bannerbannerbanner
«Контрас» на глиняных ногах

Александр Проханов
«Контрас» на глиняных ногах

Полная версия

Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.

Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим негаснущем небом, с напутствием синих выцветших глаз. Тогда же, после одной из деревенских поездок, была написана «Свадьба».

Его первая любовь к девушке-археологу, пришедшей под дождем в псковскую избу, где он проживал, да так и оставшейся среди зреющих яблок и душистого сена. Он плыл к ней на лодке через озеро, подвозил лукошко, полное дымчато-синей черники и истекающей соком лесной малины. Угадывал выражение ее лица, движения легкого, словно залетевшего в прозрачное платье тела. Ветер ложился на воду, гнал от него к ней летучие блестки, словно опережал его приближение, и он знал, что любит ее, мир на глазах менялся, трава становилась изумрудней и ярче, озерная вода становилась огненно-синей, каждая ягода в лукошке горела драгоценно и ярко, и он помещал ее, любимую, чудную, в огромную прозрачную сферу с летящими птицами, далекими на буграх деревнями, с белым конем на лугу. Та краткая, лучезарная любовь приблизила его к пониманию простых, заложенных в мироздание истин, которых, еще усилие, и он непременно коснется, обретет всемогущее знание, одолевающее смерть и погибель, при жизни вознесется на небо.

Был целый период дружбы с псковским реставратором – колесили по белесым проселкам, по синим льнам, останавливались у подножий зеленых гор, на которых белели храмы, бугрились древние крепости. Изборская башня, грозно-серая от наплывающих туч. Красная бузина у Никольской церкви на Труворовом городище. Кованые, серебристые кресты на могилах у Мальского погоста. Архитектор прежде участвовал в конструктивистских проектах, а теперь изучал архитектуру крестьянской избы, водяной мельницы, долбленой лодки. Выводил общие, заложенные в изделия человеческих рук законы. Сиюминутное время было неисчезающей частью нарастающей поминутно истории. Материальный космос, куда стремились ракеты, и космос духовный, куда возносились увенчанные крестами купола, соединялись в русское мироздание, в котором ему случилось родиться. Архитектор вложил ему в руки фотокамеру, требуя снимать железные тяги, соединяющие церковные стены, и голубь испуганно топтался под сводом, и бледнела в объективе зеленоватая фреска. Или ткацкий стан с рычагами, деревянными винтами, с бегающими струнами, в которых волновался цветной половик, и старушечьи руки, корявые и сухие, казались частью деревянной конструкции. Однажды, лежа с другом в зеленой копешке, слушая крохотный транзистор, они узнали, что человек, оставив корабль, вышел в открытый космос. Его, лежащего на зеленой копне, играющего травинкой, поразило, что где-то над ними, в синеве, у самого солнца, ходит, перевертывается, купается в лучах космонавт.

И новое, по окончании института, на смену увлечению историей, обращение к цивилизации, к технике. Словно обнаружилась другая, нереализованная половина существа, копившаяся в нем, пока бродил по старым селениям, среди осевших срубов и замирающих песен. Он кинулся навстречу ослепительной громогласной реальности новых городов, колоссальных строек, космических пусков и военных маневров. Торопился узнать и освоить их грозную стомерную красоту. Ее фантастический образ – на великих русских пространствах, среди равнин и хребтов, создается громадный купол. В его стальное плетение вваривались, вбивались и впаивались все новые опоры и крепи. Свод осыпался ручьями сварки, нес в себе эхо бессчетных голосов и ударов, дыхание людей и машин. Наполнялся энергией, был огромной антенной, копил сигнал, готовый послать его в мироздание, весть о земле и творчестве. Он, молодой инженер и философ, кружа по стройкам, сам был создателем купола. О себе, о своих прозрениях был готов направить сигнал в мироздание, ожидая ответного отклика. В этих непрерывных поездках, в полетах на сияющих огромных машинах, среди лучистых конструкций реакторов, мостов и заводов случались его любови и дружбы, смерть родных стариков, непродуманные торопливые мысли, яркие, быстро сгоравшие чувства. Его жизнь напоминала полет по циклотронной спирали, по которой он несся, оставляя вспышки столкнувшихся ядер – случайных знакомств и встреч, и Москва казалась галактикой, раскрывающейся в бесконечность спиралью с золоченым сверхплотным центром.

И внезапная усталость. Будто остановился как вкопанный, а все, с чем был связан, на чем плыл и летел, что держало и вдохновляло, – все стало от него удаляться. Будто уносили дарованный от рождения источник света, надежду на небывалое чудо, и в сумерках, в сонной недвижности, напоминавшей дремоту покрытого снегом зерна, возник перед ним человек. Профессиональный разведчик, мистик, знаток культур и религий, прошедший в облачении дервиша по дорогам Афганистана и Индии. В тихих беседах на даче он объяснял ему, что жизнь – есть задание, которое человек получает от Бога. С этим заданием, прикрываясь «легендой» случайно выбранной внешности, случайно обретенного имени, он заслан в мир, из которого вернется к Пославшему его, чтобы передать драгоценную информацию о собственной жизни и смерти.

Так вспоминал Белосельцев, лежа в темноте тропической ночи, оглаживая ствол винтовки.

Минувший день продолжал направленное, непрекращавшееся с самого детства движение, внезапно и круто менявшее свой отточенный вектор, толкавшее его через годы и странствия к этой винтовке. Он не мог объяснить природу этого вектора, от перламутровой коробочки, стоявшей на бабушкином столе, с пуговками и цветными стекляшками к этой скорострельной американской винтовке, чей ствол посылал ему в ладонь холодные молчаливые токи.

Назавтра предстояла дорога. И он, как давно не делал, как делал лишь некогда в юности, мысленно обнял всех дорогих и любимых, живущих еще на земле и тех, кто ушел из жизни. Поместил их всех в своем сердце.

Глава третья

Утром в окно он увидел желтую длинную зарю, недвижно застывшую над волнистой темной грядой. Под этой зарей неразличимо чернела равнина, бестрепетно молчали глянцевитые листья деревьев. Этот утренний свет сочетался в его ощущениях с предрассветным холодком, от которого зябли разогретые во время сна спина и плечи. Но тут из окна слабо сочился маслянистый душистый воздух, от которого кожа казалась натертой глицерином.

Он услышал тихие голоса, стук машинной дверцы. Быстро оделся, ополоснул лицо, вышел наружу в тот момент, когда Сесар и Росалия несли продолговатый тяжелый ящик к машине.

– Доброе утро, друзья! – Он перехватил у Росалии ящик, помогая Сесару пропихнуть груз на заднее сиденье. – Кажется, я не проспал и успею проститься с Росалией.

– Мы уедем все вместе, – ответил Сесар. – Но потом, от Линда Виста, Росалия повернет на восток, на Матагальпу и дальше, к Пуэрто-Кабесас. А мы по Карратере Норте поедем в Саматильо… Не волнуйся, Росалия, не раздавим твою вакцину. Видишь, она на мягком сиденье.

– Сесар сказал, что вы через неделю прилетите в Пуэрто-Кабесас. Буду вас ждать, устрою прием.

– Пусть она устроит нам обед из морских черепах и креветок в китайском ресторане. Каждое утро на пристань привозят живых морских черепах. – Сесар старался казаться веселым и бодрым, но в словах его слышались тревога и нежность, которую он прятал за жизнерадостными жестами и смехом.

– А ты опять пойдешь на дискотеку и станешь отплясывать с толстушкой Бэтти. – Росалия вторила ему, посмеиваясь, но глаза ее оставались печальны. – Она до сих пор не может опомниться. Все спрашивает, когда ты приедешь.

– Передай толстушке Бэтти, что мы везем ей для танцев Виктора. Будете танцевать с ней румбу.

– Но я не умею танцевать румбу, – сказал Белосельцев.

