Чудинов угловато и сдержанно поклонился.
– Тогда пройдемте… – Привычным движением носком ботинки она откинула длинное завернувшееся наперед платье и, подобрав его, пошла впереди, легко посту кивая каблуками.
У Чудинова мелькнула мысль, зачем она нужна, когда здесь домашний врач, но сейчас же он понял, что это просто та любезность, по которой его не желали заставлять ждать и выдумали еще больного…
Незаметными, сделанными под обои боковыми дверями они вышли из зала и по трем ступенькам спустились в теплый коридор, далеко лоснившийся своим дубовым паркетом.
Потолок здесь был ниже, и Чудинов вместе с каким-то закулисным запахом краски и старой мебели, идя рядом с молодой девушкой, ощущал острый дразнящий аромат сильных духов, и беспокойное чувство, которое они сообщали, усиливалось шелестом юбок. Чтобы объяснить некоторую дальность пути и подготовить доктора, она говорила:
– Я должна сказать вам – брат мой всегда болен, то есть он болен от рождения… он страдает слабоумием… любезностью, ясно поглядывая в глаза доктору, и так просто и спокойно, как сообщают о насморке, лихорадке.
Чудинов с учтивой готовностью в глазах покачивал при каждом ее взгляде головой, точно ему очень приятно было слышать, что брат его шуршащей шелком, пропитанной духами собеседницы страдает идиотизмом.
– Раньше он был очень спокойным, – говорила она, – теперь же несколько месяцев страшно волнуется. Maman очень встревожена. Если так продолжится, его придется отправить в лечебницу. Недавно укусил за руку сиделку… Вот здесь, направо…
Свернули еще в боковой полутемный коридор. В конце его желтым пятном светила лампочка. Здесь уже тянуло холодом, пахло крысами и чем-то подпольным. Откуда-то из глубины коридора неслись странные рыкающие звуки и чей-то визгливый женский голос не то бранил, не то убеждал кого-то.
– Он страшно беспокоится, – оправдываясь за помещение, говорила барышня, передергивая от сырости плечами. – Иногда ужасно кричит…
Рыканье вперемежку с каким-то поросячьим визгом послышалось близко.
– Видите, чем-то недоволен, – сказала она, остановившись у двери, и постучала в светлый квадрат стекла, завешенного белым.
В двери высунулась женская голова в батистовой наколке.
– К вам можно? я с доктором…
Голова исчезла, и через несколько минут дверь распахнулась, и открывшая ее сиделка посторонилась, давая дорогу…
Вошедших охватил спертый кислый воздух, и самолюбие Чудинова неприятно тронула мысль: «Как мало эта девушка интересуется им, как человеком, как мужчиной, если без особой нужды сама пришла сюда».
У стола, привинченного к полу железными кошками, в кожаном истрепанном кресле сидела огромная голова, подвязанная салфеткой. Рыканье замолкло, и в вошедших впились два белесых глаза, казавшиеся страшными отсутствием ресниц и бровей. Широкий, прямо разрезанный мокрый рот раздвинулся, обнаруживая желтые, клыковатые, лезшие вперед зубы, голый подбородок блестел слюной. На полу валялись игрушки, сделанные тяжело и прочно.
Рядом с креслом идиота стоял служитель, крепкий парень с осоловевшим, глупо-смущенным лицом. И на нем, и на сиделке, и на всей грязной, поцарапанной, упрощенной обстановке лежал отпечаток какой-то обособленной бесправной, не своей жизни. Казалось, эти нездоровые лица прислуги заражены были безумием и отверженностью, живущими в этой комнате…
– Ну здравствуй, Дима, – утрированно весело заговорила сестра, первой направляясь к брату. – Что ты, ужинаешь?..
– Он немного понимает, – тоном демонстранта сказала она, оборачиваясь к Чудинову, и вслед за этим рыканье наполнило комнату.
Идиот тянулся к сестре, вскрикивая в промежутках между хрюканьем:
– Дай, дай… бба бба… д-а-д-а-й…
– Что он хочет? – тревожно спросила девушка, обращаясь к сиделке.
– Вот как видите… – ответила сиделка, – целый день сладу нет. Сегодня с утра связанный сидит…
– А вы давали то, что я вам оставил?.. – озабоченно спросил домашний врач.
– Да как ему дашь? видите…
– Гры-гры, дай, дай, ба, ба, – кричал идиот. Он схватил со стола суповую эмалированную чашку и бил ею по столу.
– Григорий, возьмите же чашку… да что вы смотрите!..
– Дай, дай – гры, гры.
Дикий гик наполнял комнату, мешал говорить.
– Ну зачем же сердиться, не надо кричать, – говорил молодой врач, подходя к больному, но голос его раздавался слабо, заглушаемый, как на улице.