Прощай, прекрасная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
С неподражаемой красой![2]
А. Пушкин
В то время, когда полчища Наполеоновы праздновали в Москве собственную тризну, русский флот, соединенный с великобританским, под командою английского адмирала, блокировал при голландских берегах флот французский[3], запертый во Флессингене. В самое бурное время года, в открытом море, на ужасной глубине, лежал он на якорях в беспрестанной борьбе со стихиями и каждый час готовясь на бой с неприятелем. За ним была пустыня океана, кругом подводные скалы, впереди грозные батареи; но он, словно крепость, воздвигшаяся со дна, стоял неподвижно, – и неслыханная дотоле блокада сия доказала свету, что русские и англичане умеют торжествовать не только над гением человека, но и над всеми силами природы.
В октябре месяце бури были ужасны и продолжительны; кто терпел их в море под парусами, тот может судить, каковы они для флота на якорной стоянке, где каждый вал, встречая неподвижную громаду, поражает ее всею силою и обрушивается на нее всею толщею своею. Корабль стонет и дрожит тогда, как прикованный великан, бессильный убежать от валов или всплыть на них. Продолжительный, тяжкий скрип расходящихся членов, оглушающий рев всплесков, свист ветра в блоки и шум ударяющихся снастей – наводят тоску на сердце. Везде вы видите угрюмые лица; все как будто ждут чего-то рокового, и только изредка слышится голос вахтенного лейтенанта, словно голос духа, повелителя стихий; пронзительные свистки отвечают на призыв его: море бушует.
Ураган, свирепствовавший с 16 на 17 число октября, сокрушил на берегах Англии и Голландии множество судов. Ночь эта была страшна для осаждающих; вся опытность моряков истощилась, чтоб устоять на якорях или, в случае обрыва, вступить под паруса для избежания неминуемого кораблекрушения при берегах. Посреди мрака и воя ветра повременно сверкали пушечные выстрелы, возвещая «бедствую!», фальшфейеры[4] искрились, как блудячие огоньки над могилами, – корабли ежеминутно были в опасности свалиться.
Рассвет оказал всю бедственность их положения: линия была расстроена, корабли дрейфовали с двух якорей; на многих переломаны были стеньги[5] и реи; иные, сорванные со стопоров, высучили канаты и под штормовыми парусами боролись вдали с вихрями; почти у всех изорванные и спутанные снасти висели в беспорядке, отопленные накрест нижние реи придавали еще более дикости виду их; волненье ходило горами. Картина была ужасная!
На русском корабле «Не тронь меня!» оказалась сильная течь; он замыкал линию слева, почти опираясь на каменную гряду подводных камней, которая на полмили простиралась в море параллельно с берегом. Прибой к ней, производящий неправильное волнение, называемое моряками толчея, всего более раскачал связь уже не нового корабля. Поставили запасные помпы, вооружили цепные; матросы работали неутомимо, но погибель была недалеко: вода лилась в расходящиеся пазы, и как ни равняли канаты, но то один, то другой вытягивался в струну, готовясь лопнуть; офицеры с недоверчивостью поглядывали на третий. К счастью, с рассветом шквалы затихли, и хотя ветер дул еще сильный, но волнение и качка стали правильнее. Мало-помалу все начало приходить в порядок: выстроили линию, убрались с повреждениями. Веселость возвратилась к усталым пловцам, лишняя чарка водки – и все забыто.
В четыре часа, то есть в восемь склянок, при смене вахт, вступающий в должность лейтенант, осмотрев все работы, подошел к капитану, ходившему по своей стороне шканцев[6], для рапорта о состоянии корабля.
– Господин капитан, – сказал он, приподняв свою круглую шляпу, – вахта принята благополучно, ветер сильный норд-норд-вест, глубина по лоту семьдесят восемь сажен, канатов на битенге[7] по сто девяносто первой, воды в льяле[8]…
– А что помпы – помпы, Николай Алексеич? – прервал его капитан, беспокоясь о течи.
