Сапоги матери доходят Гараське почти до живота, – он весь утонул в них и в глубокой шапке. Но Гараське мало дела до того, что над ним смеются. Пусть! Так редко выпадает зимой счастье играть на улице.
Он подбегает к ребятам. Около него сгруживается артель и сбивает его в снег. Гараська барахтается. Ему трудно встать в тяжелых сапогах, – снег набивается за ворот, тает и расплывается по спине холодными струйками.
Кое-как Гараська поднимается на ноги, отряхает шапку и вместе с другими катит ком, упираясь грудью и локтями в наслойку мягкого снега.
Вместо глаз в бабу вставляют два угля, а в рот втыкают негодную, пропахшую дегтем чекушку от колеса.
Шумно, радостно и беззаботно.
Потом ватагой захватывают чьи-то салазки и бегут на гумно. Дороги нет. Старые следы санных полозьев заметены снегом; но зато рядом есть хорошо протоптанная тропа. Синими звездочками поблескивает снег, и на солнце мирно белеют тихие, успокоившиеся на зиму поля. И ребячьи тени, синие и проворные, дружно прыгают по откосу.
Около гумна петлями наметаны обманные заячьи стежки.
Весело кричать, ломать обледеневшую настилку снега, нырять и вязнуть в сугробах…
От гумна спуск к долу. Дол тихий и спокойный. На лето его засевают коноплей.
Вся гурьба вваливается в салазки и скатывается вниз. При повороте Гараська и еще кто-то вылетают и втыкаются головами в снег. А в конце дороги салазки чертят кривой круг, упираются загибом полозьев в снег, подскакивают кверху, и ребятишки вылетают, разбросав кругом черными ошметками сбитые шапки и варежки.
В тишину полей врывается заливчатый смех и звонко плывет над прислушивающимся простором.
Перед вечером Гараська, голодный и уставший, возвращается домой. Мороз крепчает и щипками хватает его за щеки. Лица всех заиндевели, и белый пар вылетает изо ртов густыми прозрачными клубами.
– Ти-шка! Дых-ни-ка! Душа-а! – говорит Гараська, открывая широко рот, чтобы выдохнуть побольше воздуху.
Тишка – сын соседа. Гараська дружит с ним потому, что Тишка не бьет его, как другие.
– Какая душа? – спрашивает Тишка.
– А человечья, – таинственно отвечает Гараська, – мне Миколка сказывал…
Гараська подносит ко рту руку, снова дышит на нее и расставляет широко пальцы, чтоб поймать пар. Но белые струйки проскальзывают между пальцев и исчезают.
Тишка следом за Гараськой ловит свою душу.
– Не поймаешь! – уныло говорит Гараська.
А вечером, укладываясь спать на жесткой дерюжной подстилке, он вспоминает то, что было днем, и говорит мамке:
– Ма-амонька, а я душу свою видел!
Анисья наклоняется над ним и заботливо укрывает тряпьем.
– Непутевое болтаешь, роженое ты мое!.. Нешто душу можно видеть? Душу господь показывает только перед смертью.
– А я даве, мамонька, видел! Пра-аво видел! Бе-е-лая она!
Анисья испуганно крестит Гараську.
– Спи, болезный мой! Да не болтай зря, штобы дедушка не слыхал. Спи! Чего ты?.. Аль и впрямь кто испортил тебя? Будешь колготиться, вот шишиги тебя возьмут…
Гараська вздрагивает и от страха закрывает глаза. Старается не пошевельнуться, сдерживает дыхание и притворяется, что спит. Только усиленно бьется сердце.
Анисья думает над словами сына. Непонятный страх охватывает ее. И тревожная мысль бродит в голове:
«Не умер бы Гараська!.. Не к добру это он о душе затосковал…»
В междупарье дедушка Никита купил готовую новую избу и поставил на Калинином овраге. Решили выделиться из общества и на первых порах пока жить в одной новой избе, а старую перевезти на хутор осенью, когда будет посвободней от работы.
Высокий ивовый плетень заплели вокруг хутора, чтобы зимой не заскочили на двор волки.
Работали все вместе: дедушка, отец Петр и дядя Василий. Выкопали глубокую яму, развели глины с водой и в желтое вязкое тесто прошлогоднюю слежавшуюся солому макали.
Прочный соломенный навес на высокие сосновые стропила накатили.
Дедушка Никита сам с топориком ходил, по углам постукивал – пробовал, крепко ли пригнаны бревна. Гараська тоже, глядя на деда, вытащил рукой из пазов косичку бурой пакли.
Дедушка рассердился и нахлопал его по затылку:
– Ты куды, пащенок, под ноги лезешь!
Дядя Василий черными патлами на голове встряхнул и сердито уголками глаз тоже на него покосился.
– Ра-аз-несчастный! Склока теперь из-за него одна с миром!
Батюшка Петр молчит. Батюшка смирный и перед дедом послушный, редко-редко за Гараську вступится.
Гараська прячет слезы на глазах и бежит к обрыву Калининого оврага.
Он знает, что дедушка Никита с дядей Василием не на него сердятся, а на то, что его душа пропадает. Мужики на душу земли не дали. Слышал он, как все между собой спорили и говорили, что судиться с миром надо из-за его души.
Солнце раздвигает облака на небе и золотым шаром горит вверху. Набирается сил пригретая земля. Сурепка вытягивает желтые лапки. Полынок стелется и отбегает сизыми кустиками на край оврага. Мать-мачеха расстелила круглые листья. Гараська тоже хочет набраться сил, отдыхает в ласковой теплоте, которая разлита кругом, и думает: «Разве ж я виноват, что у меня душа пропадает? И чего я им всем мешаю?»
Он пробует, как зимой, выдыхать воздух, но белого пара теперь не видать.
«И впрямь, видно, пропала моя душа, – решает Гараська. – Куда же она спряталась?»
А в полях кипит не знающая устали весенняя разноголосая жизнь! Жаворонок с песнями кружится над рожью. Стрекоза, подогнув книзу вытянутое тельце, стрекочет стеклянными крылышками и покачивается на высоких кустах татарника. Ленивый жук с размаху бестолково шлепается в песок.
И никто не дает Гараське ответа на его мысли.
Он срывает большой круглый лопух мать-мачехи и прикладывает к щеке. С одной стороны лопух мягкий, пушистый и теплый, с другой – жесткий и скользкий. Одну сторону ребятишки зовут мать, а другую – мачеха.
«Что это за мачеха? – думает Гараська. – Непонятно!»
Много вокруг него такого непонятного и мудреного.
Внизу густо-зеленым настилом разрослась колючая ежевика. С лопухом в руке Гараська спускается и смотрит… Ежевика отцвела и осыпана мелкими и частыми завязями ягод…
«Много будет ягод», – думает Гараська.
Кусты ежевики раздвигаются и тихо шевелятся… Гараська вспоминает, как дедушка Никита пугал его, что в овраге водятся враговые и шишиги. Может быть, в теперь эти враговые подкарауливают его душу? Недаром все боятся, что она пропадет!
Он опрометью бросается от ежевики, второпях охлестывает до крови колючками ноги, падает, хватается за камни, карабкается по крутому склону и взбирается наверх. Наверху виден хутор, кругом все залито солнцем, слышно, как дедушка Никита стучит топором около избы.