У подножья небольшого, округлой формы редута два человека копали яму в песке. Закончив, они зашли в стоявший поблизости дом и вынесли оттуда труп. Король припомнил недавние события, и ему показалось, что во время разыгравшейся у лодки страшной сцены рядом с ним кто-то упал, но он не знал кто. Умерший был совершенно обнажен, но по длинным черным волосам, по молодому на вид телу король узнал в нем Кампану, своего любимейшего адъютанта. Это увиденное в час сумерек из окна тюрьмы погребение на одиноком песчаном берегу взволновало Мюрата больше, чем все его собственные беды. Крупные слезы тихо покатились по его львиному лицу. В этот миг вернулся генерал Нунцианте и увидел, что король стоит с воздетыми к небу руками и лицом, мокрым от слез. Услышав шум, Мюрат обернулся и, заметив изумление, написанное на лице старого солдата, произнес:
– Да, генерал, я плачу. Я оплакиваю этого двадцатичетырехлетнего юношу, которого мне доверила его семья и который погиб из-за меня. Оплакиваю его долгую, драгоценную, блестящую непрожитую жизнь, угасшую в безвестной яме, во вражеской земле, на неприютном берегу. О Кампана, Кампана! Если я когда-либо верну свой трон, у тебя будет королевская гробница!
В комнате, соседствующей с той, в которой был заточен Мюрат, генерал велел накрыть обед; король прошел туда, уселся за стол, но есть не мог. Только что увиденная сцена разбила ему сердце, а ведь этот человек и бровью не поведя прошел через Абукир, Эйлау и Москву.
После обеда Мюрат вернулся к себе в комнату, передал генералу написанные им письма и попросил оставить его одного. Генерал ушел.
Мюрат широкими шагами заходил по комнате, время от времени останавливаясь у окна, но не отворяя его. Наконец, преодолев глубокое отвращение, он поднял шпингалет и открыл створку. Ночь была спокойной и светлой, так что Мюрат видел весь берег. Он поискал глазами место, где похоронили Кампану, и определил его по двум собакам, разрывавшим могилу. Король яростно захлопнул окно и в одежде повалился в постель. Затем, опасаясь, как бы его волнение не приняли за обычный страх, он разделся, лег и уснул – а может быть, всю ночь притворялся спящим.
Утром 9 октября появились приглашенные Мюратом портные. Он назаказывал им множество одежды, подробно объясняя все ее детали, рисовавшиеся в его буйной фантазии. Он все еще был занят этим, когда пришел генерал Нунцианте. Генерал стоял и печально слушал указания Мюрата: по телеграфу только что пришло распоряжение Фердинанда предать короля суду как врага общества. Но Мюрат был столь безмятежен, спокоен и почти весел, что у генерала не хватило духу сообщить ему о предстоящем суде; он даже постарался задержать его начало до получения письменных распоряжений. Они прибыли вечером 12 октября. Содержание их было таково:
«Неаполь, 9 октября 1815 года.
Мы, Фердинанд, король Божией милостью, и т. д. и т. п., изволили повелеть нижеследующее:
Статья I. Генерал Мюрат должен быть предан военному суду, назначенному военным министром.
Статья 2. Для получения последнего причастия осужденному предоставляется не более получаса.
Подпись: Фердинанд».
Другой документ был приказом министра и содержал имена членов военного суда. Вот они:
Джузеппе Фаскуло, генерал-адъютант, начальник генерального штаба, председательствующий;
Рафаэлло Скальфаро, командир легиона Нижней Калабрии;
Латерео Натали, подполковник королевского флота;
Дженнаро Ланцетта, подполковник инженерных войск;
В. Т., капитан артиллерии;
Франсуа де Ванже, капитан артиллерии;
Франческо Мартеллари, лейтенант артиллерии;
Франческо Фройо, лейтенант 3-го полка;
Джованни делла Камера, генеральный прокурор уголовного суда Нижней Калабрии;
Франческо Папавасси, секретарь.
Военный суд собрался ночью. 13 октября в шесть утра капитан Стратти вошел в комнату короля: тот крепко спал. Стратти хотел было уйти, но, идя к двери, задел за стул. Этот шум разбудил Мюрата.
– Что вам угодно, капитан? – спросил Мюрат.
Стратти хотел что-то сказать, но у него перехватило горло.
– Ах, вот что! – проговорил Мюрат. – Вы, кажется, получили вести из Неаполя?
– Да, ваше величество, – прошептал Стратти.
– И каковы же они?
– Вас предают суду.
– Интересно, а кто будет выносить приговор? Где вы найдете равных мне, чтобы меня судить? Если меня будут судить как короля, суд должен состоять из королей, если как маршала Франции – из маршалов, а если как генерала – это меньшее, что возможно в данном случае, – из генералов.
– Ваше величество, вы объявлены врагом общества, поэтому подлежите юрисдикции военного суда – вы же сами издали этот закон, направленный против мятежников.
– Этот закон направлен против разбойников, а не коронованных особ, сударь, – презрительно ответил Мюрат. – Что ж, я готов к тому, что буду убит, но все же не думал, что Фердинанд способен на такое.
– Ваше величество, не хотите ли ознакомиться со списком ваших судей?
– Ну-ну, сударь, это должно быть забавно. Читайте, я вас слушаю.
Капитан Стратти перечислил названные выше имена. Мюрат слушал с презрительной улыбкой.
– Вот как! – заметил он, когда капитан закончил. – Похоже, все меры предосторожности приняты?
– Что вы хотите этим сказать, ваше величество?
– Ну как же, за исключением докладчика Франческо Фройо, все они обязаны своими чинами мне. Они побоятся обвинения в том, что хотели отплатить мне услугой за услугу, поэтому вынесут приговор единогласно, разве что один голос будет против.
– Ваше величество, быть может, вам есть смысл предстать перед судом и самому выступить в свою защиту?
– Молчите, сударь, молчите, – ответил Мюрат. – Чтобы я смог признать перечисленных вами судей, из истории пришлось бы вырвать слишком много страниц. Этот трибунал неправомочен, и мне было бы стыдно предстать перед ним. Я знаю, что не могу спасти свою жизнь, так дайте же мне сохранить хотя бы королевское достоинство.
В тот момент в камеру вошел лейтенант Франческо Фройо, которому было поручено допросить обвиняемого, и стал спрашивать у Мюрата его имя, возраст и место рождения. Мюрат встал и с неописуемым величием ответил:
– Я – Иоахим Наполеон, король Обеих Сицилий. Приказываю вам выйти!
Докладчик повиновался.
Тогда Мюрат, надев только лосины, спросил у Стратти, позволено ли ему написать прощальное письмо жене и детям. Стратти, не в силах более говорить, ответил утвердительным жестом, тогда Иоахим присел к столу и написал следующее письмо[56]:
«Милая Каролина, сердце мое!
Роковой миг настал, вскоре меня казнят, а через час ты больше не будешь супругой, а дети потеряют отца. Помните, не забывайте меня.
Я умираю невиновным, меня лишают жизни по несправедливому приговору.
Прощай, Ашиль, прощай, Легация, прощай, Люсьен, прощай, Луиза.
Будьте достойны меня, я оставляю вас на земле, в королевстве, где полно моих врагов; не обращайте внимания на всяческие обиды и, вспоминая, кем вы были, никогда не считайте себя выше, чем вы есть.
Прощайте, я благословляю вас. Никогда не проклинайте память обо мне. Запомните, что в моей казни горше всего то, что я умираю вдали от жены, вдали от детей и рядом со мною нет друга, который закрыл бы мне глаза.
Прощай, Каролина, прощайте, дети мои, примите мое отцовское благословение, нежные слезы и последние поцелуи.
Прощайте, прощайте и не забывайте своего несчастного отца.
Пиццо, 13 октября 1815 года.
Иоахим Мюрат».
Кончив писать, Мюрат отрезал у себя прядь волос и вложил в письмо. В этот миг вошел генерал Нунцианте; Мюрат приблизился к нему, протянул письмо и проговорил:
– Генерал, вы – отец и муж; когда-нибудь и вы узнаете, что значит расставаться с женой и детьми. Поклянитесь, что это письмо будет передано.
– Клянусь эполетами, – утирая глаза, прошептал генерал.
– Ну-ну, генерал, смелее, – проговорил Мюрат, – ведь мы с вами солдаты и знаем, что такое смерть. Прошу вас только об одной услуге: позвольте расстрелом командовать мне, договорились?
Генерал кивнул в знак того, что эта последняя милость будет Мюрату оказана. В этот миг вошел докладчик по делу с приговором в руках. Мюрат догадался об этом по поведению офицера.
– Читайте, сударь, – предложил он, – я вас слушаю.
Офицер стал читать. Мюрат не ошибся: за смертную казнь проголосовали все, кроме одного.
Когда приговор был прочитан, король повернулся к Нунцианте.
– Генерал, – сказал он, – поверьте, я отделяю орудие, наносящее мне удар, от руки, которая им управляет. Никогда бы не поверил, что Фердинанд расстреляет меня, как пса, что он не остановится даже перед таким бесчестьем! Ну довольно, не будем больше об этом. Я отвел судей, но не палачей. На который час назначена казнь?
– Назначьте его сами, государь, – отозвался генерал.
Мюрат извлек из кармашка часы с портретом жены на крышке и случайно поднес к глазам не циферблат, а портрет. Нежно посмотрев на изображение, он заметил, демонстрируя его Нунцианте:
– Взгляните, генерал, это портрет королевы. Вы ее знаете – правда, похожа?
Генерал отвернулся. Мюрат вздохнул и положил часы обратно в карман.
– Но, ваше величество, какой все же час вы назначили? – осведомился докладчик.
– Ах да, – улыбнувшись, проговорил Мюрат, – я загляделся на портрет Каролины и совершенно забыл, зачем достал часы. – Снова бросив взгляд, на сей раз уже на циферблат, он добавил: – Ну что ж, если угодно, пусть будет в четыре. Сейчас уже начало четвертого, таким образом, я прошу у вас пятьдесят минут. Это не слишком много?
Докладчик поклонился и вышел; генерал направился за ним.
– Мы больше не увидимся, Нунцианте? – спросил Мюрат.
– Согласно приказу я должен присутствовать при вашей казни, ваше величество, но у меня нет сил.
– Ладно, генерал, ладно, я готов избавить вас от этого, но мне бы хотелось еще раз проститься и обнять вас.
– Я встречу вас по пути, ваше величество.
– Благодарю. А теперь оставьте меня.
– Ваше величество, там ждут двое священников. – Мюрат раздраженно скривился, но генерал продолжил: – Изволите их принять?
– Хорошо, пусть войдут.
Генерал ушел. Минуту спустя на пороге появились два священника: дон Франческо Пеллегрино, дядя человека, участвовавшего в аресте короля, и дон Антонио Маздеа.
– Зачем вы явились сюда? – осведомился Мюрат.
– Спросить вас, не хотите ли вы умереть по-христиански.
– Я умру по-солдатски. Уходите.
Дон Франческо Пеллегрино удалился. Ему было неловко перед Мюратом. Но Антонио Маздеа остался на пороге.
– Разве вы не слышали, что я сказал? – спросил король.
– Слышал, – ответствовал старик, – но позвольте, ваше величество, не поверить, что это ваше последнее слово. Я вас вижу и разговариваю с вами не в первый раз, у меня уже был случай молить вас о милости.
– Что еще за милость?
– Когда ваше величество были в восемьсот десятом году в Пиццо, я попросил у вас двадцать пять тысяч франков на достройку новой церкви, а вы послали мне сорок.
– Должно быть, я предвидел, что буду здесь похоронен, – с улыбкой заметил Мюрат.
– Ваше величество, я хотел бы надеяться, что вы не откажете мне и сейчас, как не отказали тогда. Ваше величество, умоляю вас на коленях!
Старик упал к ногам Мюрата.
– Умрите как христианин!
– Неужто это доставит вам удовольствие? – спросил король.
– Ваше величество, я готов пожертвовать то небольшое число дней, которые мне осталось прожить, ради того, чтобы дух Господень в ваш смертный час снизошел на вас.
– Коли так, – проговорил Мюрат, – примите мою исповедь. Я сознаюсь в том, что, будучи ребенком, не слушался родителей, но с тех пор, как стал мужчиной, мне упрекнуть себя не в чем.
– Ваше величество, не могли бы вы заверить письменно, что умираете как христианин?
– Разумеется, – согласился Мюрат, взял перо и написал:
«Я, Иоахим Мюрат, умираю как христианин, почитающий святую католическую апостольскую римскую церковь».
Внизу король подписался.
– А теперь, отец мой, – сказал он, – если вы хотите попросить меня о третьей милости, то поспешите: еще полчаса, и будет поздно.
Часы на башне замка пробили половину четвертого. Священник покачал головой в знак того, что больше ему ничего не нужно.
– Тогда оставьте меня, – велел Мюрат.
Старик ушел.
Несколько минут Мюрат широкими шагами мерил комнату, потом сел на кровать и уронил голову на руки. В течение четверти часа, что он сидел, погруженный в думы, перед ним прошла вся его жизнь – начиная с трактира, из которого он вышел[57], и кончая дворцом, в который попал; он вспомнил всю свою головокружительную карьеру, похожую на золотой сон, на ослепительный вымысел, на сказку «Тысячи и одной ночи». Она сияла, словно радуга в бурю, и концы ее, словно у радуги, терялись в облаках рождения и смерти. Наконец Мюрат стряхнул с себя задумчивость и поднял бледное, но спокойное лицо. Подойдя к зеркалу, он принялся приводить в порядок волосы: этот необыкновенный король до конца остался верен себе. Обрученный со смертью, он прихорашивался ради нее.
Пробило четыре.
Дверь Мюрат отворил сам.
За нею ждал генерал Нунцианте.
– Благодарю вас, генерал, – проговорил Мюрат, – вы сдержали слово. А теперь обнимите меня и ступайте, если хотите.
Со слезами на глазах, не в силах вымолвить ни слова, генерал бросился в объятия короля.
– Ну, генерал, крепитесь, вы же видите: я совершенно спокоен, – ободрил его Мюрат.
Именно это спокойствие и выбило генерала из колеи. Он бросился по коридору и выскочил, как безумный, из замка.
Король направился во двор, где все уже было готово для казни. Девять солдат и капрал стояли, выстроившись в шеренгу у двери в помещение суда, напротив стены в двенадцать футов высотой. В трех шагах от нее находилось небольшое возвышение; Мюрат влез на него и оказался на фут выше, чем солдаты. Затем он достал часы, поцеловал портрет жены и, не отрывая от него взгляда, скомандовал: «Заряжай!» По команде «Огонь!» выстрелили только пять из девяти солдат, но Мюрат остался стоять. Солдаты, не желая стрелять в своего короля, целились поверх головы.
Наверное, в эту минуту с особой силой проявилось главное достоинство Мюрата – его львиная отвага: на лице у короля не дрогнул ни единый мускул, ни одна мышца тела не отказала; он лишь с горькой признательностью взглянул на солдат и проговорил:
– Благодарю вас, друзья мои, но, поскольку рано или поздно вам придется взять верный прицел, лучше не продлевайте моих мучений. Прошу у вас одного: цельтесь не в голову, а в сердце. Начнем сначала.
Тем же спокойным голосом, нимало не изменившись в лице, Мюрат повторил роковые слова – не медленно, не быстро, словно командовал незамысловатым ружейным приемом, но на сей раз ему повезло больше: после слова «Огонь!» он упал, пронзенный восемью пулями, даже не вздохнул и остался лежать, сжимая в левой руке часы[58].
Солдаты подняли мертвого короля и уложили его на постель, на которой еще десять минут назад он сидел, живой и невредимый; у двери капитан поставил часового.
Вечером появился какой-то человек, потребовавший пустить его в комнату, где лежал покойник, но часовой отказался, и тогда этот человек заявил, что желает говорить с комендантом замка. У коменданта он предъявил приказ. Комендант прочел бумагу со смесью удивления и омерзения, после чего довел незнакомца до двери камеры Мюрата.
– Пропустите синьора Луиджи, – велел он часовому. Часовой сделал на караул, а Луиджи вошел.
Минут десять спустя Луиджи появился на пороге, держа в руках окровавленный платок, в который было что-то завернуто, но что – часовой так и не понял.
Через час столяр принес гроб, в котором должны были хоронить короля. Он вошел в комнату, но тут же позвал часового: в его голосе звучал явный испуг. Солдат приоткрыл дверь, чтобы посмотреть, чего так испугался столяр. Тот указал ему пальцем на обезглавленный труп.
По смерти Фердинанда в потайном шкафу, помещавшемся в его спальне, была найдена заспиртованная голова Мюрата[59].
Спустя неделю после казни в Пиццо каждый получил причитающуюся ему награду: Трента Капелли произвели в полковники, генералу Нунцианте пожаловали титул маркиза, а Луиджи был отравлен.
В ночь с 15 на 16 января 1343 года мирно почивавшие жители Неаполя были внезапно разбужены колоколами всех трехсот церквей этого благословенного столичного города. Первое, что со страхом подумал каждый после столь нежданного пробуждения: либо город с четырех концов охвачен огнем, либо вражеская армия, таинственным образом высадившаяся под покровом ночи на берег, собирается беспощадно перерезать всех горожан. Однако по заунывному прерывистому звону со всех городских колоколен, что перемежался лишь редкими равными паузами, звону, призывавшему верующих помолиться за тех, кто при смерти, все вскоре поняли, что городу никакая беда не угрожает, в опасности только король.
Действительно, уже много дней было заметно, что в королевском замке Кастельнуово царит сильное беспокойство: дважды в день созывались королевские сановники, а вельможи, имевшие право беспрепятственного входа в монаршие покои, выходили оттуда весьма удрученные и печальные. И хотя смерть короля воспринималась как неизбежное несчастье, тем не менее, когда стало ясно, что пришел его последний час, весь город испытывал искреннее горе, которое легко станет понятно, если мы поясним: после тридцати трех лет восьми месяцев и нескольких дней царствования умирал Роберт Анжуйский[60], самый справедливый, мудрый и прославленный король из всех, кто когда-либо занимал трон Сицилии. Он сходил в могилу, провожаемый сожалениями и восхвалениями всех своих подданных.
Воины с восторгом рассказывали о долгих войнах, которые он вел с Федерико и Педро Арагонским, с Генрихом VII и Людовиком Баварским[61], и сердца их начинали сильней биться при воспоминаниях о славных походах в Ломбардию и Тоскану; священнослужители с благодарностью превозносили его за то, что он неизменно защищал пап от гибеллинов[62] и основывал по всему королевству монастыри, больницы, церкви; ученые считали его самым образованным королем христианского мира: сам Петрарка пожелал принять поэтический венец только из его рук и три дня подряд отвечал на вопросы из всех отраслей человеческого знания, которые соблаговолил задавать ему король Роберт. Юристы восхищались мудростью законов, которыми он обогатил неаполитанский кодекс, и дали ему имя Соломона Средневековья; дворянство было довольно тем, что он уважает его привилегии; народ славил его великодушие, милосердие и набожность. Одним словом, служители церкви и воины, ученые и поэты, дворяне и простонародье со страхом думали о том, что власть перейдет в руки чужестранца и юной девушки, и вспоминали, как король Роберт, провожая гроб своего единственного сына Карла, у входа в церковь повернулся к баронам королевства и, рыдая, воскликнул: «В день сей корона упала с моей головы! Горе мне! Горе вам!»
И теперь, когда колокольный звон возвещал, что добрый король при смерти, у каждого в памяти всплыли эти пророческие слова; женщины исступленно молились, а мужчины со всех концов города устремились к королевской резиденции в надежде незамедлительно узнать самые верные новости, однако после недолгого ожидания, которым они воспользовались, чтобы обменяться соображениями насчет близящегося грустного события, им пришлось вернуться несолоно хлебавши, поскольку ничего из происходящего в лоне монаршей семьи не проникало наружу: замок был погружен в полную темноту, мост, как обычно, поднят, стража бодрствовала на постах.
Тем не менее, если читателям любопытно присутствовать при агонии внучатого племянника Людовика Святого и внука Карла Анжуйского[63], мы можем провести их в комнату, где находился умирающий. Свисающая с потолка лампа из алебастра освещала этот большой, мрачный покой, стены которого были обтянуты черным бархатом, затканным золотыми лилиями. Вели в этот покой две двери, но сейчас они были закрыты; у противоположной стены на витых колонках с резными символическими фигурами возвышалось эбеновое ложе под парчовым балдахином. Король только что перенес жесточайший приступ и, обессиленный, поник на руки своего исповедника и врача, каждый из которых, завладев одной рукой умирающего, считал пульс, после чего они обменялись многозначительными взглядами. В ногах кровати, молитвенно сложив руки и возведя глаза к небу, стояла со скорбным и смиренным видом женщина лет пятидесяти. То была королева. В глазах у нее не было слез, а желто-восковой оттенок впалых щек наводил на мысль о мощах святых, чудом избегнувших тления. Внешность ее являла собой тот контраст умиротворенности и страдания, что свидетельствует о душе, перенесшей несчастье и нашедшей утешение в религии. Через час, в течение которого ничто не нарушало полную тишину, царящую у смертного одра, король чуть шевельнулся, открыл глаза и попытался приподнять голову. Затем, поблагодарив улыбкой врача и священника, которые тотчас же принялись поправлять ему подушки, он попросил королеву подойти ближе и сказал, что хочет несколько минут поговорить с нею без свидетелей. Врач и духовник тут же удалились с глубоким поклоном, и король следил взглядом, как они уходят, пока за ними не затворилась одна из дверей. Он провел рукой по лбу, как бы прогоняя какую-то неотвязную мысль, и, собрав все силы, заговорил:
– То, что я вам скажу, государыня, ни в коей мере не касается этих двух достойных людей, которые только что были здесь, ибо их труд завершен. Один из них сделал для моего тела все, что могла ему подсказать наука, добившись лишь продления агонии, а второй дал моей душе отпущение всех грехов, посулив божественное прощение, однако не сумел отогнать ужасные видения, что встают предо мной в этот страшный час. Дважды подряд вы видели, как я вырывался из сверхчеловеческих объятий. Чело мое покрывалось потом, члены утрачивали гибкость, я кричал, но мои крики заглушала некая железная рука. Может, то был злой дух, которому Господь дозволил мучить меня? А может, угрызения совести, принявшие облик призрака? Но как бы то ни было, эти два сражения настолько ослабили мои силы, что третьего приступа я уже не перенесу. Так что выслушайте меня, моя Санча, я хочу дать вам несколько советов, от которых, быть может, зависит покой моей души.
– Мой государь и повелитель, – кротким голосом отвечала королева, – я готова выслушать ваши повеления, а если Господь Бог в непостижимой мудрости своей решил призвать вас к себе, а нас погрузить в скорбь, знайте, ваша последняя воля самым точным образом будет выполнена на земле. Но позвольте мне, – заботливо и боязливо произнесла она, – окропить эту комнату святой водой, дабы изгнать из нее злого духа, и прочитать отрывок из тропаря, который вы написали в честь вашего святого брата, и молить его о заступничестве, ибо оно нам сейчас так необходимо.
Раскрыв молитвенник в богатом окладе, она с пылкой набожностью прочла несколько стихов тропаря, который Роберт написал на чрезвычайно изящной латыни для своего брата Людовика, Тулузского епископа, тропаря, который пели в церкви вплоть до Тридентского собора[64].
Убаюканный гармонией молитвы, сочиненной им самим, король почти позабыл о предмете разговора, о котором он просил с такой настойчивостью и торжественностью, и, исполненный смутной грусти, глухо пробормотал:
– Да, да, вы правы: молитесь за меня. Ведь вы – святая, а я – всего лишь несчастный грешник.
– Не говорите так, государь, – прервала его донья Санча. – Вы – самый великий, мудрый и справедливый король из всех, кто когда-либо всходил на неаполитанский престол.
– Но престол узурпирован, – возразил Роберт, – вы же знаете, королевство должно было принадлежать Карлу Мартеллу[65], моему старшему брату, а поскольку Карл занимал трон Венгрии, который он унаследовал через свою мать, Неаполитанское королевство по праву должно было перейти к его старшему сыну Кароберту[66], а не ко мне: я ведь был третьим в роду. Да, я страдал, оттого что меня короновали вместо племянника, который был единственным законным королем, я заменил старшую ветвь на младшую и тридцать три года подавлял угрызения совести. Действительно, я выигрывал битвы, издавал законы, строил церкви, но одно слово зачеркивает все пышные титулы, которыми народная любовь окружила мое имя, и это слово звучит в моей душе стократ громче, чем все льстивые слова придворных, песни поэтов и народные рукоплескания. Это слово – узурпатор!
– Не будьте столь несправедливы к себе, государь, и вспомните, что если вы не отреклись в пользу законного наследника, то лишь потому, что желали избавить народ от величайших несчастий. К тому же, – продолжала королева с глубокой убежденностью, которую дает неопровержимый аргумент, – вы сохранили за собой королевство с одобрения и соизволения его святейшества папы, который распоряжается им как леном, принадлежащим церкви.
– Я долго прятался за этой отговоркой, – отвечал умирающий, – и власть папы вынуждала мою совесть молчать, но, как ни притворяйся спокойным, наступает страшный и торжественный час, когда все иллюзии развеиваются. Этот час настал для меня: я скоро предстану перед Господом, единственным непогрешимым судией.
– Да, правосудие его непогрешимо, но разве милосердие его не безгранично? – воскликнула королева в порыве святого вдохновения. – Но даже если бы страх, что терзает вас ныне, имел основания, неужели столь благородное раскаяние не искупило бы любой грех? И к тому же разве вы не искупили вину перед вашим племянником Каробертом, призвав в Неаполь Андрея, его младшего сына, и выдав за него Иоанну, старшую дочь вашего Карла? Разве не они станут наследниками вашего престола?
– Увы, – сокрушенно вздохнул Роберт, – возможно, Бог карает меня за то, что я слишком поздно додумался до этого справедливого возмещения. О моя добрая и благородная Санча, сейчас вы затронули струну, что скорбно дрожит у меня в душе, и опередили печальное признание, которое я намеревался вам сделать. У меня мрачное предчувствие, а предчувствия, которые внушает нам смерть, всегда пророческие. Я предчувствую, что оба сына моего племянника – Людовик[67], ставший королем Венгрии после смерти своего отца, и Андрей, которого я хотел сделать королем Неаполя, – станут причиной страшных бедствий для моего дома. С того дня, как Андрей вступил в наш замок, некий странный рок ожесточенно рушит все мои планы. Я решил, чтобы Иоанна и Андрей воспитывались вместе, в надежде, что между детьми установится душевная близость, что красота нашего неба, любезность наших нравов, пленительная картина нашего двора в конце концов смягчат все грубое, резкое в характере юного венгра, но, несмотря на мои усилия, все способствовало возникновению между супругами отвращения и холодности. Иоанна гораздо старше своего возраста, своих неполных пятнадцати лет. Одаренная блестящим и энергичным умом, благородным и возвышенным характером, живым и пылким воображением, то дерзкая и игривая, как дитя, то внушающая трепет и надменная, как королева, доверчивая и простодушная, как юная девушка, страстная и мягкосердечная, как женщина, она являет собой разительную противоположность Андрею, который, пробыв десять лет при нашем дворе, стал еще более нелюдимым, угрюмым, строптивым. Его правильные и холодные черты, бесстрастное лицо, отвращение ко всем развлечениям, которые более всего по сердцу его жене, воздвигли между ним и Иоанной стену равнодушия и неприязни. На самые нежные излияния чувств он отвечает либо холодным, небрежно брошенным словом, либо презрительной улыбкой, либо хмурой миной, и счастливым выглядит только тогда, когда под предлогом выезда на охоту может покинуть двор. Вот каковы, государыня, юные супруги, на головы которых будет возложена моя корона и которые очень скоро окажутся игралищами страстей, что глухо бурлят под обманчиво спокойной внешностью и только ждут, когда я испущу последний вздох, чтобы вырваться наружу.
– Боже мой! Боже мой! – горестно повторяла королева, опустив руки вдоль тела, подобно надгробным изваяниям, олицетворяющим скорбь.
– Выслушайте меня, донья Санча. Я знаю, ваше сердце всегда отвергало мирскую тщету, и вы ждете, когда Господь призовет меня к себе, чтобы удалиться в монастырь Санта-Мария-делла-Кроче, который вы основали в надежде закончить там свои дни. Нет, не подумайте, что в этот час, когда я готовлюсь сойти в могилу, убежденный в ничтожности всякого земного величия, я стану отвращать вас от вашего святого призвания. Обещайте мне только, что, прежде чем дать обет Господу, вы год будете носить вдовий наряд и в течение этого года будете оберегать Иоанну и ее супруга, отводя от них опасности, которые им грозят. Вдова великого сенешаля и ее сын приобрели уже слишком большое влияние на нашу внучку; будьте же, государыня, настороже и среди всех партий, интриг и соблазнов, которые окружат юную королеву, будьте особо недоверчивы к ласковости Бертрана д’Артуа, красоте Людовика Тарантского и честолюбию Карла, герцога Дураццо.
Обессиленный столь долгой речью, король умолк, потом, обратив к королеве молящий взгляд, протянул к ней исхудалую руку и чуть слышно произнес:
– Заклинаю вас, не покидайте двор, прежде чем не пройдет год. Вы обещаете мне это, государыня?
– Обещаю, ваше величество.
– А теперь, – промолвил король, чье лицо просияло после обещания королевы, – позовите духовника и врача и соберите всю семью. Час близится, и скоро у меня уже не будет сил высказать последнюю волю.
Через несколько секунд в комнату вошли священник и доктор, лица их были залиты слезами. Король сердечно поблагодарил их за великие заботы, которые они проявляли во время его предсмертной болезни, и попросил помочь ему облачиться в грубое одеяние монахов-францисканцев, чтобы, как сказал он, Господь, увидев, что он умер в нищете, смирении и раскаянии, скорей и с большей охотой удостоил его прощения. Исповедник и врач обули босые ноги короля в сандалии, какие носят нищенствующие братья, надели рясу св. Франциска[68] и перепоясали веревкой. Лежащий на ложе неаполитанский король со скрещенными на груди руками, длинной седой бородой и редкими волосами вокруг темени был поразительно похож на старого отшельника, вся жизнь которого прошла в умерщвлении плоти, а душа, захваченная небесными видениями, постепенно переходит в последнем экстазе к вечному блаженству. Некоторое время он лежал с закрытыми глазами, обращаясь к Богу с немой мольбой, затем приказал осветить комнату, как в дни больших торжеств, и дал знак врачу и исповеднику, один из которых стоял в изножье, а второй у изголовья кровати. В тот же миг широко распахнулись двери, и в покой вступила вся королевская семья, возглавляемая королевой и сопровождаемая самыми могущественными баронами королевства; все они встали вокруг ложа короля, дабы выслушать его последнюю волю.