– Бэтти научит, – усмехнулась Росалия.

– Она вас всему, чему хотите, научит, Виктор!

– Кое-что я и сам умею, – скромно сказал Белосельцев.

– Перестань смеяться над Бэтти, – запретила мужу Росалия. – Она действительно полновата, но отличная медицинская сестра, замечательно делает прививки. Когда нас освобождали из плена, ее ранили. Рана еще болит, но она не унывает, смеется. А это, поверьте, очень важно там, где идет война и каждый день убивают.

– Мы любим Бэтти и не смеемся над ней. – Сесар наклонился к жене, легонько тронул ее висок губами. Он был одет в военную форму, в грубые бутсы, опоясан толстым капроновым ремнем с кобурой.

 

Они позавтракали, отпуская в адрес друг друга легкие шуточки, которыми удавалось скрыть тревогу и печаль расставания. После завтрака Сесар перенес в желтую «Тойоту» жены две канистры бензина, укрепил в багажном отсеке. Росалия вынесла на распялке платье, длинное, белое, с розовым цветком. Аккуратно повесила его в машину. Сесар положил на переднее сиденье три ребристые ручные гранаты и кобуру с пистолетом. Росалия благодарно кивнула, спрятала пистолет куда-то в глубину, под сиденье.

Заперли дом. Росалия протянула Белосельцеву длинную смуглую руку. Прощаясь, коснулась его щеки своей нежной горячей щекой.

– До встречи на «Атлантик кост»!

Сесар осторожно, почти не касаясь, словно трогал воздух вокруг ее хрупких приподнятых плеч, обнял жену, поцеловал в губы.

– Виктор, можем ехать, садитесь…

Две их машины – впереди Росалия, следом они – выехали по хрустящей дорожке на асфальт. Миновали белую церковь Санто-Доминго. Влились в утренний, начинавший шуметь город. Задержались на перекрестке. Белосельцев видел, как Росалия опустила стекло и купила у мальчишки газету. Мчались по прямой трассе, в конце которой сквозь городской смог возвышался зеленый конус Момотомбо. Росалия приторомозила, прощально помигала огнем. Обернулась, помахала. Скользнула в сторону и исчезла. Сесар, словно запрещая себе следовать за ней, резко повернул, пересекая след исчезнувшей «Тойоты», рванул вперед по рокочущей брусчатке, мимо большого плаката, на котором припавшие на колено солдаты в пятнистой униформе били из автоматов красными нарядными язычками.

Мчались по просторному панамериканскому шоссе среди зелени, солнца. Белосельцева охватило вдруг молодое, пьянящее чувство дороги. Глаза расширились, как у птицы, приобрели панорамное зрение, и он различал отдельные солнечные камни на далеких откосах, блеск листвы на удаленных круглых деревьях, синее сияние асфальта, бросавшего навстречу то яркий грузовик, то арбу с быком, то вереницу крестьян с плоскими мачете на плечах, мокрыми от травяного сока. Фотокамера лежала на коленях. Белосельцев чувствовал свою оснащенность, готовность наблюдать, замечать, а если надо, ловить в объектив мелькающие детали ландшафта.

Просверкал, проблестел металлическими конструкциями нефтеперегонный завод. Белосельцев, любуясь сочетанием серебристого металла и сочной лесной растительности, одновременно искал и не находил обороняющих завод сооружений, пулеметных гнезд, капониров с зенитками.

– Недавно хотели взорвать, – словно угадал его мысли Сесар. – Уже динамит заложили, бикфордовы шнуры протянули. Рабочие заметили и обезвредили. «Контрас» наносят удары по энергетике, хотят вызвать топливный голод, ропот водителей тяжелых грузовиков, как в Чили…

Белосельцев изумлялся беспечности, с какой охранялись стратегические объекты страны, доступные проникновению диверсантов. Революция, которую он здесь наблюдал, казалась романтичной, не обременяла себя повседневным изнурительным деланьем. Ей хватало стихов Кардинале, живописных плакатов с широкополой шляпой Сандино, марширующих «милисианос».