– Все исправны; мы их держим на храпу[9], – отвечал лейтенант. – Не будет ли каких приказаний, капитан?
– Покуда никаких, Николай Алексеич, кроме благодарности вам за то, что вчерась заранее успели спустить марсареи[10]. Опоздай вы часом, наверно бы не удержались на якоре, да не мудрено потерять бы и рангоут[11], а без него плохая шутка: разом повиснешь на какой-нибудь скале устрицею или пойдешь на дно хватать морские звезды!
Лейтенант был настоящий моряк, доброго, но сурового лица, загоревший от солнца всех климатов и несколько сутуловатый от привычки ходить под палубами. Шляпа его была надвинута на самые уши; пестрый шотландский плащ играл около его тела; в руках держал он лакированный жестяной рупор (разговорную трубу). На слова капитана он улыбнулся с довольным видом.
– Это игрушка, – отвечал он, – когда мы хозяйничали с Сенявиным[12] в Адриатике, так, бывало, и стеньги спускали в четверть часа.
– Ныне это признано вредным, Николай Алексеич, – возразил капитан, пускаясь опять ходить, – снасти и ванты[13], спутанные на эзельгофте, представляют ветру большую площадь, нежели на выстроенной стеньге.
– Хорошо, что здесь нет осенью тифонов, – продолжал лейтенант, обращаясь к лейтенанту Белозору, у которого снял он должность, – а то поневоле бы стали делать все по-нашему. Бывало, эти смерчи, как бесы перед заутреней, вьются около носу; но если страшно попасть к ним в передел, зато весело глядеть, как они образуются и рушатся попеременно. Черное облако вдруг, как ворон, слетает на море, свертывается воронкой, то вытягивается ниткою на вихре, то бежит столбом, и между тем как молния обвивает его и море кипит, словно котел, видно, как смерч пьет воду.
– Плохой же он моряк, Николай Алексеич, – отвечал шутя Белозор, статный молодой человек, на котором из-под распахнутой шинели виден был аксельбант. На русском флоте адъютанты многих адмиралов поступают для кампаний в флотские должности по чинам, – Белозор был из числа их. – Я уверен, что наши балтийские тифоны, – примолвил он, – бывают опаснее для пуншевых стаканов, чем для заливов и проливов соленой воды.
– Конечно, так, моя невская яхточка, – ему бы следовало поучиться у нашего брата, старого моряка. Вода создана для рыб и раков, вино – для женщин и детей, мадера – для мужей и воинов, но ром и водка – для одних героев.
– Следственно, бессмертие для меня закупорено навеки: я не могу равнодушно глядеть на бутылку с ромом.
– И я тоже, любезнейший, и я тоже; у меня сердце бьет рынду[14], когда я завижу ее. Послужи с мое да испытай столько же бурь, тогда уверишься, что добрый стакан грогу лучше всех непромокаемых шинелей и всех противопростудных лекарств; как цапнешь темную, так два ума в голове; на валы смотришь, как на стадо барашков, и стеньги хоть в лучок гнутся – и горюшка нет!
– А какова была прошлая ночь? Если б не темнота, и на твоем лице, Николай Алексеич, полюбовались бы мы миловидною бледностью.
– Черт вытрави мою душу, если мое лицо не столь же мало сделано для румянца, как и для бледности. Буря – моя стихия. Подавай нам почаще таких ночей, по крайней мере не заржавеем; а то скука возьмет, стоя на якоре до того, что он пустит корни, как пульс, ощупывать канаты и сквозь сон покрикивать: «заложить сейтали[15], – не зевать на стопорах!» То ли дело шторм? Уму, и рукам, и горлу раздолье; вся природа пляшет тогда по дудке твоей!
– Слуга покорный за ваше раздолье… Вчерась я промок до самой души, проголодался, как морская собака, и должен был холоден и голоден отправиться спать, потому что нельзя было развести огня ни под котлом, ни в камине. К довершению удовольствия, меня дважды выкинуло качкой из койки, на которую сквозь палубу, как в решето, лилась вода струями.
– Ах ты, пряничная рыбка, любезный мой Виктор Ильич! Тебе бы хотелось небось, чтобы корабли плавали в розовом масле, ветер только целовал паруса, выкроенные из дамских платьев, и лейтенанты танцевали бы только по-вахтенно с красавицами!
– Без всякого сомнения, не отказался бы я погреть теперь сердечко подле какой-нибудь леди в Плимуте или дремать в тамошней опере после сытного обеда, чем слушать медвежий концерт ветров и всякую минуту ждать отправления в безызвестную экспедицию.
– По мне, на берегу в тысячу раз больше всяких опасностей, того и гляди, что спроворят кошелек или сердце. Когда ты обманом прибуксировал меня в доме Стефенсов, я не знал, в которую сторону обрасопить нос[16]… Пол в гостиной, казалось мне, волнуется, и я обходил каждую фарфоровую вазу, как подводный камень. А пуще всего, эта проклятая мисс Фанни навела на меня зажигательные свои глазки так метко, что я готов был бежать от нее по пятнадцати узлов в час… Да ты не слушаешь меня, рассеянная голова!
В самом деле, Белозор, стоя на пушке, уже стремился взорами к берегам Голландии, как скоро мысль его попала на проторенную дорожку – на женщин. Подобно голубю, отпущенному с ковчега, она летела в край неведомый и возвратилась с веткою маслины. Заветный берег казался ему раем: там живут добрые, умные люди, там цветут красавицы, и в них, может быть, бьются сердца, готовые любить и достойные любви!.. Двадцать пять лет – опасный возраст, милостивые государи, особенно для людей, заключенных в плавучем монастыре, и Белозор, волнуемый болезнию, которую мы привыкли называть молодостью, воспламенился пред неясною, неопределенною мечтою своего создания. Он так нежно, так страстно глядел на Голландию, как будто в ней зарыли клад его счастья, невозможность подстрекала еще больше его любопытство побывать там, и он, любуясь на плотины, о которые оперлось море и из-за коих виднелись только мачты кораблей, как подводный лес, да там и сям крылья мельниц и стрелы колоколен, хотя и не выронил слезы, которая бы очень романически сорвана была вихрями и слилась с бездной океана, но вздохнул, и вздохнул очень глубоко. Не могу скрыть этого важного обстоятельства, как верный историк и покорный слуга истине.
Уже начинало смеркаться. Ветер засвежел снова и скоро обратился в шторм; но как все предосторожности были приняты, экипаж с уверенностию ожидал ночи. В это время в тесном горизонте показались паруса трехмачтового корабля, идущего с океана. Гонимый бурею, он быстро приближался к флоту под рифмарселями[17]. Скоро разглядели, что это военный английский корабль, красный флаг его сверкал как молния в тучах. Все трубы, все глаза обратились на пришельца.
– Посмотрим, каково этот джентльмен ляжет на якорь в такую бурю! – сказал лейтенант Белозор.
– Он просто сумасброд, – прибавил вахтенный лейтенант, – форсирует парусами, входя в линию, когда в од-пи снасти дует так, что нельзя справиться. Посмотри, как гнутся его стеньги, мне кажется, я слышу, как трещат они. Или у него в кармане есть запасные мачты, или черти вместо матросов.
Опознательный флаг взлетел на адмиральском корабле и повторился на репетичном фрегате[18], который нарочно стоял на виду за линией, но приближающийся корабль бежал вперед, не отвечая.
– Что это значит?! – вскричали многие с изумлением. – Нет ответа!
– Он держит прямо на каменную гряду, – с беспокойством сказал вахтенный лейтенант. – Смотреть хорошенько сигналы.
Три флага вместе мелькнули на адмиральской грот-стеньге.
– Нумер сто сорок три! – закричал штурманский ученик. Лейтенант развернул сигнальную книгу.
«Идущему с моря кораблю войти в линию и лечь на якоре подле флагманского, слева».
– Есть ли ответ? – с нетерпением спросил вахтенный лейтенант.
– Никак нету-с, – отвечал штурманский ученик. Недоумение и страх всех возрастали с каждой минутою.
Тот же сигнал повторился, но с выговорной пушкою[19], – корабль, как будто не обращая на то внимания, катился прямо на роковую банку. Напрасно адмирал поднимал остерегательные сигналы за сигналами, он не убавлял парусов, не переменял направления; все с замиранием сердца смотрели, как он несся к верной гибели.
– Он не понимает наших сигналов, – вскричал вахтенный лейтенант, – он, верно, идет не из Англии для освежения наших кораблей, а с океана; только неужто незнакома ему эта гряда? Она означена на всех картах!
– Он погибнет, – произнес Белозор, – если сию же минуту не ляжет в бейдевинд![20]
Мгновение было роковое. Вахтенный лейтенант, вскочив на сетку и наклонившись всем телом вперед, так увлекся видом чужой опасности, что изо всей силы кричал им по-английски:
– Don't skid away, my boys! Hand a port and close up to the wind! Не держи прямо – лево на борт, и круче к ветру! Лево на борт! – повторял он, махая шляпой, как будто бы голос его мог пронзить расстояние и рев бури.
Наконец на корабле, казалось, заметили всплески бурунов, которые, как печь, дымились прямо пред их водорезом, и люди закипели на нем, как муравьи, реи обратились вдоль корабля, передние паруса заполоскались с отданными шкотами, и бизань[21], самый задний парус, распахнулась, чтобы ветром, в нее ударяющим, быстрой поворотило судно боком, но не успела бизань наполниться, как порыв бури вырвал ее вон; лопнувший парус грянул, как выстрел, и лоскутья разлетелись по воздуху.
– У него отбит руль! – произнес вахтенный лейтенант, отвращая глаза. – Ему нет спасения!
Мертвая тишина воцарилась между зрителями. С ожиданием, расторгающим душу, устремили все глаза на жертву, которую влекла неумолимая судьба к бездне. Страшно видеть смерть и одного человека, но быть свидетелем погибели многих сот товарищей и не иметь возможности помочь им – неизъяснимо ужасно!
Обреченный смерти корабль, – будто корабль-привидение, который мечтают видеть порой суеверные пловцы в вечной борьбе с непогодами, исчезая и появляясь на страх им, – лишенный средств управлять бегом, с новой быстротой кинулся по ветру. На нем видна была тревога: люди взбегали и сбегали по вантам, сетки унизаны были матросами, они простирали руки, прося о помощи, и напрасно: последний час их пробил.
Со всего расходу ударился он о подводную скалу. Этот удар отдался в сердцах всех наблюдателей, исторгнув из них стон сострадания. Стеньги, мачты, самая громада корабля разрушилась в обломки и в один миг; паруса, затрепетав, разлетелись, как перья, огромный вал поднял разбитый остов и снова грянул его о незримые утесы.
– Все кончилось! – сказал Белозор, сплеснув руками в тоске отчаяния. В самом деле, там, где за минуту был корабль, теперь кипели одни буруны, распрыскиваясь по-прежнему друг о друга, и только вихорь завывал, только алчное море ярилось и бушевало.
– Флагман поднимает сигнал, – закричал с юта[22] штурманский ученик. – Нумер двести семь: помочь утопающим.
– Благородное приказание, – сказал капитан, следя глазами трех человек, которые всплыли на рее и, заливаемые волнами, боролись вдали со смертию. – Благородное приказание, но его невозможно исполнить.
– Стыдно будет русскому находить в том невозможность, что англичанин признает за достойное, – с жаром возразил Белозор. – Позвольте мне, капитан, взять какое-нибудь гребное судно.
Капитан, вполовину недовольный противоречием, вполовину изумленный смелостью Белозора, строго взглянул на него и отвечал:
– Я не могу вам запретить этого, господин лейтенант, но поверьте моей опытности, что вы утопающих не спасете, а себя утопите.
– Я рад гибнуть там, куда призывает меня долг чести и человечества. Итак, я могу?..
– Можете; я позволяю, но не советую вам. Все большие гребные суда на рострах[23], а мелкие – все равно что гроб.
– Я готов пуститься в решете, – вскричал обрадованный Белозор, – веселей гибнуть вместе с другими, чем глядеть, сложа руки, на их погибель. Охотники, за мной!
Там, где дело идет о великодушной смелости, между русских солдат в охотниках не бывает недостатка. Человек тридцать кинулось за отважным лейтенантом, но он, выбрав пятерых самых проворных, сжал руку другу своему Николаю Алексеичу и вскочил в четверку, висящую на боканцах, при кликах товарищей: «Благополучного возврата!»
Грунтов и тали, то есть веревки, ее держащие, были обрезаны, и он полетел в разверстую пучину.
О боже! Как мучительно казалось мне утопление! Какой ужасный шум воды в ушах моих! Какие отвратительные зрелища смерти пред глазами! Мне снилось, будто я вижу обломки тысячи страшных кораблекрушений, тысячи трупов, коих грызли рыбы, слитки золота, огромные якоря, груды жемчугов, неоцененные камни и украшения, разбросанные в глубине моря; иные сверкали в человеческих черепах, во впадинах, где витали некогда очи![24]
Шекспир
Ниспав с вышины борта двухдечного корабля, шлюпка исчезла в брызгах и пене, и в один миг великий вал унес ее далеко за корму. Пловцы наши едва-едва успели шапками отчерпать воду, и Белозор в тот же час велел поставить мачту и поднять до половины парус. Когда он оглянулся, флот был уже далеко назади, и он чуть различил стоящего у вант вахтенного лейтенанта, который следил взорами бесстрашного друга. Рей, на котором спасались утопающие, порой виден был, всходя на валы, мелькаючи концом паруса; но этот самый парус, вздуваемый иногда ветром, заставлял обращаться рей беспрестанно и погружал в воду прильнувших к нему несчастливцев. Напрасно всползали они наверх, чтоб дышать воздухом, строптивое бревно топило их снова и снова, и когда подоспела помощь, силы их оставили: Белозор уж никого не нашел на нем.
Пожалев о безвременной гибели утопших, надо было позаботиться о собственном спасении. Нечего было и думать о возвращении на корабль против ветра и волнения; Белозору оставалось одно средство – отдаться произволу стихий и попытать счастья пристать к берегу, чтобы на нем провести ночь и переждать, покуда стихнет буря. Вздумано – сделано. Правя гораздо левее города, он стрелой летел ко враждебному краю, где смерть или плен сторожили его. Он хладнокровно смотрел на влажные утесы, с плеском и воем наперерыв догоняющие утлую ладью. Кипя, склонялись они кудрявыми главами над кормою, готовясь обрушиться, рушились и выносили ее на хребте своем, как ореховую скорлупу. Сам Белозор сидел на руле, трое отливали воду, а двое остальных держали на руках шкоты[25]. Видя спокойное лицо начальника, они полагали себя в полной безопасности. Скоро совершенно стемнело. Вдали замелькали между валов огни городские и послышался ропот прибоя, словно шум толпы народной. Белая гряда бурунов, как рубеж смерти и жизни, кипела перед ними; матросы, притаив дыхание, крестились, ожидая удара; страшно плескалось и стонало море между каменьями.
– Не робей, ребята! – говорил Белозор своим людям. – Куртки долой, и, если опрокинет, хватай весла, и чуть коснулся дна – карабкайся дальше, чтобы другой вал не утащил опять в море! Держись!
Как щепку взбросило ялик на бурун, и стремглав ударило его на камень. Перекинутые через эту водную стену спорных валов, оглушенные падением, пловцы наши спасены были только веслами, за которые они уцепились, ибо плавать не было никакой возможности. Уже все матросы были на берегу, но Белозор не показывался. Добрые матросы бежали навстречу каждому валу, думая выхватить из него любимого начальника, но он разбивался в пену, убегал, набегал снова, – и все напрасно! К счастью, когда вдребезги разрушилась шлюпка, Белозор удержал в руке своей руль, которым правил, и он-то дал ему силы удержаться на толчее, в которую попался; мощный вал далеко выбросил его на берег.
Притаясь в кустах ив, коими обсажены все голландские плотины для скрепы их, наши моряки дрожали от холода, но веселость, это ничем не угнетаемое качество русского народа, и тут их не покидала.
– Ух, какой ветер! – сказал урядник, пожимаясь. – Чуть душу не вывеет.
– Держи крепче зубами, – возразил другой.
– Шути, шути! – отвечал урядник. – Выползли мы, как раки, чтоб не замерзнуть, как ужам после воздвиженья.
– А вот взойдет казацкое солнышко, так просушим сапоги, а сами надрожимся до поту, – прибавил третий.
– Уж этот месяц! Светит, а не греет, – даром у бога хлеб ест. Покурил бы, право, хоть трубки, авось бы стало теплее, – сказал четвертый.
– Жаль, брат, что ты раньше не догадался, – возразил второй, – из глаз у меня, как с огнива, искры посыпались, когда головой ударился о плотину.
– Что вы раскудахтались, словно куры в корабельной клетке, не даете доброму человеку заснуть, – сказал третий матрос. – Спи, Юрка, небось нашему брату не впервые в грязи отдыхать, оно и мягче; чарку в головы, лег – свернулся, встал – стряхнулся.
– Лечь-то ляжешь, и в бараний рог свернуться нехитро, а уж вставать-то как бог даст, – отвечал Юрка.
– Вот нашел, о чем заботиться, – примолвил урядник, – показать только линек – и так благим матом вспрыгнешь, словно заяц с капусты.
Так шутили между собой полунагие матросы и между тем зябли без всяких шуток. Белозор, который желал теперь быть за тридевять морей от земли, которая за несколько часов казалась ему обетованного, напрасно завертывался в мокрую шинель свою, – холод оледенял его члены.
– Вставай, ребята! – сказал он наконец. – Пойдем искать ночлега; авось набредем на добрых людей, что нас не выдадут, а утром, коли стихнет буря, захватим рыбачью лодку и опять в море!
Так передавал он подчиненным надежду, которой не имел сам.
– Только не расходитесь, – примолвил он, пускаясь вперед по плотине, – да не говорите громко по-русски, чтоб не наделать тревоги!
– Меня не узнают, – уверительно сказал Юрка, – я таки маракую толковать на их лад.
– Где же ты выучился говорить по-голландски? – спросил Белозор, очень довольный, что будет иметь переводчика.
– Ходил за рекрутами в Казанскую губернию, Виктор Ильич, так промеж них наметался по-татарски.
– И ты воображаешь, что тебя голландцы поймут, когда ты станешь болтать им по-татарски?
– Как не понять, ваше благородие, – ведь все одна нехристь, – отвечал очень важно Юрка.
Сколь ни печально было положение Белозора, по он не мог удержаться от смеха. Запретив, однако ж, своему доморощенному ориенталисту выказывать свою ученость, он, как новый Эней[26], вел маленькую дружину куда глава глядят. Долгая узкая дорога, насыпанная валом по низменному берегу, вела все прямо, но куда – рассмотреть было невозможно. С обеих сторон то просвечивали болота, то чернелись ямы турфа, подле коих возникали пирамиды его, изрезанного в кирпичи. Шумный ветер препятствовал слышать какой-нибудь голос.
Прошедши таким образом версты две внутрь земли, наши путники обрадованы были журчанием воды, как будто прорывающейся сквозь затвор мельницы, и скоро достигли до уединенного каменного строения, примыкающего к шлюзу огромного болота. Колесо не действовало, и вода, пущенная в русло, шумела там сильнее. На дорогу не было окон, но по болоту змеилась полоса света, вероятно из обращенного на него окна… Русские остановились в раздумье: идти ли, не идти ль им в средину.
– Ну что, ежели там французы! – сказал Белозор.
– Хоть бы целая рота чертей, ваше благородие, – возразил урядник, – все-таки лучше, нежели умирать с холоду.
– Я так голоден, что готов съесть жернова, – прибавил другой.
– А я так устал, что засну между шестернями, – присовокупил третий.
– Плен краше смерти, Виктор Ильич, – возгласили они вместе, – ведь французы нас не съедят!
– Не в том дело, друзья мои. Надо бы так умудриться, чтобы за один ночлег не заплатить свободою; надо биться до самого нельзя, чтоб избегнуть плена; мельница далеко от другого жилья, а мы волей и неволей заставим хозяина скрыть нас, а утро вечера мудренее. Вооружитесь-ка чем попадется да войдем потихоньку!
Выдернув рычаг из ворота на подъеме шлюза, Белозор ощупью отыскал дверь; против всякого чаяния, она была отперта настежь. Вступая в широкие сени, которые служили вместе и мучным амбаром, насилу доискались они между мешками входа в комнаты. С трепетанием сердца повернул Белозор ручку и очутился в теплой и светлой поварне, в этой приемной палате голландцев. В огромном очаге, у которого стенки выложены были изразцами, а чело из красной меди, весело пылал огонь и близ него на вертеле разогревался кормный гусь. Светлые кастрюли дымились на чугунной плите. Кругом на полках из лакированного бука низалась, как жар сверкающая, посуда.
Осанистые кувшины и жеманные кофейники со вздернутым носиком, подбоченясь, красовались в углу на горке. Цветные склянки вытягивали утиные шейки свои друг перед другом; высокие бокалы, как журавли, стояли на одной ноге, и несколько старовечных чайников с длинными носами точно рассказывали что-то друг другу на ухо. Во всем виден был домовитый порядок, пленительная чистота и какое-то приветливое гостеприимство. Самые блюда будто сверкали радушною улыбкою.
К удивлению, однако же, они не видели никого в этом приюте, словно духи приготовили ужин для голодных странников, которые с каким-то благоговением разглядывали все безделицы и поглядывали на яствы. Только у дверей на гладком кирпичном полу, свернувшись, лежала собака, но она не лаяла, не шевелилась.
– Экая благодатная землица, – сказал один матрос, – и собаке-то ночью службы нет!
– Она, брат, неспроста не лает, – робко молвил другой, указывая на зажженное ромом блюдо плумпудинга, – здесь все заколдовано.
– От часу не легче, – вскричал урядник, отворив двери в соседнюю комнату и увидев на постели женщину со связанными руками и платком во рту.
– Что бы это значило?
– Видно, говорлива была, – сказал другой. – Ведь хитрый же народ эти голландцы: умудрились пеленать баб, когда им нечего делать. Да этакую заведенцию и нам бы перенять не худо, а то как они разболтаются, хоть святых вон понеси!
– Да вот и мужчина! – вскричал третий, запнувшись за чье-то туловище. В самом деле, толстый мельник, что можно было угадать по напудренному его платью, закрыв от страха глаза, лежал связанный на полу… Шум в следующей комнате прервал их рассуждение о странных обычаях в Голландии. Казалось, кто-то говорил повелительно, другие голоса, напротив, жалобно упрашивали. Дверь была заперта.
– Отворите! – вскричал Белозор по-французски, внемля стуку и крику за дверью. – Отворите! – повторил он, потрясая задвижками. – Или я выломлю двери.
– Quel drole de corps s'avise d'y faire Fimportant? Кто смеет там важничать? – отвечали ему многие голоса на том же языке.
– Отворите и узнаете!
– Va te faire pendre (убирайся на виселицу), – было ответом, – nous sommes ici de par l'empereur Napoleon (мы здесь по приказу Наполеона).
– Если б вы были здесь по приказу самого сатаны, и тогда отворите, или я раскрою не только дверь, но и черепы ваши!
Громкий смех, перемешанный с выразительными клятвами французских солдат, вывел его из терпения; удар ноги высадил двери с петель; они, треща, упали в средину; неожиданное зрелище представилось глазам его.
Четверо французских мародеров, полупьяные, полуоборванные, заняты были грабежом; один, держа свой тесак над головой старика, сидящего в креслах, шарил у него в карманах; другой грозил карабином на прелестную девушку, которая на коленях умоляла о пощаде отца; третий осушал бутылку с накрытого для ужина Стола, прибирая в карманы ложки, между тем как четвертый ломал штыком замок железом окованного сундука, который противился его усилиям.
– Ilalte la, coquins![27] – произнес Белозор, и вышибленный из рук француза карабин грянулся на пол; вместе с этим он дал такого пинка другому, который грозил старику, что тот полетел в угол. Два камня засвистели еще, и один из них угодил прямо в бок ломающему сундук; он заохал и выронил штык из рук своих.
– Sauve qui peut, nous sommes cerne (спасайся кто может, мы окружены)!
– вскричали испуганные мародеры и опрометью кинулись в растворенное окошко; все это было делом одной минуты.
Старик голландец, одетый в китайский халат, с изумлением поворачивался на креслах то вправо, то влево, и на полном, как месяц, лице его, увенчанном бумажным колпаком, очень ясно видно было, как пробегали облака сомнения: к какому роду причислить своих избавителей? Полдюжины полуодетых, или, лучше сказать, полураздетых, людей, с небритыми бородами и бог весть какого племени, заставляли его думать, что он переменил только грабителей, не избегнув грабежа. Восклицания: «genadiste Good[28], два аршина с четвертью!» и потом аа, которое переходило в оо и кончилось на ээ – двугласных, составляющих основу голландского языка и нрава, доказывали, что ни ум, ни сердце его не на месте. Зато милая дочка его была гораздо признательнее и доверчивее; неожиданный переход от страха к радости так поразил ее, что она чуть не кинулась на шею к Белозору и, схватив его за руку, в несвязных восклицаниях благодарила за избавление. Он раскланивался, она приседала, оба краснели, не зная сами отчего; старик поглядывал на ту и на другого.
Наконец, всмотревшись хорошенько в открытое, благородное лицо юноши, голландец будто отдохнул.
– Кому одолжен я столь важною услугою? – спросил он по-французски, приподнимаясь с кресел и снимая колпак.
– Человеку, брошенному бурею на ваши берега, который просит у вас не только гостеприимства, но и убежища, – отвечал Белозор. – Я русский офицер!
– с сим словом он сбросил с себя шинель и показал аксельбант свой.
– Русский офицер! – вскричал голландец, опускаясь в кресла, как будто эта весть придавила его.
Такое начало не много предвещало добра Белозору. Он знал, что в Нидерландах была тьма партизанов нового французского короля Луциана[29], и легко могло статься, что хозяин был одним из них.
– Могу ли надеяться найти в вас друга или по крайней мере великодушного неприятеля? Если вы не решитесь скрыть нас у себя на время, то не предавайте французам.
– Stoop, stoop[30], молодой человек! – вскричал с жаром голландец. – Август ван Саарвайерзен никогда не был предателем, и все голландцы друзья русским со времен вашего Великого Питера, в особенности я; у двоюродного деда моей жены учился он плотничать в Заардаме. Я так же ненавижу французов, как и ты: от всего сердца. Проклятые эти мыши сгрызли наш кредит, как свечку, своею континентального системою и заставили меня, первого суконного фабриканта в Флессингенском округе, работать на своих грабителей солдатские сукна. Правда, я от этого подряда не в накладе, но слава, слава моих сукон пропадает теперь… А какие у меня делались сукна! Мягче бархата, крепче кожи – и шириной в два аршина с четвертью, sapperloot![31] Ты у меня безопасен на несколько дней вместе со своими земноводными; вот моя рука, и дело в шляпе. Ступай-ка, приятель, сними свой свежепросольный мундир, и потом за рюмкою мы потолкуем, как все уладить.