пятая нога, – отмахнулась Ленуся, с наслаждением потягиваясь и зевая. Зевок у Ленуси получился глубоким, счастливым и умиротворённым. Эта девица была вполне довольна и собой, и собственным местом в этом мире. – Ты рожу её видела? Да она вся покоцаная. Кому такое уродство приглянуться может?
– Ты, правда, так считаешь?– обрадовано пискнула Надюха. – А я? Я ему могу приглянуться?
– Ты можешь, – авторитетно заявила Ленуся. – Вон, сиськи у тебя какие! Эх, были бы у меня такие сиськи…
Надюху, видимо, этот ответ вполне удовлетворил, так как больше вопросов не последовало, и подруги замолчали. Мне же, отчего-то, было неприятно это слушать. И на мгновение, я ощутила жгучее желание разодрать на множество окровавленных кусков Надюхино богатство.
– Только бы Давид Львович не повёлся на эти дынеобразные сиськи, – мелькнула дурацкая мысль.
Но в тот же миг, я постаралась изгнать её из своей головы. Да какое мне, собственно, дело до Надькиной груди и черноволосого психолога? Пусть сам разбирается, нужны ли ему дыни этой девахи или нет. Подумаешь, тёплый голос, крепкие горячие руки и вокальные данные. Что же теперь, из-за всего этого превращаться во влюблённую дурочку?
Стены подъезда окрашены в тёмно-зелёный и густо усеяны надписями, оскорбляющими честь и достоинство некой Иры, восхваляющими Виктора Цоя и утверждающими, что Генка из десятой квартиры – козёл. Пахнет жареной картошкой, квашеной капустой, табаком и плесенью. Стучусь в дверь, обитую красным дермантином. Такая дверь только у Юли. У Юли всё самое лучшее, всё самое красивое и пинал, и ластик, и тетрадки. Да и вообще, Юлька- лучше всех. И если она сейчас мне не откроет, если перестанет со мной дружить, я не переживу. Конец нашей дружбы станет концом всему.
– Юля, открой! – кричу я, молотя кулачками по двери. Кулаки мягко ударяются о красный материал, проваливаются в него, и я боюсь, что Юлька может не услышать.