Шевалье отправился на поиски владельца судна и объявил ему, что, если через полчаса его ковчег не тронется в путь, он, Роже, бросится за борт и будет вплавь добираться до берега. Владелец плавучего дилижанса преспокойно завтракал, с аппетитом уплетая котлеты и запивая их орлеанским вином; он невозмутимо выслушал речь юноши, ни разу не перебив его, и только спросил, уплатил ли тот за проезд; Роже молча показал квитанцию, и тогда владелец судна сказал своему пассажиру, что он волен поступать как ему заблагорассудится, после чего снова принялся приканчивать котлеты и допивать вино.
Роже ощутил неистовое желание задушить наглеца, однако он тут же сообразил, что убийство еще больше осложнит его положение, взял себя в руки и снова поднялся на палубу.
Юноша надеялся, что застанет пассажиров в нетерпении, он рассчитывал воспользоваться этим и подстрекнуть их к бунту; он подходил то к одной, то к другой группе людей, но, к своему величайшему изумлению, обнаружил, что никто из них по-настоящему не озабочен задержкой и каждый преспокойно говорит о своих делах: любители политики обсуждали конференцию в Гертрёйденберге, офицеры рассказывали о битве при Мальплаке, а купцы толковали о десятинном налоге. Роже понял, что ждать от них помощи нечего, и принялся размышлять о том, как лучше привести в исполнение свою угрозу, то есть как добраться вплавь до берега; вдруг он увидел, что оттуда отвалили пять или шесть лодок и отправились к судну. Это были местные жители, они везли севшим на мель путешественникам свежий провиант, пироги и фрукты, как делают дикари южных морей, подплывая к кораблям, заблудившимся на просторах Тихого океана.
Роже скупил у одного из лодочников всю провизию с условием, что тот немедленно доставит его на берег.
Внезапный отъезд юного аббата заставил пассажиров ненадолго отвлечься от разговоров, которые они вели между собой. Несколько человек повернули головы, чтобы поглядеть, как он будет садиться в лодку, и с минуту провожали его глазами, пока он удалялся от судна; но вскоре каждый вернулся к прерванной беседе, и никто, видимо, больше не интересовался беглецом.
Роже высадился на берег возле Люина. Ему не терпелось сразу отправиться в город, расположенный приблизительно в четверти льё от реки, и попытаться достать там лошадь. Но затем он подумал, что это только задержит его; к тому же, нанимая лошадь, он был бы вынужден нанять и человека и тем самым посвятить постороннего в свою тайну. А посему он решил продолжать путь пешком и тотчас же пошел по дороге в Ланже, куда добрался к семи часам вечера.
Хотя шевалье очень хотелось идти дальше, ему пришлось остановиться здесь на ночлег. Все равно необходима была передышка хотя бы на час, чтобы поужинать и немного отдохнуть. Однако, если бы он отправился дальше пешком, да еще в восемь часов вечера, это могло навлечь на него ненужные подозрения; к тому же наш герой оказался в том месте своего пути, где ему предстояло перебраться на противоположный берег Луары и дальше двигаться полями; попасть из Ланже в Шинон можно было только по проселочным дорогам, а потому было десять шансов против одного, что в темноте он заблудится. И Роже волей-неволей согласился провести ночь на постоялом дворе; чтобы не терять времени даром, он начал подробно расспрашивать хозяина о дороге, по которой предстояло идти на следующий день.
Как только рассвело, шевалье тронулся в путь. Он шел очень быстро и надеялся попасть в Шинон к двум часам пополудни; в самом деле, в девять утра он уже завтракал в Армантьере, в полдень сделал привал в Сен-Бенуа, а около двух часов дня различил наконец башни и колокольни города, куда так стремился. Однако вид этого города не только не прибавил мужества юноше, но, казалось, испугал его; он ненадолго остановился, ноги у него подкашивались, и рука, которую он прижал к груди словно для того, чтобы унять сильное биение сердца, дрожала; но вот мужество возвратилось к Роже, и, устыдившись собственной слабости, он опять пустился в дорогу, еще больше ускорив шаг; через четверть часа он уже входил в Шинон.
Как это бывает со всеми решительными людьми, близкая опасность удвоила силы шевалье; он без колебания направился прямо к монастырю, позвонил у входа и с величайшим спокойствием выдержал испытующий взгляд привратницы.
– Сестра моя, – сказал он, – насколько мне известно, в вашей обители воспитывается мадемуазель Эрмини де Нарсе.
– Да, брат мой, – ответила привратница. – А что вам от нее угодно?
– Господин Анри де Нарсе поручил мне передать ей сие послание. Не будете ли вы так любезны вручить письмо по назначению, разумеется, после того как, в согласии с монастырским уставом, покажете его вашей достойной настоятельнице.
– Сейчас отнесу, – отвечала привратница. – Увы! Милая наша барышня! Это письмо, конечно, доставит ей большую радость, особенно сейчас, когда бедняжка так сильно убивается.
– Убивается? А почему? – с тревогой спросил Роже.
– Да потому, что она потеряла лучшую свою подругу.
– Лучшую подругу? – повторил Роже со все возрастающим страхом. – Вы говорите, она потеряла свою лучшую подругу?
– О Господи! – воскликнула привратница, возводя очи горе. – Да, Бог нам дал ее, и Бог взял ее к себе, и он правильно поступил, ведь она была сущий ангел во плоти.
– Но… но… ведь лучшей ее подругой, – вскричал Роже, вытирая пот, стекавший со лба, – ведь лучшей ее подругой была, если не ошибаюсь…
– Мадемуазель Констанс де Безри, – подхватила привратница. – Вы, часом, не знали ее, любезный брат мой?
– Констанс! Констанс! – вскричал шевалье. – Ради самого неба, продолжайте, продолжайте же! Что с ней произошло?
– Она скончалась три дня тому назад, – ответила монахиня. – Вчера ее похоронили.
Роже испустил душераздирающий крик, зашатался, как человек, сраженный молнией, и со всего размаха упал бы на мостовую, если б подошедший в это мгновение к воротам монастыря барон д'Ангилем не подхватил его на руки.
Глава, где рассказано о том, как, узнав о смерти мадемуазель де Безри, шевалье д'Ангилем ощутил такое горе, что решил сделаться иезуитом
Когда шевалье пришел в себя, он увидел, что лежит в комнате на постоялом дворе, а барон д'Ангилем сидит у изголовья его постели.
Открыв глаза, Роже огляделся вокруг: так поступает человек, который внезапно пробуждается и, проснувшись, силится понять, что же с ним случилось. И тут воспоминания ожили в его памяти: он припомнил все, что произошло у входа в монастырь, вспомнил, как он услышал из уст привратницы весть о кончине Констанс и, сраженный этим внезапным ударом, упал на руки человека, который, как ему показалось, походил на его отца.
На мгновение шевалье попытался было усомниться в постигшем его горе; однако слабость, которую он испытывал, брошенная на стул одежда его наставника, сидевший возле него плачущий отец – все это были слишком очевидные доказательства несчастья, и они не оставляли даже проблеска надежды; поэтому Роже вновь повернулся к барону, протянул к нему руки и простонал:
– Ах, батюшка, до чего же я несчастен!
Барон боготворил сына, он всячески старался утешить его, говоря все то, что обычно говорят в подобных случаях: он напомнил Роже, что тот – мужчина, а мужчина рожден для страданий, именно для этой цели Господь Бог и даровал ему силу. То были превосходные умозаключения, каким учат на уроках философии; однако, хотя доводы эти были неопровержимы, Роже лишь горестно качал головой и шептал:
– Если б только матушка была здесь! Если б только матушка была здесь!
– Скажи, а что бы она сделала такого, чего не могу сделать я? – спросил барон.
– Она бы плакала вместе со мной! – воскликнул Роже. И, разразившись рыданиями, он опять упал на подушки. Барон д'Ангилем решил, что самое лучшее в таких обстоятельствах – дать сыну выплакаться, не мешая ему.
И в самом деле, после слез Роже немного полегчало, и он мог теперь заговорить о Констанс. Как читатель догадывается, юноша засыпал отца вопросами о болезни девочки и о ее смерти. Барон весьма сдержанно отвечал, что он и сам знает о ее недуге и смерти лишь то, что известно всем: Констанс заразилась оспой и, несмотря на все усилия докторов, умерла после шести дней жестоких страданий.
Тогда шевалье объявил, что желает отправиться в монастырь и своими глазами увидеть комнату, где прежде жила бедная девочка, и могилу, где она ныне покоится: он хочет поплакать в ее комнате и помолиться на ее могиле.
Барон сообщил сыну, что на следующий день в монастыре состоится заупокойная служба по Констанс; если Роже обещает вести себя так, как положено мужчине, и в тот же вечер уехать в Ангилем, то ему разрешат присутствовать на этой службе, а по выходе из церкви отец и аббатиса сами отведут его сперва в келью Констанс, а затем на ее могилу.
Шевалье пообещал сохранять присутствие духа. Что же касается требования уехать из Шинона, то в глубине души он и сам этого желал, ибо чувствовал, что при сложившихся обстоятельствах очень нуждается в материнской нежности и любви.
Остаток дня прошел довольно спокойно, хотя и был отмечен все той же скорбью. Роже по-прежнему лежал в постели, время от времени закрывая глаза и притворяясь спящим. Тогда барон, думая, что сын и вправду заснул, выходил на цыпочках из комнаты, а юноша, оставшись в одиночестве, плакал сколько ему хотелось.
Наступила ночь, и, как ни горевал шевалье, он все же ненадолго забылся; ему снилась Констанс, но – странное дело! – ни разу он не видел ее бледной и умирающей в постели или бледной и бездыханной в гробу, нет, всякий раз в его сновидениях Констанс была полна жизни, на губах у нее играла улыбка, а глаза светились любовью; она казалась ему такой же, какой была прежде в Ангилеме, в Безри или в монастыре. И тогда Роже пробуждался, его сердце готово было выскочить из груди; несколько мгновений он сомневался в своем несчастье, но затем унылая комната постоялого двора, висевшая на стуле одежда аббата, шаги отца, который занимал соседнюю комнату и при каждом движении сына подходил к его двери, вновь возвращали юношу к ужасной уверенности в том, что смерть Констанс вовсе не сон.
На рассвете Роже услышал, что звонит монастырский колокол: медленными и глухими ударами он возвещал о приближении заупокойной службы, которая должна была происходить в тот день, и этот погребальный звон болью отдавался в душе юноши.
Еще одно обстоятельство сильно тревожило его: у него не было иной одежды, помимо той, в какой он убежал из Амбуаза, но ведь не мог же он присутствовать на панихиде по Констанс в одеянии аббата – он понимал, что такой маскарадный наряд таит в себе нечто комическое и никак не соответствует его глубокой скорби. Идти по полям и дорогам, похищать Констанс в подобном одеянии было вполне уместно, но слушать в нем заупокойную службу и плакать на могиле девочки было бы настоящим кощунством.
Сердцу свойственно безотчетное стремление к деликатности, оно никогда не обманывается на сей счет.
Тем временем в комнату к сыну вошел барон в сопровождении слуги, несшего полный мужской костюм. Роже поблагодарил отца и спросил, как ему удалось раздобыть эту одежду. Барон отвечал, что аббат Дюбюкуа, приехав в Ангилем, рассказал баронессе, в каком наряде убежал шевалье, и она вполне резонно решила, что Роже покинул Амбуаз для того, чтобы вновь свидеться с Констанс, а потому тотчас же послала сюда слугу с его одеждой, понимая, в каком затруднении окажется ее сын, приехав в Шинон. Одно только удивило Роже: почему матушка сама не привезла ему костюм.
Шевалье поспешно оделся: заупокойная служба начиналась в восемь утра; к величайшему удивлению барона, Роже ни разу даже не упомянул о Констанс. Дело в том, что бедный малый ощущал во всех ответах отца холодок и какую-то натянутость, а так как его душа была полна глубокой скорби, то ему это было неприятно; барон со своей стороны, видимо, боялся растравить горе сына и старательно избегал касаться в разговоре единственного предмета, только и занимавшего юношу: достойный дворянин не понимал, что во время тяжких испытаний, подобных тому, какое выпало на долю его сына, лучшее утешение – слезы, а исторгнуть их легче всего, когда говоришь с человеком, которому нужно выплакаться о понесенной им утрате.
Барон полагал, что Роже теперь меньше убивается, потому что он больше не плачет. Увы! Юноша молча проливал слезы, и они – одна за другой – падали ему прямо в душу.
Шевалье вышел вместе с отцом; шагая бок о бок, они направились в монастырь. Однако, когда юноша приблизился к воротам обители, к которой он раньше дважды подходил во власти столь сладостных надежд, ему вдруг почудилось, будто земля колеблется под ним, а дома, монастырские стены, деревья кружатся у него перед глазами. Роже пришлось опереться на руку отца. Надо сказать, что и сам барон был сильно взволнован; заметив это, юноша постарался справиться со своим волнением.
Подойдя к воротам, шевалье вновь увидел привратницу, сообщившую ему ужасную весть. Хотя славная женщина и привыкла к виду человеческого горя, она, казалось, была не на шутку встревожена, заметив, как бледен и печален юноша. А когда он, проходя мимо, незаметно сунул ей в руку луидор, почтенная монахиня не сумела сдержать слезы.
Роже вошел в ту самую церковь, куда год тому назад он входил с радостью в сердце, уповая на то, что ему удастся различить в многоголосом хоре голос Констанс. Минул всего лишь год, а ее голосок – такой чистый, такой нежный и звонкий – навеки умолк; теперь шевалье предстояло вновь услышать тот же хор, но тщетно стал бы он пытаться различить в нем голос Констанс, чья душа ныне возносила на небесах хвалу Всевышнему.
Шевалье опустился на колени на том же самом месте, где год тому назад уже стоял на коленях, и вдруг впервые в жизни он ощутил ту возвышенную и властную потребность в молитве, какую ощущает человек в часы глубокой скорби. Впервые в жизни душа его вступила в общение с иным миром, который приоткрывается человеку только сквозь дымку радости или отчаяния, миром, который доступен нам только в минуты высочайшего восторга или сильнейшего горя.
Во время заупокойной службы по щекам Роже безостановочно текли слезы, но рыдание ни разу не вырвалось из его груди: молитва делает наши слезы сладостными и умиротворяющими.
Когда служба окончилась, барон проводил сына к настоятельнице; возможно, достойная монахиня еще хранила известную обиду на своего племянника за комедию, какую он в свое время разыграл перед нею и какую пытался повторить совсем недавно. Быть может, она даже собиралась сделать ему хотя и доброжелательное, но строгое внушение, ибо она встретила его с холодным достоинством; но, когда шевалье душераздирающим голосом воскликнул: «Ах, тетя! Тетя! Как же вы допустили ее гибель?!», она не могла дольше оставаться равнодушной к столь искреннему горю, написанному на лице юноши и прозвучавшему в его голосе. Добрая настоятельница расплакалась.
Шевалье воспользовался этим и напомнил отцу о его обещании; барон взялся испросить у аббатисы разрешение на то, чтобы Роже мог побывать в келье Констанс. Сперва настоятельница заколебалась, но потом уступила, позвала какую-то монахиню и шепотом отдала ей несколько распоряжений: должно быть, велела убрать подальше предметы, которые могли бы еще больше усилить горе юноши, попадись они ему на глаза.
Через несколько минут они все трое вышли из покоев аббатисы; в коридорах никого не было, и могло показаться, будто смерть разом опустошила все кельи; юные воспитанницы монастыря гуляли в саду.
Аббатиса отперла дверь в комнатку Констанс и уже приготовилась вместе с бароном войти туда вслед за Роже; однако шевалье попросил обоих разрешить ему хотя бы немного побыть одному в святилище его любви. Отец и тетка переглянулись; затем, без сомнения не усмотрев в этой просьбе ничего неподобающего, они знаком дали понять Роже, что он может войти.
Он вошел в комнату, притворил за собою дверь, чтобы остаться одному, и, молитвенно сложив руки, благоговейно приблизился к кровати, на которой Констанс испустила последний вздох; ничто не указывало на то, что здесь побывала смерть. Шевалье склонился к девичьей подушке и запечатлел на ней поцелуй. Она все еще благоухала, издавая тот нежный и свежий запах, какой исходит от юного и здорового существа; могло показаться, что та, что покинула это ложе три дня тому назад и теперь покоится в могиле, встала с постели только нынче утром и сейчас резвится, распустив волосы по ветру, на усеянном цветами лугу, где во множестве летают пчелы и бабочки.
Этот контраст между мирной комнатой и грозным событием, которое в ней произошло и о котором тут, казалось, ничто не напоминало, заставил мучительно сжаться сердце Роже. Ему внезапно открылась великая истина, гласящая, что всем нам предназначено пройти по земле, не оставив на ней никакого следа, помимо одного лишь воспоминания, живущего в душах любивших нас людей; и кто еще знает, сколько времени сохраняют такие воспоминания о нас даже те, что глубоко потрясены потерей!
И Роже молча поклялся в том, что воспоминание о Констанс будет вечно жить в его сердце.
Наконец он справился с волнением и внимательно оглядел один за другим все предметы, составлявшие обстановку комнаты, облик которой ему хотелось сохранить в своей душе. Слева от входа на стене висело распятие, под ним стояла скамеечка для молитвы, а на ней лежал маленький молитвенник Констанс. Роже опустился на колени перед скамеечкой, поцеловал молитвенник, открыл его в том месте, где, судя по закладке, усопшая открывала его в последний раз, и прочел молитву, которую, без сомнения, читала Констанс: то была молитва во славу Богородицы – «Ave, Maria»[4], благостный и поэтический обет ангела – девственнице, Неба – земле, Бога – людям.
Прямо перед дверью высился камин. На нем в двух фарфоровых вазах стояли букеты цветов; благодаря воде, поившей стебли, они пережили ту, что их собирала; между вазами блестело зеркальце, как бы знаменуя собой вторжение мирской жизни в монастырские стены: настоятельница разрешила иметь зеркало тем пансионеркам, кому в будущем предстояло жить в миру. Роже сорвал по одному цветку – то были анютины глазки – с каждого уже чуть увядшего букета и прикоснулся губами к поверхности зеркала; неверное и забывчивое, как все на свете, оно уже готово было отражать новые лица тех, кто станет смотреться в него, но оно, увы, не сохранило ни малейшего следа ангельского личика, которое столько раз в нем отражалось.
От камина Роже перешел к окну. Мы уже говорили, что оно выходило в сад. В свое время он уже видел этот сад; гулявшие там сейчас девушки были те же, что и тогда. Но какая огромная разница! Тогда все они были оживленны и веселы, а теперь – печальны и молчаливы. Сейчас они не резвились, а только медленно прогуливались – группами или парами. И в одиночестве, в полном одиночестве, прохаживалась Эрмини де Нарсе, задушевная подруга бедной Констанс.
Видеть этих девочек ему было особенно мучительно; именно здесь – в их юных сердцах, в их девственных душах, на едва приоткрытых чистых страницах книги жизни – и отпечатался подлинный след смерти, который Роже тщетно искал вокруг; именно здесь был как бы виден путь, оставленный в воздухе голубкой, улетевшей на небеса…
В эту минуту дверь отворилась: шевалье уже более получаса оставался в келье Констанс, и, заметив, что он не выходит оттуда, отец и тетушка испугались, как бы у него не начался новый приступ горя, вызванный слишком сильным волнением.
Роже вышел к ним с совершенно разбитым сердцем, он чувствовал, что воспоминания, которые он уносит из этой комнатки, будут жить в его душе всю жизнь; однако внешне он сохранял спокойствие, и потому, когда он попросил у своей тетушки, чтобы его, согласно обещаниям отца, проводили на могилу Констанс, ни сам барон, ни настоятельница не только не воспротивились этому, но даже предложили юноше сопровождать его туда.
Кладбище было расположено в монастырских стенах. И Роже пришлось пройти всего сотню шагов, чтобы из комнаты, где Констанс после своей кончины покоилась лишь один день, попасть к тому месту, где ей предстояло покоиться вечно. У входа на кладбище, как прежде у дверей комнаты усопшей, Роже попросил, чтобы его оставили одного: горе имеет свои права, и ничто не может быть целомудреннее слез. Так что он один вошел на маленькое кладбище.
Как и все монастырские кладбища, оно представляло собой четырехугольную площадку, окруженную арками, покоившимися на колоннах: они замыкали поросший травою участок земли, покрытый могильными холмиками; одни могилы возвышались над землею больше, другие – меньше, ибо в зависимости от того, сколько прошло времени, одни осели больше, другие – меньше. Здесь особенно ясно ощущался ход времени, которое все безжалостно уравнивает, чья поступь мало-помалу стирает с лица земли и дворцы живых, и гробницы мертвых. Роже медленно приблизился к недавно выросшей могиле, где лежал камень: на нем еще даже не успели высечь имя покойной. Однако ошибки быть не могло, очевидно, могила эта появилась в тот самый день, когда, как сказали шевалье, тело Констанс было предано земле. Он опустился на колени перед надгробным камнем и стал молиться.
Началось его последнее и самое трудное испытание, и продолжалось оно до тех пор, пока барон и настоятельница не пришли за юношей. Он уже попрощался с церковью, где молилась Констанс, с комнатой, где она жила, с могилой, где ей предстояло вечно покоиться, и больше ничто не удерживало его в Шиноне; вот почему Роже, как ребенок, позволил увести себя, он машинально попрощался с тетушкой и сел в двуколку, в которой приехал его отец, не только не оказав никакого сопротивления, но даже не произнеся ни слова. На этот раз ехали гораздо быстрее, чем в прошлый: барон, направляясь в монастырь, трижды менял в пути лошадей – в Лоше, Сент-Море и на острове Бушар, а посему им нигде не пришлось ожидать; на каждой подставе в повозку впрягали свежую лошадь, так что назавтра в полдень они уже были в Ангилеме.
Всю дорогу Роже пребывал в глубокой апатии – он не плакал, не вздыхал, никак не выражал своих чувств; только при виде матери бедный юноша дал волю слезам; однако встряска была слишком сильна: в тот же вечер у него открылась горячка, и он тяжело занемог.
Вот тогда-то со всей силой и проявилась та самоотверженная материнская любовь баронессы, какую она уже и прежде не раз выказывала. За время болезни сына она ни на минуту не отходила от его изголовья, днем оберегала его покой, ночью бодрствовала возле него и все время говорила с ним о Констанс; баронесса молилась и плакала вместе с сыном, ее душа как бы сливалась с его душою, мать разделяла все его чувства, угадывала все желания, она совсем отказалась от собственной воли и всецело жила жизнью Роже. Порою, думая, что он спит, она глядела на него с невыразимой нежностью, и, когда юноша замечал это, ему казалось, что к ее нежности примешивались печаль и угрызения совести. Раз двадцать он порывался спросить у матери, чем объясняется странное выражение, которое он читал в ее глазах, но у него не достало сил проявить столь понятное любопытство. Да и все происходившее вокруг теперь не занимало его: Констанс уже не было на свете!
Болезнь шевалье затянулась; она незаметно перешла в глубокую меланхолию, еще более опасную, нежели самый недуг, коему она пришла на смену, ибо Роже находил смутную радость в самой этой меланхолии; он покорно выполнял все, что предписывали врачи, чтобы исцелить его от телесного недуга, но ничего не хотел делать для того, чтобы исцелиться от недуга душевного. Напрасно отец предлагал ему прокатиться верхом, пойти на охоту, немного пофехтовать. Все физические упражнения, к которым Роже прежде выказывал страстный интерес, теперь только утомляли его, внушали ему почти отвращение. Одно только не претило ему – умственные занятия, и в один прекрасный день – к величайшему изумлению отца и матери – юноша объявил о своем желании вернуться в Амбуаз, в коллеж отцов иезуитов.
Как ни грустно было барону и баронессе расставаться с сыном, ибо они хорошо знали, в каком настроении он пребывает, все же его просьба порадовала их. Ведь она свидетельствовала о том, что Роже понемногу возвращается к жизни; уже целых три месяца он не выражал ни малейшего желания хоть чем-нибудь заняться, поэтому просьба его была выполнена без возражений.
Итак, шевалье возвратился в Амбуаз, где ему предстояло по-прежнему жить под наблюдением своего наставника; на сей раз его сопровождали и отец и мать: баронесса решилась на столь далекое путешествие, потому что хотела лично поручить сына заботам достопочтенных отцов иезуитов.
В коллеже Роже ожидало сильное разочарование. Он возвратился туда во время вакаций и очень надеялся, что с началом классных занятий вновь свидится со своим приятелем Анри де Нарсе, однако он тщетно ждал приезда Анри: тот закончил обучение в классе риторики, и родители, готовившие его к судейской карьере, посчитали излишним, чтобы он посещал класс философии; таким образом, Роже остался один на один со своим горем.
И тогда в нем внезапно родились и окрепли религиозные чувства, хотя до всего случившегося он был равнодушен к вопросам веры: видимо, чувства эти дремали в глубине его души, и горе всколыхнуло их; теперь Роже проводил долгие часы в церкви, он молился так горячо, что в конце концов впадал в состояние, близкое к экстазу, и почти всегда оно завершалось обильными слезами; Роже не был набожным в обычном значении этого слова, он не всегда исполнял церковные обряды и даже забывал порою часы церковной службы, так что ему приходилось постоянно о них напоминать, но зато он был склонен к благочестивым размышлениям, и это вскоре заметили достопочтенные отцы иезуиты; они поняли, что человек с такой экзальтированной душой, как у их юного воспитанника, и с изобретательным умом, который, по всей вероятности, должен будет позднее вернуть себе силу, ныне временно утраченную, станет великолепным приобретением для их ордена; поэтому они окружали шевалье различными знаками внимания, были к нему необыкновенно предупредительны, всячески улещали его. Религия подобна бездне, ее головокружительная глубина притягивает к себе чувствительные души. Констанс превратилась теперь для Роже в небесного ангела, и юноша устремил все свои помыслы и желания к небесам. Ректор иезуитского коллежа был человек гибкий, обходительный и красноречивый, одержимый духом прозелитизма, который нигде так сильно не сказывается, как в ордене, основанном Игнатием Лойолой. Он пригласил Роже к себе, подробно расспросил о его настроениях, укрепил юношу в его чувствах – словом, действовал весьма тонко и умело; прошло всего полгода, и в одно прекрасное утро шевалье объявил своему воспитателю, что он принял твердое решение стать иезуитом.
Аббат Дюбюкуа и сам принадлежал к этому религиозному братству, именно по его совету Роже отправили в коллеж иезуитов, а потому у него родилось опасение, как бы родители шевалье не подумали, что это он внушил их сыну столь необычное желание распрощаться с мирской жизнью и уйти в монастырь. Вот почему аббат тотчас же написал барону обо всем, что произошло, и умолял его, не теряя ни минуты, приехать в Амбуаз, если он хочет попасть туда до того, как достопочтенные отцы иезуиты окончательно завладеют душой его сына.
Барон сразу оценил опасность, угрожавшую Роже; он велел запрячь Кристофа в уже знакомую нам двуколку и на следующий день к вечеру был в Амбуазе.