Открылся округлый, с рыжими осыпями провал, и в нем зеленая, недвижная, окаменелая вода – лагуна в кратере, восхитительно-драгоценная. Поворачивая голову, он наслаждался бездонным изумрудным цветом. Вообразил эту сужающуюся ко дну огромную водяную каплю.

– Асосока, – сказал Сесар. – Отсюда Манагуа воду пьет. «Контрас» старается отравить. Это делается очень просто. На ходу из машины из пистолета стреляют ядовитой таблеткой, и вся столица отравлена.

И опять Белосельцев не разглядел ограждений, постов, изумляясь легкомысленному отношению к хранилищу питьевой воды.

У дороги под кручей заплескались мутно-рыжие волны озера, уходящего к подножию вулкана Момотомбо с его уменьшенным, трогательным подобием – Момотомбино. «Мадонна с младенцем», – с нежностью подумал Белосельцев.

– Здесь, – Сесар указал на белевшие за озером белые строения, – геотермальная станция. Очень важный источник энергии. Сюда пытался прорваться их самолет, но мы его отогнали…

Уже не было недавней счастливой легкости, молодого и жадного восхищения дорогой. Он, разведчик, высматривал, оценивал, сравнивал. Добывал из окрестных пейзажей первые малые толики боевой информации.

Шоссе, озаренное солнцем, с голубыми, пересекавшими его тенями, было стратегической трассой, соединявшей военную границу Гондураса с Манагуа. Танкоопасным направлением, по которому, в случае войны, устремится к столице вал вторжения. Танковый удар, подкрепленный ударами с воздуха, способен достичь столицы менее чем за двое суток. И не было видно вокруг подготовленных рубежей обороны, противотанковых рвов, заминированных обочин, разбросанных на холмах расчетов противотанковых пушек. Окрестные, невысокие взгорья исключали возможность направленных взрывов, когда саперами обрушивается склон, засыпая и преграждая дорогу. Танки были способны свернуть с асфальтовой трассы и двигаться по обочинам, преодолевая холмы. Белосельцев оглядывал мелькавшие распадки и рощи, придорожные строения и складки местности, оценивая возможность организовать оборону, разместить летучие отряды истребителей танков. Было неясно, на что рассчитывает сандинистская армия, нагнетая напряженность на границе, не имея при этом средств для отражения нашествия.

Ему показалось, что Сесар заметил его чуткое вглядывание, не похожее на обычное любопытство путешественника. Постарался усыпить его бдительность, развеять малейшие подозрения, если таковые возникли у этого любезного, благодушного никарагуанца, призванного не только опекать его в странствии, но и ненавязчиво за ним наблюдать.

– Сесар, я хотел вас спросить. Вы – писатель. Какие книги вы написали?

– «Писатель» обо мне – чрезмерно! – рассмеялся Сесар простодушно, как бы подтрунивая над собой. – Я выпустил несколько маленьких брошюрок для армии, для солдат. И меня стали называть писателем. Я обладаю достаточным юмором, чтобы не обижаться. Но, может быть, Виктор, если буду долго жить, я напишу мою книгу. Только одну. Ту, что собираюсь писать всю жизнь, но не удается написать ни страницы.

Они мчались среди тучных, ухоженных полей хлопчатника. В междурядьях двигались упряжки волов, тракторы, погружая ребристые колеса в сочную зелень. Белосельцев всматривался в мелькание полей и проселков, ожидая винтовочной вспышки или красных автоматных язычков, подобных тем, на плакате. Но было тихо. На известковой стене хлопкоочистительного завода пропестрела оттиснутая красным широкополая шляпа Сандино.

– Что это за книга, Сесар, которую вы пишете целую жизнь?

– Признаюсь, еще в детстве, в школе, я решил, что стану писателем. Какая-то детская вера, какой-то зародыш, как в курином яйце, в желтке, маленький плотный сгусток. Наверное, это и была моя книга, ее неоплодотворенный зародыш. Даже сел писать ее. Она должна была рассказать о завоевании испанцами Америки, о борьбе индейцев. Я придумал историю про юношу, родившегося от испанца и индейской женщины. Составил план, купил красивую тетрадь, новую ручку. Принимался рисовать иллюстрации. Наконец сел и начал первую страницу про галеоны, приближающиеся к побережью Нового Света. В этот день, в день первой страницы, на нашу семью обрушилось несчастье. Гвардейцы арестовали отца. Он был известным адвокатом в Манагуа, защищал революционеров. Его арестовали днем, а вечером нам сообщили, что он умер от разрыва сердца. Так и не написал роман о конкистадорах…

Сесар печально улыбался, словно просил не судить его строго за эту наивную исповедь, возможную только в дороге и только малоизвестному человеку, который скоро о ней забудет.

Белосельцев видел близко его крутой лоб, горбатый нос, крепкий, чуть раздвоенный подбородок. Ему нравилось это сильное, с застенчивой улыбкой лицо, в котором, как в отливке, сплавились две расы и две истории. В его коричневых глазах угадывались испанские и индейские предки.

– Но это не все. – Сесар повернулся к нему, словно хотел убедиться, позволено ли ему продолжать. Белосельцев кивнул, радуясь своей нехитрой уловке, благодаря которой внимание спутника было отвлечено и можно было, слушая исповедь, исподволь вести наблюдение. – В университете я стал членом сандинистской организации – конечно, подпольной. Погрузился в политику, в агитацию, в подготовку восстания. Но по-прежнему мечтал о книге. Но теперь она должна была быть об отце, о его борьбе, его смерти. Я продумывал главу за главой, но писал только листовки, протоколы наших тайных собраний, политические воззвания. На книгу у меня не было ни минуты. Когда меня в первый раз арестовали и посадили в тюрьму, у меня появилось много времени, но не было бумаги. В тюрьме нам запрещалось иметь бумагу…

В прогалы деревьев, над мерцающей зеленью полей Белосельцев увидел крохотную черточку самолета. Вид этой малой, на бреющем полете, машины напомнил о вчерашней воздушной атаке. Руки схватили фотокамеру, а спина пугливо втиснулась в сиденье. Испуганно ожидая атаки, готовясь снимать разрывы, он смотрел, как красный нарядный самолетик виртуозно развернулся над полем, выпустил бело-прозрачный шлейф и, рассеивая его над растениями, миролюбиво и аккуратно опрыскивал, а израсходовав запас вещества, улетел.

– В партизанском отряде, когда скрывался в горах, или выбирался тайком за границу, или с товарищами совершал боевые налеты, я продолжал мысленно писать мою книгу. – Белосельцев устыдился своей уловки, на которую поддался доверчивый и романтический спутник, одаривая сокровенными переживаниями. – Я хотел описать наши горные стойбища, опасные переходы, засады. Героическую смерть товарищей. Мою рану, когда мы попали в окружение в сельве. Мою любовь к Росалии, которая воевала в соседнем отряде. Рождение нашего сына и его смерть. Он заболел лихорадкой, и не было детской вакцины, чтобы его спасти. Я дал себе слово, что напишу книгу о революции, как только мы победим. Когда наша боевая колонна вышла из Масаи, вошла в Манагуа и было всеобщее ликование народа, я решил – откладываю винтовку и берусь за перо. Но меня вызвало руководство Фронта и сказало, что направляет на важный участок работы – проводить реформу образования на Атлантическом побережье. Поручает мне написать учебник для «мискитос». Я сел за письменный стол, который вы видели, и написал не книгу, а букварь для индейцев, и теперь по нему учатся индейские дети…

Белосельцев был благодарен Сесару. Он только что услышал историю человеческой жизни, уместившуюся в пятикилометровый отрезок голубого, в солнечных пятнах, панамериканского шоссе. Ему хотелось не остаться в долгу и на следующем пятикилометровом отрезке поведать Сесару о своих исканиях. Но тогда в ответ на искренность он должен будет лукавить. Рассказывая о странствиях, о зрелищах стран и народов, о видениях и тайных предчувствиях, должен будет умолчать о своем предназначении разведчика. И это его останавливало.

