– Как бы мне, – запинаясь, проговорил старик, – потолковать малость с господином Дон-Эстебаном?
– А! Фельетонист?
– Может быть… может быть, – кивнул Спуль, уступчиво улыбаясь, – не знаю я этого. Может, он ваш директор, может, и побольше того.
– В трактире, – сердито сказал секретарь, прыгнул за дверь, подержался с той стороны за дверную ручку, снова приоткрыл дверь, высунул голову и крикливо адресовал: – «Голубиная почта»! Трактир на той стороне площади! Вот где ваш Дон-Эстебан!
Старик печально надел шляпу. Он не понимал ничего: ни ободранности темной, грязной редакции, где, однако, знают о жизни герцогов и князей больше, чем их прислуга; ни того, почему надо идти в трактир; ни раздражительности толстенького господина. У Спуля был такой обескураженный вид, что сторож пояснил ему, наконец, в чем дело.
– Зайди в «Голубиную почту», дед, – жалостливо сказал он, – там спроси: где тут сидит Акаст? Потому что, видишь, пишет-то он под именем одним, а настоящее его имя Акаст. Вот он Дон-Эстебан и есть.
С холодом и тяжестью недоверия к своему положению Спуль переступил порог «Голубиной почты». Здесь его не мучили; слуга, услышав: «Дон-Эстебан», вытащил палец из соусника и ткнул им в направлении большого стола, за которым сидело и возлежало человек шесть в позах более свободных, чем пьяных. Малое количество бутылок указывало, что головы пока на местах.
– Кто из вас, добрые господа… – начал Спуль, но сбился. – Не тут ли… Который здесь господин писатель Дон-Эстебан?
– Я, – сказал высокий в накидке и серой широкополой шляпе. – Откуда ты, одетый в первобытные одежды, странник Киферии? Кто указал тебе путь в жилище богов? Бессмертных ты или смертных дел древний глашатай? Сядь и скажи, Гекуба, что тебе в моем имени?
– Господин, – сказал Спуль, – послушайте-ка меня… Уж, право, не знаю, как это вам все объяснить, в точку-то самую, а только, изволите видеть, без вас в этом деле, вижу, не обойтись.
И вот, путаясь и волнуясь, поощряемый сначала возгласами и смехом, а затем общим молчанием, рыбак рассказал Акасту, как в глухом, пустынном уголке дикой реки читалась с трепетным напряжением, со страхом и радостью, с опасениями и облегчениями история любви блистательного графа Эмиля и Араминты, дочери угольщика.
– Дзета-то, дочка моя, – говорил Спуль, – хлопочет об них не знамо как, прямо так и скажу: надрывается Дзета. А тут и застопорило, да целых полгода… этого… никаких известий. Здоровому, так скажем, каприз, потому его сиятельство может ведь свои резоны иметь… а больному – горе; только ей, бедняге, Дзете-то, и радости было, что мечтала, будто граф женится на той барышне. И выходит теперь одно-единственное мучение… как принесу это, «Звезду», ну, вроде ребенка моя Дзета: «Опять, – говорит, – нет ничего». Читай ей вот опять про старое, где прощались. Меня измаяла, и сама извелась; да не встает; хоть бы гуляла или что: слаба, видишь… Ну, я и поехал. Чего там? Сердце-то ведь того… Думаю, разузнаю у вас. Так что на вас вся надежда…