Я коротаю жизнь мою.
Мою безумную, глухую:
Сегодня – трезво торжествую,
А завтра – плачу и пою.
Но если гибель предстоит?
Но если за моей спиною
Тот – необъятною рукою
Покрывший зеркало – стоит?…
Блеснет в глаза зеркальный свет,
И в ужасе, зажмуря очи,
Я отступлю в ту область ночи,
Откуда возвращенья нет…
17 сентября 1910
Идут часы, и дни, и годы.
Хочу стряхнуть какой-то сон,
Взглянуть в лицо людей, природы,
Рассеять сумерки времен…
Там кто-то машет, дразнит светом
(Так зимней ночью, на крыльцо
Тень чья-то глянет силуэтом,
И быстро спрячется лицо).
Вот меч. Он – был. Но он – не нужен.
Кто обессилил руку мне? -
Я помню: мелкий ряд жемчужин
Однажды ночью, при луне,
Больная, жалобная стужа,
И моря снеговая гладь…
Из-под ресниц сверкнувший ужас -
Старинный ужас (дай понять)…
Слова? – Их не было. – Что ж было? -
Ни сон, ни явь. Вдали, вдали
Звенело, гасло, уходило
И отделялось от земли…
И умерло. А губы пели.
Прошли часы, или года…
(Лишь телеграфные звенели
На черном небе провода…)
И вдруг (как памятно, знакомо!)
Отчетливо, издалека
Раздался голос: Ecce homo!
Меч выпал. Дрогнула рука…
И перевязан шелком душным
(Чтоб кровь не шла из черных жил),
Я был веселым и послушным,
Обезоруженный – служил.
Но час настал. Припоминая,
Я вспомнил: Нет, я не слуга.
Так падай, перевязь цветная!
Хлынь, кровь, и обагри снега!
4 октября 1910
В черных сучьях дерев обнаженных
Желтый зимний закат за окном.
(К эшафоту на казнь осужденных
Поведут на закате таком).
Красный штоф полинялых диванов,
Пропыленные кисти портьер…
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер…
Этих голых рисунков журнала
Не людская касалась рука…
И рука подлеца нажимала
Эту грязную кнопку звонка…
Чу! По мягким коврам прозвенели
Шпоры, смех, заглушенный дверьми…
Разве дом этот – дом в самом деле?
Разве так суждено меж людьми?
Разве рад я сегодняшней встрече?
Что ты ликом бела, словно плат?
Что в твои обнаженные плечи
Бьет огромный холодный закат?
Только губы с запекшейся кровью
На иконе твоей золотой
(Разве это мы звали любовью?)
Преломились безумной чертой…
В желтом, зимнем, огромном закате
Утонула (так пышно!) кровать…
Еще тесно дышать от объятий,
Но ты свищешь опять и опять…
Он не весел – твой свист замогильный…
Чу! опять – бормотание шпор…
Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,
Шлейф твой с кресел ползет на ковер…
Ты смела! Так еще будь бесстрашней!
Я – не муж, не жених твой, не друг!
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце – острый французский каблук!
6 декабря 1911
Летун отпущен на свободу.
Качнув две лопасти свои,
Как чудище морское в воду,
Скользнул в воздушные струи.
Его винты поют, как струны…
Смотри: недрогнувший пилот
К слепому солнцу над трибуной
Стремит свой винтовой полет…
Уж в вышине недостижимой
Сияет двигателя медь…
Там, еле слышный и незримый,
Пропеллер продолжает петь…
Потом – напрасно ищет око:
На небе не найдешь следа:
В бинокле, вскинутом высоко,
Лишь воздух – ясный, как вода…
А здесь, в колеблющемся зное,
В курящейся над лугом мгле,
Ангары, люди, всё земное -
Как бы придавлено к земле…
Но снова в золотом тумане
Как будто – неземной аккорд…
Он близок, миг рукоплесканий
И жалкий мировой рекорд!
Всё ниже спуск винтообразный,
Всё круче лопастей извив,
И вдруг… нелепый, безобразный
В однообразьи перерыв…
И зверь с умолкшими винтами
Повис пугающим углом…
Ищи отцветшими глазами
Опоры в воздухе… пустом!
Уж поздно: на траве равнины
Крыла измятая дуга…
В сплетеньи проволок машины
Рука – мертвее рычага…
Зачем ты в небе был, отважный,
В свой первый и последний раз?
Чтоб львице светской и продажной
Поднять к тебе фиалки глаз?
Или восторг самозабвенья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья
И сам остановил винты?
Иль отравил твой мозг несчастный
Грядущих войн ужасный вид:
Ночной летун, во мгле ненастной
Земле несущий динамит?
1910 – январь 1912
Моей матери
Повеселясь на буйном пире,
Вернулся поздно я домой;
Ночь тихо бродит по квартире,
Храня уютный угол мой.
Слились все лица, все обиды
В одно лицо, в одно пятно;
И ветр ночной поет в окно
Напевы сонной панихиды…
Лишь соблазнитель мой не спит;
Он льстиво шепчет: «Вот твой скит.
Забудь о временном, о пошлом
И в песнях свято лги о прошлом».
6 января 1912
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей…
Живые спят. Мертвец встает из гроба,
И в банк идет, и в суд идет, в сенат…
Чем ночь белее, тем чернее злоба,
И перья торжествующе скрипят.
Мертвец весь день трудится над докладом.
Присутствие кончается. И вот -
Нашептывает он, виляя задом,
Сенатору скабрезный анекдот…
Уж вечер. Мелкий дождь зашлепал грязью
Прохожих, и дома, и прочий вздор…
А мертвеца – к другому безобразью
Скрежещущий несет таксомотор.
В зал многолюдный и многоколонный
Спешит мертвец. На нем – изящный фрак.
Его дарят улыбкой благосклонной
Хозяйка – дура и супруг – дурак.
Он изнемог от дня чиновной скуки,
Но лязг костей музыкой заглушон…
Он крепко жмет приятельские руки -
Живым, живым казаться должен он!
Лишь у колонны встретится очами
С подругою – она, как он, мертва.
За их условно-светскими речами
Ты слышишь настоящие слова:
«Усталый друг, мне странно в этом зале». -
«Усталый друг, могила холодна». -
«Уж полночь». – «Да, но вы не приглашали
На вальс NN. Она в вас влюблена…»
А там – NN уж ищет взором страстным
Его, его – с волнением в крови…
В ее лице, девически прекрасном,
Бессмысленный восторг живой любви…
Он шепчет ей незначащие речи,
Пленительные для живых слова,
И смотрит он, как розовеют плечи,
Как на плечо склонилась голова…
И острый яд привычно-светской злости
С нездешней злостью расточает он…
«Как он умен! Как он в меня влюблен!»
В ее ушах – нездешний, странный звон:
То кости лязгают о кости.
19 февраля 1912