– Теперь, когда вторглись «контрас», когда мы отражаем атаки, готовимся к агрессии гринго, к народной войне, теперь опять не до книги. Я очень много знаю, Виктор, много видел и перенес. И книга моя готова, она вот здесь! – Он отпустил на мгновение руль, тронул грудь обеими руками. – Я вам признаюсь, Виктор. Я стал бояться смерти. Стал бояться, что меня могут убить и я так и не напишу мою книгу. Очень странное чувство, материнское, что ли. Но, может быть, это чувство настоящего писателя?..

Он тихо, застенчиво засмеялся, словно просил у Белосельцева прощения за эту невольную исповедь. Белосельцев был ему благодарен. Представлял, как по другому шоссе, в ином направлении, удаляется желтая «Тойота», и в ней Росалия. Повесила в машине нарядное платье, поглядывает на гранаты – подарок любимого человека. Сесар был настоящий писатель, не написавший ни единой книги. Облаченный в маску, брал заложников, целил гранатометом в ползущий по горам броневик, умирал от раны в лесном лазарете, плакал над умершим младенцем. Этот нереализованный в творчестве опыт создавал в нем огромное напряжение. Был непрерывным, носимым под сердцем страданием.

Они мчались по озаренному перламутровому шоссе. Свернули на кофейного цвета проселок. Приблизились к поселению, состоящему из низких, плосковерхих домов, залитых слепящим солнцем.

– Это лагерь сальвадорских беженцев, – сказал Сесар. – Здесь работает врач-француз. Меня просили передать ему коробку с лекарствами…

В тесном строении, пахнущем карболкой и хлоркой, среди клеенок, флаконов с жидкостью и нехитрого медицинского оборудования доктор в белом халате – Аллан Абераль из Марселя, как аттестовал его Сесар, – осматривал ребенка. Касался стетоскопом худых вздрагивающих ребер, поглаживал черноволосую бритую головку с пятнами зеленки на шелушащихся лишаях. Отвлекся, увидев вошедших. Улыбнулся Сесару, опускающему на пол картонную коробку с медикаментами:

– Проходите, садитесь. Через минуту я к вашим услугам.

Продолжал прослушивать мальчика. Белосельцев отметил, как осторожны, точны и в то же время нежны его прикосновения. Как ласково, внимательно смотрят его серые усталые глаза на испуганного, вздрагивающего мальчика. Тот боялся металлического блеска прибора, каждый раз пугливо заглядывал в близкое, бледное лицо доктора, как бы убеждаясь, что ему не сделают зла.

 

Сальвадор, откуда явились беженцы, был охвачен гражданской войной. Повстанцы Фронта имени Фарабундо Марти вели бои на подступах к столице, Сан-Сальвадору. Авиация бомбила повстанцев. Правительственные войска и «эскадроны смерти» наносили удары по базовым районам восставших. Фронт Фарабундо Марти обращался к сандинистам за помощью, за оружием. Гранатометы и автоматы, поступавшие для Никарагуа из Советского Союза, переправлялись через границу в Гондурас и оттуда, тайными тропами, по болотам и топким ручьям, уходили в Сальвадор, питали восстание. Гондурас заявлял протесты по поводу нарушения его границ, концентрировал войска, грозил войной. Белосельцеву надлежало узнать, как часто и какими путями поступает в Сальвадор оружие, усиливающее напряженность. Так разгораются лесные пожары. Ветер по воздуху разносит летучий огонь, и вокруг основного пожара множатся очаги возгорания. Кубинская революция была пожаром, от которого летели огни по всему континенту, разносимые ветром восстаний.

