bannerbannerbanner
Божий мир (сборник)

Александр Донских
Божий мир (сборник)

Полная версия

4. Рыбалка

Папка был страстным рыбаком. Помню, каждую пятницу, под вечер, он копал червей и ловил кузнечиков. В субботу, рано-рано утром, когда в воздухе ещё шуршал чуть знобящий летний холодок, а небо смотрело на нас томно-фиолетово, как мудрец, и сонновато помаргивали в нём тускнеющие звёздочки, я и он уходили на рыбалку, да к тому же зачастую с ночёвкой.

Бывал я в разных краях, видывал немало замечательного в природе и нередко говорил или думал: «Какая, однако, красота!» А возвращаясь всякий раз к Ангаре, к её обрывистым сопкам, зелёным, покойным снежным водам, к её опушенным кустарником и ивами берегам и старчески ворчливому мелководью, я обнаруживал в себе, что об этих родных местах не могу говорить высоким слогом, не тянет меня восклицать, а могу лишь смотреть на всю эту скромную прелесть, сидя в один из редких свободных вечеров на полусгнившем бревне возле самой воды, молчать, думать и грустить. Хорошо, скажу я вам, грустится в родимых, знакомых с детства местах после долгой разлуки с ними!

Итак, рыбалка моего детства.

Мама с папкой ссорились из-за его увлечения рыбалкой.

Сегодня мы, как обычно, спозаранку уже пошли было, но мама, вернувшись от поросят, начала с папкой всё тот же разговор о его «дурацких» рыбалках. Сердито гремела вёдрами и чугунками.

– А-а-ня! – умоляюще отвечал на её нападки папка. Когда детей бранят, они лезут пальцем к себе в рот, в ухо или в нос, а папка, когда его честила мама, пощипывал ус. – Аня, для души-то тоже надо когда-то пожить. Бросай всё, пойдём порыбачим, а?

– Порыбачим! – вскидывалась вся мама и с внезапным ожесточением зачем-то сильно затягивала поясок на своём выцветшем халате. – А в огороде кто порыбачит? Всё заросло травой. А крышу сарая когда, дружок ситцевый, порыбачишь? Протекает уже. А детям обувку когда порыбачишь, рыбак-казак? – и с грохотом поставила пустое ведро. Мы даже вздрогнули. – Для души хочешь пожить? Да ты единственно для неё и живёшь, а я вечно как белка в колесе кручусь.

– Аня, гх… не ругайся.

Папка положил на завалинку удочки и мешок с закидушками и снедью, присел на лавку и засмолил папироской в раздумье. Я с мольбой в душе смотрел на него и с невольной досадой на маму и ждал одного решения – пойдём-таки рыбачить!

Папка покурил. Встал. Помялся на месте в своих огромных болотниках, в которых он чудился мне сказочным Котом в сапогах. Взял мешок, удочки. Покусывая оцарапанную рыболовным крючком нижнюю губу, взглянул на маму так, как смотрят на взрослых дети, когда, своевольничая, хотят выйти из угла, в который поставлены в наказание.

Мама была занята растопкой печки и притворялась, будто до нас ей дела уже нет.

– Ну, пойдём, Серьга, порыбачим… маненько… а завтра крышу… кх!.. починим, – обратился папка ко мне, но я понял, что сказал он для мамы.

Она вздохнула и укоризненно покачала головой, однако промолчала. Папка шёл к воротам, ссутулившись и стараясь не шуметь, словно тишком удирал от мамы. «Я понимаю, – быть может, хотел бы сказать он, – что поступаю скверно. Да что же я могу поделать с собой?»

Я обернулся. Мама, прищурив глаз, светло усмехалась.

Выйдя за ворота, папка сразу же выпрямился, словно сбросил с плеч груз, по его усу потекла медовая улыбка. Он пнул пустую коробку, вспугнув почивавшую в траве бродячую собаку.

– Галопом, Серьга! – приказывает он, подтолкнув меня в спину.

На берегу я скоренько разматываю леску на двух своих удочках, наживляю червей. Минута какая-то – и я уже рыбачу, широко расставив обутые в красные сапоги ноги и хмуря брови, как бы показывая, что занимаюсь до чрезвычайности серьёзным, взрослым делом. Однако, от поплавка я постоянно отвлекаюсь: глазею то на облака, то на беззаботных малявок в золотистой воде прибрежной мели, то на воробьёв и трясогузок, что-то клюющих в кустарнике.

Папка же прежде всего сядет, покурит, пуская колечками сизоватый дымок. Посмотрит некоторое время на речку и небо, пальцем поскребёт в загорелом затылке.

Мои пробковые поплавки лениво покачиваются на едва различимых волнах. От досады, переходящей порой в раздражение и почти что обиду на «противных» рыб, которые никак-то не хотят клевать, я часто вытягиваю леску. И, к моему великому удивлению, крючки всегда обглоданы. Покусываю ногти, забываю по-взрослому угрюмиться, впиваюсь взглядом в поплавки, словно гипнотизирую их. Но неожиданно перед моими глазами вспыхнула бабочка. Она очень красивая: исчерна-синяя, с кокетливыми красненькими пятнышками, и вся так и переливается, сверкает на солнце. Присела на ветку вербы и, казалось, стала наблюдать за мной. Я загорелся желанием поймать её. Подкрался на цыпочках и протянул к ней руку. Бабочка, как бы поигрывая со мной, переметнулась на цветок и сложила крылья: на́ меня! Я, едва дыша, подошёл к ней.

А папка вдруг как гаркнет:

– У тебя клюёт!

Я ринулся к удочке и рванул её вверх. Леска натянулась, тонко проголосила, и из воды вылетел радужно-зеленоватый, краснопёрый окунище. Я потянулся за ним. Сейчас схвачу. Счастье-то какое! Аж сдавило дыхание. Руки дрожали, а рот раскрылся, будто бы я хотел заглотнуть окуня.

Но внезапно стряслось ужасное – окунь плюхнулся в воду. Я, вместо того чтобы кинуться за рыбой, зачем-то крикнул:

– Папка! – словно призывал его выхватить из воды окуня.

И в этот миг, можно сказать, судьба окуня и моя решилась: в первые мгновения он позамешкался, потом резко и звонко встрепенулся, над водой пламенем вспыхнул его великолепный красный хвост, – таким образом, видимо, он попрощался со мной. И – сиганул в родную стихию. Я ещё лицезрю его спину, и вдруг, сам не пойму, как у меня получилось, падаю с растопыренными руками на уходящую в глубину добычу. Вода у берега была по локоть. Но я поехал на ладонях по осклизлому бревну-утопленнику, не в силах остановиться. Хлебнул воды и отчаянно булькнул:

– Па-а-апка!

Я отчаянно вертелся и дёргался. Руки соскользнули с бревна, глубина хватко вцепилась в меня и властно потянула к себе. Я окунулся с головой, хлебнул воды и стал тонуть. Подбежал папка, решительно по пояс забрёл в воду и схватил меня за плечо.

На берегу он расхохотался. Я же плакал об упущенном окуне, даже ревел и, закоченевший, барабанил зубами.

– Эх ты, рыбак! Разводи костёр, будем сушиться… раззява-козява!

Вечером, при ещё блистающем зарёю небе, папка прилёг на траву почитать. Когда он читал, то становился каким-то неподражаемо важным: как у жука шевелились его усы, если он трубочкой вытягивал губы, словно бы намереваясь свистнуть, постукивал своими толстыми желтоватыми, точно когти крупного животного, ногтями, энергично и жутко двигал бровями. Иногда вскакивал и бродил взад-вперёд.

Рдяное солнце выдохнуло последние лучи и схоронилось за лесом. По земле покрался сумрак. Снежно-белые облака застыли над потемневшими сопками и холмами, будто выбрали себе уголок для ночлега и вот-вот опадут, как снег, на землю. Густые индиговые тенёты хозяйски возлегли на ангарскую воду и, мне казалось, замедлили, если вовсе не застопорили, течение этой великой реки. Сосны, представилось, насупились, а берёзы как бы сжались. Всё живое и неживое ждало ночи. Я, раскинувшись на фуфайке, прислушивался к звукам: «Кр-й-ак… Цвирьк… З-з-з-з-з-з… Ку-ку… Ка-ар-р!.. Пьи-пьи…»

Под это нежное тоненькое «пьи» мне представляется, что какую-то прекрасную сказочную птицу ведьма посадила в клетку и мучает жаждой. Я воображаю, как пробираюсь сквозь колючие дебри и несу в кружке воду. На меня, спрыгнув с лохматой ели, на суку которой висела клетка с маленькой птицей, набросилась похожая на корягу ведьма с чудовищными зелёными глазищами. Вдруг в моих руках появился, ослепительно заблистав, меч. Я сразил ведьму, но обе её половины обратились в двух ведьм. Я разрубаю и их. Однако на меня уже наскакивает четыре ведьмы. Я размахиваю, размахиваю мечом, но нечистой силы становится больше и больше. Ведьмы лязгают зубами. Я устал. Скоро упаду. Упал. Ведьмы тьмой надвигаются на меня. Неожиданно возле моей головы вырос крупный одуванчик.

– Сорви меня, – промолвил он, – и сдуй на ведьм.

Я сорвал, дунул и – округа стала лазоревой и словно бы пушистой. Ведьмы подкошенно повалились и обратились в скелеты; а скелеты сразу покрылись пышными цветами. Я снял с ели клетку и открыл её. Птица вылетела и – превратилась в маленькую, одетую в великолепное кружевное платье девочку.

– Спасибо, Серёжа! Я – фея. Ведьма похитила меня у моих родителей, превратила в птицу и посадила в волшебную клетку за то, что я всем делала добро. Я маленькая, и моё волшебство слабее ведьминого. Я не могла с ней сама справиться, но своим волшебством помогла тебе. В благодарность – дарю тебе флейту! Когда что-нибудь захочешь, подуй в неё, и я прибуду и исполню любое, но только благородное, твоё желание. А теперь – прощай!

Лес со скрежетом расступился, и к моей фее подплыло облако-карета. Она помахала мне рукой и растаяла в лазурном сиянии.

Подмигивали мне, как своему знакомому или просто по доброте, звёзды. Я испытывал смутную тревогу и робость перед величием чёрного, сверкающего неба. Возле моих ног потрескивал костёр. Изжелта-оранжевые бороды пламени танцевали по изломам коряги. Дым иногда кидался в мою сторону, и я торопливо шептал:

– Дым, я масла не ем, дым, я масла не ем… – И отмахивался. Но он всё равно приставал, как бы желая досадить мне или не веря, что я масла не ем. На раскалённых рдяных углях я пёк картошку.

Папка, начитавшись и поставив закидушки и удочки, спал, с молодецким храпом и присвистом. Засыпал он, помню, моментально: стоило ему прилечь – и уже давай пускать мелодичные ноты. А мне вот не везёт и не везло со сном.

Возле берега шумно и дразняще всплёскивала рыба, – моё сердце вздрагивало, и хотелось пойти к удочкам и закидушкам, но боязно было уходить в темень от костра и папки. С реки обдавало прохладой. Где-то тревожно заржала лошадь. Ей ответила только лишь ворона, хрипло и сонливо, – видимо, выразила неудовольствие, что её посмели разбудить. Я пугливо кутался в ватную фуфайку и подглядывал через щёлку, которую потихоньку расширял. В воздухе плавал тёплый, но бодрящий запах луговых цветов, слегка горчил он смолистой корой и полынью. Но когда ветер менял направление, всецело господствовал в мире один, пахучий, наполненный тайнами вязких, дремучих глубин запах – запах камышовых, цветущих озёр.

 

На той стороне Ангары, на самом дне ночи, трепетал костёр. Я вообразил, что там разбойники делят награбленное. Рядом хрустнуло – я весь сжался в комочек. Мне почудился вороватый шорох. В волосах шевельнулся страх. Неподалеку вонзилось в ночь громозвучное карканье. Я, наверное, позеленел. Дрожащей рукой слепо поискал папку, наткнулся на его шевелящиеся губы и сыроватую лохматинку усов. Он что-то проурчал и повернулся на другой бок.

– Папка, – чуть дыша и пригибаясь, шепнул я.

– Мэ-э? – не совсем проснулся он.

– М-мне с-страшно.

– Ложись возле меня и спи-и… а-а-а! – широко и с хрустом зевнул он.

Папка снова стал храпеть. Я крепко прижался к его твёрдой спине и старался думать о чём-нибудь приятном.

Проснулся, потому что жутко знобило моё скрюченное тело. Лежал один возле потухшего костра; папки не было рядом. Пахло сыроватой золой и землёй. Округа была напоена до краёв росной, морозцеватой свежестью. На Ангару наседала туманная мгла. Солнце ещё не взошло, а мне так захотелось его лучей и тепла! Отчего-то подумал и испугался: а вдруг солнце не взойдёт, не продерётся через туман. На середине реки, на затопленном острове, стояли – очевидно умирая – согнувшиеся берёзы, и мне стало жалко их. Но я не в силах был долго оставаться с каким-либо грустным чувством, в своём несчастном зябком состоянии. Где-то на озёрах вскрякнули – показалось мне, что призывно и приветно, – утки, и я пошёл на их голоса. Узкую скользкую тропку прятали разлапистыми листами обсеянные росой папоротники и тонкие, но упругие ветки густо заселившего лес багульника. Косматая трава хватала мои мокрые сапоги, как бы не пускала меня и охраняла какую-то тайну, которая находилась впереди.

Озёр было много; они скрывались за пригорками. Сначала я брёл по болотной грязи, из неё торчали патлатые, заросшие дикотравом кочки. Потом ступил в воду. Она боязливо вздрогнула от моего первого шага и побежала воздушными волнами к уже раскрывшимся лилиям, – быть может, предупреждая их об опасности. Мне хотелось потрогать их, понюхать, да они находились, где глубоко.

Невдалеке тихонько вскрякнула утка. Я притаился за камышами. Из-за низко склонившейся над водой вербы выплыла с важностью, но и с явной настороженностью исчерна-серая с полукружьем рябоватых перьев на груди утка, а за ней – гурьба жёлтых, канареечных, даже золотистых утят-пуховичков.

Из камышей величаво выплыла ещё одна утка. Она была чернее первой и крупнее. Её голова – впрочем, такой же она была и у первой – имела грушевидную форму, и создавалось впечатление надутых щёк, словно она сердитая, важная чрезмерно. Почти на самом её затылке топорщился редкий хохолок, а блестяще-чёрная маковка походила на проплешину. Меня смешил в утках широкий лыжевидный клюв, который у второй к тому же был задиристо приподнят. Вид этой утки ясно заявлял: «Я не утка, я – орёл». «Наверно, – подумал я с согревающей меня нежностью, – утка – папка этих утят, а их мама – его жена. Он поплыл добывать корм, а она их охраняет и прогуливает».

Утка-«папка» выплыла на середину озера и – внезапно исчезла, как испарилась. Я протёр глаза. Точно, её нет. Но немного погодя понял, что она нырнула; не появлялась с минуту. Я стал беспокоиться – не утонула ли. Но утка, уже в другом месте, как поплавок, выпрыгнула из воды, побудив волны и держа что-то в клюве.

Я порылся в карманах, нашёл хлеб, две конфеты, хотел было кинуть уткам, как вдруг воздух шибануло страшным грохотом, будто саданули по пустой железной бочке. Я вздрогнул, сжался и зажмурился. Замершее сердце ударилось в грудь. Открыл глаза – хлесталась крыльями о воду, вспенивая её, утка-«папка», пытаясь взлететь. И, видимо, взлетела бы, но прокатился громом ещё один выстрел, – теперь я уже понял, что стреляли из ружья. Утка покорно распростёрлась на хлопьях кровавой пены. Утята куда-то сразу спрятались.

Из кустов вылетела крупная встрёпанная псина, с брызгами погрузилась в воду, жадно и шумно ринулась к убитой утке. На поляну вышел сутулый, дюжий дядька, деловито сплюнул, почесал шею, неторопливо закурил.

Назад я брёл медленно, запинаясь, потупив голову. Потом этот дядька пришёл к папке, к нашему костру, на котором закипал котелок с ухой; оказалось, они вместе работали. Сидели на берегу, хлебали уху, выпивали, энергично, громко разговаривая, что-то друг другу доказывая. Я не слушал их, жался сторонкой на камне у самой воды. Я не мог понять, как папка может сидеть вместе с человеком, который убил утку. Подумалось, что мой отец тоже такой же нехороший, скверный человек, но я устрашился этой мысли.

В моё лицо взбрызнуло лучистыми проблесками наконец-то взошедшее солнце. Я крепко зажмурился и тотчас почуял на губах солоноватую, чуть горчащую тёплую водицу. Солнце, кажется, впервые, не порадовало меня.

5. День рождения

Пятого июля мне исполнилось девять лет. Мама и сёстры накрывали на стол, а я встречал гостей. Губы, как не сдерживался и не хмурился я, у меня кисельно расползались улыбкой и щёки изменнически вспыхивали, когда очередной гость вручал мне подарок; я их аккуратно складывал на свою кровать. Чего только не было в этой пёстрой великолепной куче! – и кожаный мяч, и заштопанная боксёрская перчатка, и пневматический пистолет, и рыболовные крючки с поплавком, и книжки, и рисунки, и набор разноцветных камней, и ещё что-то было чудесное и не очень, всего конечно же не упомнить. Но самый дорогой для меня подарок лежал в кармане тёмно-синего, под матроску пиджака, который мне подарили родители, – носовой платок, пахнущий духами, с вышитыми жарка́ми и надписью: «Серёже в день рождения. Оля». Все гости были нарядные и красивые, но, несомненно, отличалась моя подружка Ольга Синевская, и единственно на ней я задерживал глаза, и единственно для неё шутил, к примеру, присосал к губе колпачок от авторучки и показался Ольге. Она рассыпчато засмеялась и состроила мне рожицу.

Ольга красовалась в самом, на мой взгляд, прекрасном на свете золотистом шёлковом платье с кисточками на пояске. На её завитой головке бабочками примостились и, мерещилось, вот-вот взлетят пышные белоснежные банты.

Я всё поправлял свой замечательный пиджачок, который, впрочем, и без того недурно сидел на мне, стряхивал с него пылинки и озирался, особенно часто смотрел на свою подружку: понимают ли они все, какой я сегодня красивый и необыкновенный в новеньком с иголочки пиджаке под матроску?

Мама, наконец, пригласила нас, уже истомившихся возле пирожных, напитков и конфет, к столу. А какая и она сегодня необыкновенная! На ней нет халата, а приталенное платье хотя и ситцевое, но в богатой россыпи цветочков, и вся она такая помолодевшая, свежая, улыбчивая, даже её вечная строгая морщинка на лбу куда-то подевалась.

Руки немедля потянулись к пирожному и конфетам, запенился в стаканах напиток. Когда взрослые на нас не смотрели, Арап чуть ли не до потолка подкидывал конфету и ловил её ртом. Ни одна мимо не пролетела! Девочки смеялись, а мы, мальчишки, пытались вытворить как Арап, но у многих не получалось. А Олега Петровских так даже подавился. Из пяти конфет я поймал аж три. Рекорд нашего стола после Арапа! С намерением понравиться Ольге и рассмешить её, я дерзнул перещеголять всех: ножом высоко подкинул кусочек торта. Открыл рот, однако торт выбрал для посадки мой левый глаз. Сестра Лена незамедлительно сообщила о моей выходке маме. Но мама лишь улыбнулась – что совершенно не устроило нашу зловредную правильную Лену.

Мы с Арапом налили в стаканы напиток, воображая его вином, чокнулись и, выпив, поморщились, будто горько. Второй раз у нас не получилось: мама увидела, когда мы чокнулись, и погрозила мне пальцем.

Синя – Лёшка Синевский, брат Ольги – уписывал пирожные, конфеты, орехи, всё сразу, комкая во рту, жадно запивая напитком. Арап шепнул мне:

– Серый, отвлеки Синю: я придумал одну штукенцию.

Я обратился к Сине, он повернулся ко мне. Арап на место его стакана поставил свой, в котором предварительно размешал большую ложку соли. Многие, затаив дыхание, смотрели на Синю. Он крупно и смачно откусил пирожное и опрокинул в рот содержимое стакана. Его глаза дико округлились, щёки вздулись. Застыв, он несколько секунд глазел на нас, а потом со всех ног кинулся на кухню к ведру. От хохота, наверное, затряслись стены.

Сестра Люба крутила пластинки, а мы, взявшись за руки, кружились или прыгали. Брат Сашок танцевал в центре круга с Марысей, взяв её за лапки и притопывая. Кошка неуклюже переминалась и горящими изумрудными глазами с неудовольствием смотрела на своего партнёра. Укусила в конце концов его за руку и шмыгнула под кровать.

– А теперь – па́рами, – лукаво-улыбчиво объявила Люба и поставила новую пластинку. Поплыла спокойная обворожительная мелодия.

Мы, мальчишки, замялись: надо было пригласить девочку на глазах у всех! Возможно ли такое?! Люба с плутоватым прищуром поглядывала на нас. Девочки всеми силами пытались изобразить на своих лицах равнодушие. Смелее и дерзче всех оказался Арап: он с засунутыми в карманы руками подбрёл к Насте. Она вспыхнула и, опустив глаза, неловко подала кавалеру свою пухленькую розоватую ручку. Я тоже насмелился и, краснея и бледнея – чуял – одновременно, пригласил Ольгу. Она театрально-плавно положила ладони на мои плечи. Я замешкался – не знал, куда девать свои руки, и, почувствовав, что уже горю как в огне, только что не обугливаюсь, поспешно бросил их на талию удивлённо на меня посмотревшей подружки. Её лицо находилось в нескольких сантиметрах от моего, а широко открытые глаза настойчиво и смело смотрели на меня. Я стал бестолково крутить головой, словно бы что-то искал. Моё сердце остановилось и я, наверное, на секунду-другую умер, когда наши глаза встретились.

В тот вечер я долго не мог уснуть. Под моим ухом на подушке тяжело дышал старый Наполеон. Я шептал ему на ухо:

– Я люблю. Слышишь, дурачок? А ты Марысю любишь?

Кот встряхивал головой и останавливал на мне светящиеся в темноте глаза.

6. Снова тучи. Снова солнце

Всё ещё лето, всё ещё каникулы – чудесно, прекрасно! И столько солнца, и столько тепла, и столько игр и друзей!

Как-то раз я с мальчишками пошёл на Еланку. Там мы частенько и рыбачили, и купались, и резвились в играх и забавах. Путь пролегал через лесозавод. Проходили мимо погрузки. Пыхтел и фыркал тепловоз, носились юркие автопогрузчики. Я подбежал к отцу, обнял его за тугую обнажённую талию. Он мне улыбнулся, слегка шевельнув усом, на котором сверкали капли пота. Работал он не спеша, со своей обычной деловитой богатырской развалкой. На его тугом загорелом теле шишками взбухали, каменея, мускулы, когда он поднимал доски и забрасывал их в вагон. Грузчики и мальчишки посматривали на моего папку и, думаю, любовались им. Я был горд.

Сверкая пятками, мои друзья пустились наперегонки к реке. Я тоже хотел было рвануть, да увидел тётю Клаву; она работала тут же на погрузке учётчиком. Её привлекательное молодое лицо было освещено улыбкой и не казалось смуглым и смятым. Она подошла к моему отцу, линейкой хлопнула его по плечу и с дерзкой завлекательностью засмеялась в его глаза. Он смущённо, но и жёстко усмехнулся, что-то сказал с подмигом тёте Клаве, и она залилась смехом громче, изящно откидывая свои великолепные воронёно-чёрные волосы назад. Я зачем-то шмыгнул за угол бытовки, в которую вошли тётя Клава и мой отец, притаился у растворённого оконца.

– Чудишь, Клавка, ой, чудишь, – услышал я насмешливый, но омягчевший голос отца.

– Не брани меня – лучше поцелуй-кась.

– А ну тебя!

Моё сердце задрожало, в горле вспухла комком горечь; стало тяжело дышать.

– Дура, у меня же семья.

– Целуй ещё раз! Ну!..

В голову кинулся жар, однако я весь дрожал как в ознобе на морозе. В глазах помутилось. Я, будто с испугу, припустил за ребятами, запнулся, здорово тукнулся о землю, но боли физической не услышал. Спрятавшись в какой-то заросшей бурьяном канаве, заплакал, завыл, заскулил. Однако чуть погодя стал себя успокаивать, уводить от тягостных чувств: «Я плохо подумал о папке, – как я мог, как я мог?! Он такой хороший, лучший на свете папка. Что такое он совершил? Поцеловал тётю Клаву. Что же тут такого дурного?..» Так я говорил, чтобы моё растревоженное сердце снова заполнилось покоем и радостью, чтобы жизнь стала прежней – лёгкой, весёлой, беззаботной. Мне не хотелось расставаться с детством!

Я догнал ребят, и в их пчелином неугомонном кругу мало-помалу позабывалось, пригашалось моё горе. Очередная тучка снова пролетела – да, да, конечно, почти пролетела! – лишь слегка затронув меня.

 
* * *

Нас было пятеро – я, Арап, Синя, братья Олега и Саня Петровских. Концы удилищ вразнобой и весело скакали за нашими спинами. К голым ступням липла подсыхавшая грязь – ночью отхлестал по земле дождь, а теперь – столько солнца с ласкающим жарким ветерком! Мы шумно, азартно разговаривали, перебивая друг друга: «А вот я!..», «А у меня!..», «Да я тебя!..», «Я могу ещё и не то!..», «Ври, ври, завираша!..», «Точно вам говорю, пацаны!..» Где хвастовство, там и тщеславие. Оно в нас точно бы кипело, выхлёстываясь наружу. Где хвастовство и тщеславие, там непременно проскользнёт и ложь.

Саня Петровских молчал. Он был в нашей компании самый старший и несловоохотливый, будто немой. На его по-азиатски чернявом, широкоскулом лице почти всегда теплилась полуулыбка, узкие монгольские глаза смотрели на собеседника участливо и умно, а на девушек – по-стыдливому мимо, и вечно он перед ними пунцовел и говорил им, теряясь, какую-нибудь несуразицу. Нам, его друзьям, бывало за него неловко и совестно: такой здоровый и крепкий, а перед девочками – овечка овечкой.

Саня нередко глубоко задумывался, казалось, без причины. Он был поэтом. И его душа мне представлялась синей, как небо. Что за цвет синий? В нём печаль и радость, мудрость и легкомыслие, волнение и безмятежность.

Однажды, помню, Саня подозвал меня:

– Слушай, Серьга, сделаешь одно доброе дело? Дам конфет.

– Сделаю! – Я для него всегда готов был совершить хоть сто дел, ничего не требуя взамен.

– Вот конверт… ты его… – Саня зарумянился. – Ты… понимаешь?.. незаметно подкинь своей сестре Любе. Но только чтобы она не видела и не узнала от кого.

– Сделаю! Давай! – Я схватил конверт и побежал домой; трататакал, воображая себя едущим на мотоцикле.

– Стой! Погоди! – Саня подбежал ко мне. – Дай честное слово, что она ничего не узнает, а ты не вскроешь конверт.

– Да на́ тебе: даю и ещё раз даю тебе честное слово, самое из честнейших слов, – с великим неудовольствием пробурчал я, оскорбляясь его недоверчивостью.

Конверт я тишком подсунул в куртку Любы. Вечером она сидела над голубеньким листком из этого конверта, накручивая на палец завитые бигуди локоны и с задумчивой растерянностью усмехаясь. Я же возвышенно размышлял: «Кончат они школу и поженятся. Примчусь на их свадьбу на белом коне и подарю… и подарю… – В раздумье я закатил глаза к потолку. – И подарю мешок, нет, два, шоколадных конфет и… и! корову. Появятся у Любы и Сани дети, – а без молока младенцам никак нельзя. Интересно, а, когда я женюсь, – у меня будут дети?» – Этот неожиданный вопрос меня всецело захватил, и я моментально забыл о Любе и её предполагаемой свадьбе.

Тот голубенький листок, к слову, однажды случайно попал в мои руки; на нём было написано стихотворение, и мне хорошо запомнилось на всю жизнь несколько замечательных, на мой взгляд, строк:

 
Любе Ивановой от…
…Что я такое пред тобой,
Твоей блистающей красой?
Ты шла по берегу, грустя;
Я вслед смотрел, себя кляня.
Твой шаг на солнечном песке
Я целовал в немой тоске…
 

Но никакой, следует сказать, любви взаимной между Саней и Любой не получилось, однако – как любил, как боготворил!

Итак, мы поднялись на взгорок – брызнула в наши глаза переливающейся синевой Еланка. Пахнуло рыбой, мокрыми наваленными на берегу брёвнами, еле уловимо вздрагивающей листвой берёз. Дымчатые вербы смотрелись в воду, быть может, любовались собой. На той стороне реки прозрачно курился сосновый лес. Вдали, по берегам уже Ангары, в которую впадала Еланка, – тёмно-зелёная, дремлющая на скалистых сопках, видимо, разморенная жаром, тайга.

Призакрыв веки, я сквозь ресницы видел рассыпанные по реке мириады роскошно лучащихся бликов и, очарованный, поджидал – вот-вот из воды вынырнет что-нибудь этакое сказочное, удивительное, прекрасное. Часто ловилась рыба почему-то только лишь у Сани. А мы, горбившись, сидели возле удочек и скучали; Арап так даже зевал, шутовски крестил рот и бросал камни в воробьёв. Олега поминутно, нервно вытаскивал леску, не дожидаясь, когда клюнет. На прибрежной мели метались мальки, и Олега, нарушая все правила рыбалки, стал, как умалишённый, хватать их. Мы, точно по приказу, кинулись выделывать то же самое. Хохотали и кричали. Саня, не отрывая глаз от своего поплавка, усмехался:

– Вот же дураки!

Вспугнутые рыбки ушли в глубину, а мы давай брызгаться и толкаться. Умаялись, вспотели, растянулись на траве и притихли.

На стебель куста сел жук. Мне были хорошо видны его маленькие глазки и красная глянцевитая спинка. Я поднял руку, чтобы погладить жука, но он в мгновение ока исчез, будто его и не было. «Ну и лети. А я понюхаю жаро́к – маленькое солнышко». Во мне всегда рождается ощущение, что жарки греют и источают свет. Я бережно разомкнул нежные, начавшие увядать лепестки – две букашки испуганно устремились на мою ладонь. «Куда же вы? Я не хотел вам мешать!» С трудом удалось загнать их, обезумевших, на прежнее место. Из-за Ангары наплывали громадные, как корабли, светоносно-белые облака; они были чарующе прекрасны. В моей душе рождалось какое-то тихое, робкое чувство любви – любви ко всему, что я видел, что меня окружало, что наполняло моё детство, мою жизнь счастьем и покоем. И мне не хотелось расставаться с этим чувством.

«Ага! кто там такой?» Метрах в трёх от меня столбиком замер суслик. Его пшенично-серая шёрстка лоснилась, а хвост слегка вздрагивал. Стоял, хитрец, на задних лапках и не шевелился. Потом стремительным движением откусил травинку и принялся с аппетитом уминать её. Снова отчего-то застыл, лишь едва заметно шевелился его нос и вздрагивал хвост.

Отлежав живот и натрудив верчением шею, я вынужден был повернуться на бок. А поблизости за кустом шиповника заворочался Синя. Меня привлекло его странное поведение: он, привстав, осмотрелся, сунул руку в карман своих брюк и затолкал в рот целую горсть мелких конфет. Ещё раз оглядевшись и, видимо, решив, что никто ничего не видел, прилёг. Раздался чмокающий похруст. Мне стало неприятно. Снова что-то нарушилось и всколыхнулось в моей душе.

Арап, нарочито позёвывая, сказал:

– Синя, сорок семь – делим всем?

– А у меня ничего нету, – поспешно отвернулся Синя от подкатившегося к нему Арапа. Подавился, бедняга. Откашливался, багровея и утирая слёзы.

– Пошарим в карманах? – не отставал Арап.

– Правду говорю – пусто, – мычал Синевский.

Я, Олега и Саня посмеивались, наблюдая эту забавную сценку, но нам было так неловко, будто мы друг у друга что-то украли и друг друга же уличили. И посмеивались мы сдержанно, скорее хмуро.

– Завирай, завирай, завируша!

– Ты, Арап, что – Фома неверующий? – злился и вертелся Синя.

– Ну?!

– Гну!

– А давай-кась, Лёха, пошарим.

– Пошёл вон.

– Не ломайся. – И, схватив Синю за руки, заорал: – Пацаны, налетай на жмота!

Я и Олега проворно выгребли из Сининых карманов конфеты.

– Ой, точно, парни, есть, – блеюще похихикивал наш толстощёкенький Синя. – А я и не знал. Ешьте, мне не жалко. Я сегодня добрый…

О рыбалке мы совсем позабыли. Дурачились, спорили, о чём в голову взбредёт, усердствуя перекричать друг друга. Саня рыбачил в одиночестве или же подолгу глядел в небо, которое было усыпано мелкими перистыми облачками, словно бы кто-то там, в высях, распотрошил подушку. А из-за ангарских сопок к ним всё ближе и ходче подкатывались, как подкрадывались, объёмистые сбитые облака. Птицы стали тревожно метаться – казалось, блуждали. В стремительном полёте бросались к воде. Деревья застыли и смолкли, – не прислушивались ли?

Тем временем неугомонный Арап придумал очередную забаву: предложил посостязаться, кто резвее наперегонки проскачет до отметки на одной ноге, при этом вперёд – на пяточках, а назад – на носочках. Вот это будет потеха! Мы все, кроме Олеги, бурно изъявили согласие. Олега же, неодобрительно съёжив пропечённо-красный нос, предложил свою игру, да мы не поддержали его. Незамедлительно принялись галопировать. Властный, капризный Олега, любивший, чтобы всё делалось по его воле и желанию, притворился, будто бы сильно заинтересован пойманной стрекозой и наше новое развлечение ужасно как скучно ему.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru