bannerbannerbanner
Телеграфист из Медянского бора

Александр Грин
Телеграфист из Медянского бора

Полная версия

Он примирительно кашлянул, но Елена молчала, притворяясь занятой намазыванием на хлеб икры. Варламов подождал немного и снова заговорил:

– Отчего ты сердишься? Я не люблю, Еленочка, когда ты начинаешь вот так сердиться без всякой причины. Ну, что такое, почему?

– Я не сержусь…

– Да как же нет, когда я прекрасно вижу, что ты не в духе и сердишься, – настаивал он, сам начиная ощущать тоскливое, жалобное раздражение. – Пожалуйста, не отпирайся!.. Сердишься. А почему, неизвестно…

Елена еще плотнее сжала губы.

– Да нет же, я совсем не сержусь…

Григорий Семеныч огорченно пожал плечами и развернул газету. Но через минуту помешал в стакане и, стараясь подавить мгновенную тонкую струйку обоюдного неудовольствия, сказал:

– У меня разные дела в городе. Прежде всего надо заказать стекол для парников… Потом с этими процентами… Да еще посмотреть Гущинский локомобиль, но я думаю, что он врет… Наверное, с починкой, очень уж дешево… А тебе… нужно что-нибудь?..

– Мне? – холодно спросила она. – Что же мне может быть нужно? Нет.

– Это уж тебе знать, – кротко заметил Варламов. – Что ты… такая странная? Это невесело.

– Ну и уезжай себе, если скучно! – раздраженно подхватила Елена. – Разве я держу тебя? Скучно – ну и уходи… Чини свои локомобили и парники… Можешь также пойти в клуб и проиграть лишних двести рублей… мне… меня это не касается.

– Еленочка! – взмолился Григорий Семеныч, вставая и подходя к ней. – Детка моя! Ну, будет, брось… Я – дурак, довольно, Еленочка.

Он взял ее руку, потянул к себе и поцеловал маленькие, мягкие пальцы. Она не сопротивлялась, но в ее бледном, капризном лице по-прежнему лежала тень застывшего упрямства и скуки. Варламов опустил руку и тоскливо вздохнул.

– Ты, я вижу, ссориться хочешь, – сказал он печальным голосом, – но, ей-богу, я ни при чем… Ну, скажи, что я сделал, чем виноват?..

Елена сидела неподвижно, упорно рассматривая самоварный кран круглыми, остановившимися глазами, и вдруг, неожиданно для себя самой, жалобно и горько заплакала, беспомощно всхлипывая трясущимся, побледневшим ртом. Крупные, медленные слезы падали на скатерть, расплываясь мокрыми пятнами. И так было странно, тяжело видеть молодую, хорошенькую женщину плачущей в уютной, светлой комнате, полной веселого утреннего солнца и зеленых теней, что Варламов растерялся и беспомощно стоял на одном месте с глупым, покрасневшим лицом, не зная, что делать. Но в следующее мгновение он встряхнулся и бросился к маленькой, вздрагивающей от плача фигурке. Он обнял ее за плечи, целуя в голову и бормоча смешным, детским голосом ласкательные слова:

– Крошка моя… Ну, деточка, ну, милая, ангельчик мой!.. Ну, что же ты, зачем, Еленочка?..

Прошло несколько томительных секунд, и, вдруг, плач прекратился так же внезапно, как и начался. Елена перестала всхлипывать, выпрямилась, с мокрым, блестящим от слез лицом попыталась улыбнуться, бросила на Варламова просительный, ласковый взгляд и заговорила жалобным, но все еще сердитым, дрожащим голосом:

– Это нервы, Гриша… ты не обращай… ну, ей-богу же, просто нервы… потом, я плохо спала… голова болела, ну… Вот видишь, я перестала, вот…

Она рассмеялась сквозь слезы и принялась усиленно тереть кулачками вспухшие, красные глаза. Варламов сел, взволнованно откашлялся и шумно передохнул.

– Ты просто пугаешь меня, – сказал он, успокаиваясь и крупными глотками допивая остывший чай. – Так вот… ни с того, ни с сего… Сегодня… на прошлой неделе тоже что-то такое было… К доктору, что ли, мне съездить, а? Еленочка?

– Как хочешь, все равно, – протянула Елена упавшим голосом. – Но ведь я здорова, что же ему со мной делать?

– Доктора уж знают, что делать, – уверенно возразил Варламов. – Это мы не знаем, а они знают… Вот ты говоришь – нервы. Ну, значит, и будет лечить от нервности.

– Да-а… от нервности… – капризно подхватила Елена. – А вот если мне скучно, тогда как? А мне, Гриша, каждый день скучно, с самого утра… Ходишь, ходишь, слоняешься, жарко… Мухи в рот лезут.

– Вот это и показывает, что у тебя расстроены нервы, – с убеждением сказал Варламов, расхаживая по комнате. – Нервы – это… Здоровому человеку не скучно, и он, например, всегда интересуется жизнью… Или найдет себе какое-нибудь занятие…

Он чувствовал себя немного задетым и в словах жены нащупывал тайный, замаскированный укор себе, но так как он ее любил и был искренно огорчен ее заявлением, то и старался изо всех сил придумать что-нибудь, могущее, по его мнению, развлечь и развеселить Елену. Сам он никогда не скучал, вечно погруженный в хозяйство, и значение слова «скука» было известно ему так же, как зубная боль человеку с тридцатью двумя белыми, крепкими зубами.

– Да, господи! – говорил он, останавливаясь и пожимая плечами. – В твоих руках масса возможностей… Ну, хорошо… Гуляй, что ли… поезжай в город, в театр… навести родных… ты, вон, цветы любишь, возишься с ними… Да мало ли что можно придумать?..

Елена рассеянно теребила салфетку, и нельзя было понять, о чем она думает. Варламов помолчал, но видя, что жена не возражает, снова заговорил довольным, рассудительным голосом.

– Вот в чем дело-то… Кстати, хочешь, приглашу погостить директоршу. Можно поехать в лес или к Лисьему загону, например…

– Гриша! – сказала Елена, поднимая голову, и голос ее вздрогнул капризной, тоскливой ноткой. – Гриша, мне скучно! Скучно мне!..

Варламов перестал ходить и с глубоким, искренним удивлением увидел большие темные глаза, полные слез. Он крякнул, тупо мигнул и вытащил руку из кармана брюк. Елена продолжала, стараясь не волноваться:

– Григорий! Я же не виновата, что я такая… Мне все надоело, решительно все, и сама я себе надоела… А чего мне хочется…

Она беспомощно развела руками и рассмеялась вздрагивающим, нервным смехом, покусывая губы. Потом закрыла глаза и грустно прибавила:

– Хоть бы ребеночка нам, право…

В другое время Варламов был бы растроган и умилен этим желанием, но теперь, когда все его соображения относительно скуки были встречены одним коротким, простым словом «скучно», тупое недоумение перед фактом разрослось в нем грустью и маленьким, обидчивым раздражением. Он даже не обратил внимания на последние слова Елены и сказал, стараясь говорить кротким, сдавленным голосом.

– Ну, Елена, я за тебя знать не могу. Но я крайне… крайне озадачен… Кажется, я все… Ты обеспечена… Я не стесняю… зачем же так? Я не виноват, Елена!

– Я и не обвиняю, – холодно возразила молодая женщина. – При чем тут ты?!.

«Она нечаянно сказала правду, – подумал Варламов, вытаскивая золотые часы и прищуриваясь на циферблат. – При чем тут я? Хандрит… Пройдет!»

– Мне пора, – вздохнул он, подойдя к жене и целуя ее в мягкую, холодную щеку. – Я вернусь к одиннадцати, и ты еще успеешь стать паинькой… Знаешь, – он улыбнулся снисходительно и довольно, – когда человек расстроен, ему лучше побыть одному. А мое присутствие тебя раздражает.

– Меня все раздражает, – тихо процедила Елена. – Все… вот этот самовар, и тот… И солнце… чего оно лезет в глаза?..

– Иду, иду!.. – деланно засмеялся Варламов, махая руками. – Ухожу. Глафира-а!..

Вошла белорусая, румяная горничная, и Варламов распорядился запречь в дрожки Пенелопу, маленькую, гнедую кобылу. Горничная ушла, мимоходом подобрав брошенный на пол окурок, а Варламов пошел в кабинет взять деньги и папиросы.

VII

Когда он уехал, Елена пошла к себе, села перед туалетным столиком и долго перебирала шпильки, внимательно рассматривая в холодной пустоте зеркала свое хорошенькое, скучающее лицо. Потом нашла, что у нее сегодня очень томный и интересный вид, вспомнила обиженное лицо мужа и самодовольно улыбнулась. Пускай чувствует, что такое супружеская жизнь.

На скотном дворе мычали телки, откуда-то падал в тишину ленивый стук топора. Елена кое-как собрала волосы, напевая сквозь зубы, потянулась, зевнула и, так как одеваться ей было лень, решила, что лиловый капот – самый легкий и удобный домашний костюм.

Жаркое летнее молчание дышало в окно безветренным, сухим воздухом, томило и дрожало. И тягучее, расслабленное настроение, овладевшее женщиной, напомнило почему-то ей серенькие годы уездного девичества, прогулки по тощему, высохшему бульвару, жидкий военный оркестр, игравший по воскресеньям марши и вальсы, чтение романов, беспричинные слезы и беспричинный смех, чаепитие под бузиной, сплетни и туманные, томительные мечты о «нем», далеком, неизвестном человеке, с приходом которого как-то странно соединялось представление о яркой, интересной жизни, возможной и желанной. Тогда казалось, что все еще впереди, и что настоящее, где каждый день до нелепости похож на другой, только неизбежная ступень к заманчивому, интересному будущему. О том, что такое это будущее, и что в нем хорошего, и почему это хорошее должно наступить, – даже не думалось. А если и думалось, то с неясной, сладкой надеждой, и казалось, что, как ни думай, все же будет страшно приятно и хорошо.

Год замужества прошел скоро и бестолково. Первые впечатления брачной жизни, новизна положения, взволнованность и острота ощущений тешили Елену, как новая, неожиданно купленная игрушка. Приезжала родня с острыми, истерически-любопытными глазами, ела, пила, ходила по усадьбе, рассматривая коров, овец, ярко выкрашенные новенькие машины, сеялки, веялки, молотилки, механические грабли, вздыхала и завидовала. И когда Елена, с сияющим, смущенным лицом, розовая и оживленная, болтала без умолку о своей новой и обеспеченной, завидной для всех жизни, поминутно взглядывая на торжественное, довольное лицо мужа, – жизнь казалась ей приятной и восхитительной, а Варламов – милым, добрым и умным человеком, к которому, кроме благодарности, нужно чувствовать и любовь. И хотя любви к нему она не испытывала, но была уверена, что спать с ним, принимать его подарки и ласки, а в холодные дни завязывать ему шарф – значит любить.

 

А потом, постепенно, с каждым новым днем, сытно ускользавшим в пространство, подошло и укрепилось сознание, что все самое лучшее уже было и ничего нового, неизвестного впереди нет. Были, правда, мечты о ребенке и возне с ним, но в мечтах этих муж не играл никакой роли и казался даже странно чужим, посторонним человеком, которого все, и она сама, будут называть «отец», «папа», и который в веселые минуты станет щекотать пальцем животик ребенка, вскидывать брови и говорить сладким, деревянным голосом: «Агу! Агу!»

Елена закрыла глаза и вслух, негромко, произнесла: «Гриша – отец». Но тут же ей стало смешно, потому что слово «отец» непонятным образом превратило лицо Григория Семеныча, мысленно представленное ею, в лицо ее собственного отца, дряхлого старика в поношенном военном сюртуке, страдающего параличом и одышкой. Елена нетерпеливо встряхнула головой, встала и вышла на террасу, захватив новенький переводной роман.

Рейтинг@Mail.ru