Комнатка, где они оказались, была тесной и душной. Обшарпанные стены. Застекленная полочка с медикаментами. Портрет Швейцера, вырезанный из журнала. Несколько детских целлулоидных игрушек. Доктор завершил осмотр мальчика, помазал свежей зеленкой лишаи на детской голове, легонько потрепал его по чумазой щеке и отпустил. Что-то записал в журнал. Поднял на вошедших моложавое утомленное лицо.

– Сеньор Сесар, благодарю за медикаменты, – кивнул он на привезенную коробку. – Я пользуюсь здесь минимальным набором. Да и тот на исходе.

– Мой друг из Советского Союза Виктор, – представил Белосельцева Сесар. – Журналист, фотограф. Приехал в Никарагуа написать о нашей борьбе.

– Вы увидите здесь много горя, – печально сказал доктор. – Ваша камера устанет снимать.

– Ведь ваш стетоскоп не устал слушать? – любезно ответил Белосельцев, привыкший в каждом новом знакомстве усматривать потаенную опасность или источник непредвиденной информации.

– Если быть откровенным, иногда наступает усталость. Приходит отчаяние. Мысль, что все безнадежно. Горя слишком много, и оно все увеличивается. Наше стремление к благу наивно и бессмысленно в мире, где правит беда. И тогда приходит отчаяние.

– Известно, что такие минуты переживал и Швейцер в своей габонской больнице. – Белосельцев посмотрел на портрет, приклеенный скотчем к обшарпанной стене над склянками с микстурой.

– В минуты личного бессилия обращаешься к великим подвижникам. Это возвращает силы.

– В современном индуистском трактате написано, что мир настолько испорчен, настолько пагубен, что уже давно бы погиб в войнах, пороках и ненависти, если бы где-то в Гималаях не скрывались несколько праведников. В поднебесных пещерах они молятся за этот мир, спасают его от гибели.

Доктор задумался, словно представлял голубые небесные горы и белобородых старцев, стоящих на молитве, простирающих к облакам свои коричневые, иссушенные руки.

– Вы не поняли меня. Я говорю не о тибетских отшельниках, а о подвижниках, действующих среди нас, обыкновенных людей. Каждый, кто согласен принести хотя бы минимальную жертву во имя других, поддерживает на этом месте свод мира. Несет на своих плечах войны, болезни, мировое зло, растление, всю страшную тяжесть, готовую разрушить свод. Таких людей много, поэтому свод не падает. Но нести становится все труднее. Зла все больше, свод все ниже. Жертва каждого должна быть все активней и бескорыстней.

Бледные щеки доктора порозовели. Европеец, явившийся в глухомань чужого континента, охваченного войной и страданием, он воспользовался случайным появлением людей, способных его понять. Говорил о программе своей жизни – об этике индивидуального служения.

– Наверное, здесь, на этом месте, вы тоже поддерживаете свод. Приносите свою личную жертву, – сказал Белосельцев.

– К сожалению, жертва моя не столь велика. Я принадлежу к достаточно обеспеченной семье. Учился в Сорбонне. Моя жизнь должна была сложиться иначе. Но когда я понял истины, о которых упомянул, я порвал с респектабельностью, порвал с сословными нормами и приехал сюда. Расстался с моими родителями, которые отказывались меня понять. Расстался с богатой практикой среди буржуазной клиентуры. Жена отказалась ехать со мной, вышла замуж за другого. Вот, собственно, и все мои жертвы. Достаточно ли их, чтобы уравновесить нарастающее в мире зло? Очень много страданий. В нашем лагере много страдающих, несчастных людей. Если хотите, я покажу вам лагерь…

Белосельцев добывал информацию об оружии, поступающем из Никарагуа в Сальвадор. И было важно, хотя бы в отражении, узнать о стране, где это оружие стреляло.

Лагерь размещался в нескольких примыкавших одно к другому строениях, полуразрушенных, с внутренним двором, утоптанным, без единой травинки. Трущоба делилась на множество тесных отсеков, созданных развешанной мешковиной, дощатыми переборками, остатками ящиков. В этих полутемных загонах копошилась, дышала, кашляла, попискивала и постанывала жизнь. Эта жизнь состояла из множества тихих, не играющих, не шалящих детей, которые клеили, шили, шелестели бумагой и тканью. Женщины, неопрятно одетые, стирали какие-то линялые тряпки, погружали худые, длинные, перевитые венами руки в едкий пар. Старики и старухи недвижно сидели на ящиках, на поломанных стульях, такие худые и притихшие, что казалось, они высохли в этих позах, уменьшились, сморщились, стали частью поломанной мебели. На закопченной плите стояли черные котлы, в них булькало какое-то липкое варево, то ли еда, то ли клей. Женщина мешала варево палкой, и несколько полуголых, с набухшими пупками детей, подняв вверх лица, терпеливо ждали. Царивший в помещении запах был запахом смерти, которая пригнала их сюда, стояла по всем сумрачным углам, присутствовала в каждой тряпке, в кляксах на стенах, в расколотой тарелке, в велосипедном, висящем на гвозде колесе, в лошадином стремени, брошенном у порога. Здесь не было ни одного молодого мужчины, ни одного юноши, ни одного крепкого, полного сил человека. Белосельцев чувствовал особое, расщепленное состояние воздуха, в котором были рассеяны молекулы беды. Задерживал дыхание, не пускал их в себя.

– А где молодые? – спросил он растерянно.

– Молодые в Сальвадоре воюют. Или уже убиты фашистами, – ответил Сесар, окаменев лицом, словно выточенным из красного сухого песчаника.

– Сюда пройдите. – Доктор Абераль приподнял жесткую мешковину с оттиснутыми краской литерами. – Здесь живет Мария Хосефина Авила. Она из департамента Морасан, где на склоне вулкана идут бои. У нее убили всех родственников. Она забрала своих и чужих детей и бежала сюда, в Никарагуа. Всего с ней десять детей.

Белосельцев шагнул под полог и очутился в углу, сплошь заставленном топчанами, кроватями, люльками. В двух подвешенных гамаках спали почти грудные дети, похожие на фасолины в стручке. Навстречу поднялась изможденная женщина с худыми ключицами и вислыми пустыми грудями, обмотанная какой-то хламидой. За хламиду уцепились двое детей, смотрели на вошедших круглыми, тревожными, «лесными», как показалось Белосельцеву, глазами.

– Сеньор доктор говорит правду, – сказала женщина и затем заученно, видимо не в первый раз, поведала свою историю: – Я – Мария Хосефина Авила, из деревни Сан-Хуан Онико. – Женщина вытащила из выреза хламиды потемнелый крестик, будто клялась на нем, просила ей верить. – Мы все в деревне помогали партизанам, кто едой, кто одеждой, кто пускал на ночлег. К нам явились люди, сказали, что они партизаны, просили помочь. Из домов им сносили хлеб, деньги, одеяла. Они брали, благодарили, кланялись. Потом всех мужчин, кто им помогал, связали и погнали из деревни. Нас, женщин, заперли в церкви, сказали, что порог заминирован и, если попытаемся выйти, взорвемся вместе с церковью. Я вылезла из окна, упала на траву, ушиблась и кинулась им вдогонку. Бежала по дороге и находила наших мужчин убитыми, зарезанными и застреленными. У колодца нашла моего убитого мужа, ему перерезали горло. У распятия увидела убитого брата, ему отрубили обе руки. У края поля нашла других братьев, у них были пробиты головы и выколоты глаза. По всей дороге лежали наши убитые мужчины. Потом я услышала взрыв. Когда вернулась в деревню, церковь горела, и в ней было много убитых и раненых женщин. Три дня мы хоронили всех, кто умер. А потом достали повозки, погрузили детей и уехали из Сан-Хуана, кто в Мексику, кто в другой департамент, а я – сюда. Не могла погрузить на повозку одежду, посуду, только детей. Это правда, все так и есть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru