Козловский прочел ему дознание и дал для подписи. Тарас Гаврилович бойко и тщательно написал свое звание, имя, отчество и фамилию, потом перечел написанное, подумал и, неожиданно приделав под подписью закорючку, хитро и дружелюбно поглядел на офицера.
Затем вошел ефрейтор Пискун. Он еще не дорос до разбирания степени авторитетности начальства и потому одинаково пучил на всех глаза, стараясь говорить «громко, смело и притом всегда правду». От этого, уловив в вопросе начальника намек на положительный ответ, он кричал «точно так», а в противном случае – «никак нет».
– Так ты не знаешь, кто украл у молодого солдата Есипаки голенища?
Пискун закричал, что он не может знать.
– А может быть, это Байгузин сделал?
– Точно так, ваше благородие! – закричал Пискун радостным и уверенным голосом.
– Почему же ты так думаешь?
– Не могу знать, ваше благородие.
– Так ты, может быть, и не видал вовсе, как он крал-то?
– Никак нет, не видал. А когда солдаты пошли на ужин, то он все около нар вертелся. Я его спросил: «Чего ты здесь околачиваешься?» А он говорит: «Я хлеб свой ищу».
– Значит, ты самой кражи не видал?
– Не видал, ваше благородие.
– Да, может быть, кто-нибудь еще, кроме Байгузина, там был? Может быть, это вовсе и не он украл?
– Точно так, ваше благородие.
С ефрейтором Козловский чувствовал себя несравненно развязнее и потому, назвав его ослом, дал ему для подписи дознание.
Пискун долго пристраивался, громко сопя и высовывая кончик языка от усердия, и, наконец, вывел с громадным трудом: ефре Спиридонь Пескуноу.
Теперь Козловский понял, что все дело в конце концов сводилось к одному шаткому показанию дежурного по роте – Пискуна, который видел Байгузина околачивающимся во время ужина в казарме. Что же касается до молодого солдата Есипаки, то его еще раньше отправили в госпиталь, потому что он заболел трахомой.
Наконец денщик впустил обоих татар. Они вошли робко, с преувеличенною осторожностью ступая сапогами, с которых кусками валилась на пол осенняя грязь, и остановились у самой двери. Козловский приказал им подойти ближе; они сделали еще по три шага, высоко поднимая ноги.
– Фамилии! – обратился к ним офицер.
Кучербаев очень бойко отчеканил свою фамилию, в которую входили и «оглы», и «гирей», и «мирза».
Байгузин молчал и глядел в землю.
– Скажи ему по-татарски, чтобы он назвал свою фамилию, – приказал Козловский переводчику.
Кучербаев поворотился к обвиняемому и что-то проговорил по-татарски ободрительным тоном.
Байгузин поднял глаза, поглядел на переводчика тем немигающим и печальным взглядом, каким смотрит на своего хозяина маленькая обезьянка, и проговорил быстро, хриплым и равнодушным голосом:
– Мухамет Байгузин.
– Точно так, ваше благородие, Мухамет Байгузин, – доложил переводчик.
– Спроси его, взял он у Есипаки голенища?
Подпоручик опять убедился в своей неопытности и малодушии, потому что из какого-то стыдливого и деликатного чувства не мог выговорить настоящее слово «украл».
Кучербаев снова поворотился и заговорил, на этот раз вопросительно и как будто бы с оттенком строгости. Байгузин поднял на него глаза и опять промолчал. И на все вопросы он отвечал таким же печальным молчанием.
– Не хочет говорить, – объяснил переводчик.
Офицер встал, прошелся задумчиво взад и вперед по комнате и спросил:
– А по-русски он совсем ничего не понимает?
– Понимает, ваше благородие. Он даже говорить может. Эй! Харандаш, карали минга[1], – обратился он опять к Байгузину и заговорил по-татарски что-то длинное, на что Байгузин отвечал только своим обезьяньим взглядом. – Никак нет, ваше благородие, не хочет.
Наступило молчание; подпоручик еще раз прошелся из угла в угол и вдруг закричал со злостью на переводчика:
– Иди. Ты мне больше не нужен… Ступай, ступай!
Когда Кучербаев ушел, Козловский еще долго ходил из угла в угол вдоль своей единственной комнаты. В трудные минуты жизни он всегда прибегал к этому испытанному средству. И каждый раз, проходя мимо Байгузина, он сбоку, так, чтобы это было незаметно, рассматривал его. Этот защитник отечества был худ и мал, точно двенадцатилетний мальчик. Его детское лицо, коричневое, скуластое и совсем безволосое, смешно и жалко выглядывало из непомерно широкой серой шинели с рукавами по колени, в которой Байгузин болтался, как горошина в стручке. Глаз его не было видно, потому что он их все время держал опущенными.
– Отчего ты не хочешь отвечать? – спросил подпоручик, остановившись перед солдатиком.
Татарин молчал, не поднимая глаз.
– Ну, чего же ты молчишь, братец? Вот про тебя говорят, что ты взял голенища. Так, может быть, это и не ты вовсе? А? Ну, говори же, взял ты или нет? А?