Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их. Так как все женщины торжественно молчали, точно не замечая его, то он пересек залу и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный и независимый вид девицы из порядочного дома.
– Здравствуйте, барышня, – сказал он.
– Здравствуйте, – отрывисто ответила Люба.
– Как вы поживаете?
– Спасибо, благодарю вас. Угостите покурит!
– Извините – некурящий.
– Вот так-так. Мужчина и вдруг не курит. Ну так угостите лафитом с лимонадом. Ужас как люблю лафит с лимонадом.
Он промолчал.
– У, какой скупой, папашка! Вы где это служите? Вы чиновники?
– Нет, я учитель. Учу немецкому языку.
– А я вас где-то видела, папочка. Ваша физиономия мне знакома. Где я с вами встречалась?
– Ну уж не знаю, право. На улице разве.
– Может быть, и на улице… Вы хотя бы апельсином угостили. Можно спросить апельсин?
Он опять замолчал, озираясь кругом. Лицо у него заблестело, и прыщи на лбу стали красными. Он медленно оценивал всех женщин, выбирая себе подходящую и в то же время стесняясь своим молчанием. Говорить было совсем не о чем; кроме того, равнодушная назойливость Любы раздражала его. Ему нравилась своим большим коровьим телом толстая Катя, но, должно быть, – решал он в уме,она очень холодна в любви, как все полные женщины, и к тому же некрасива лицом. Возбуждала его также и Вера своим видом мальчишки и крепкими ляжками, плотно охваченными белым трико, и Беленькая Маня, так похожая на невинную гимназистку, и Женя со своим энергичным, смуглым, красивым лицом. Одну минуту он совсем уж было остановился на Жене, но только дернулся на стуле и не решился: по ее развязному, недоступному и небрежному виду и по тому, как она искренно не обращала на него никакого внимания, он догадывался, что она – самая избалованная среди всех девиц заведения, привыкшая, чтобы на нее посетители шире тратились, чем на других. А педагог был человек расчетливый, обремененный большим семейством и истощенной, исковерканной его мужской требовательностью женой, страдавшей множеством женских болезней. Преподавая в женской гимназии и в институте, он постоянно жил в каком-то тайном сладострастном бреду, и только немецкая выдержка, скупость и трусость помогали ему держать в узде свою вечно возбужденную похоть. Но раза два-три в год он с невероятными лишениями выкраивал из своего нищенского бюджета пять или десять рублей, отказывая себе в любимой вечерней кружке пива и выгадывая на конках, для чего ему приходилось делать громадные концы по городу пешком. Эти деньги он отделял на женщин и тратил их медленно, со вкусом, стараясь как можно более продлить и удешевить наслаждение. И за свои деньги он хотел очень многого, почти невозможного: его немецкая сентиментальная душа смутно жаждала невинности, робости, поэзии в белокуром образе Гретхен, но, как мужчина, он мечтал, хотел и требовал, чтобы его ласки приводили женщину в восторг, и трепет, и в сладкое изнеможение.
Впрочем, того же самого добивались все мужчины даже самые лядащие, уродливые, скрюченные и бессильные из них, – и древний опыт давно уже научил женщин имитировать голосом и движениями самую пылкую страсть, сохраняя в бурные минуты самое полнейшее хладнокровие.
– Хоть по крайности закажите музыкантам сыграть полечку. Пусть барышни потанцуют, – попросила ворчливо Люба.
Это было ему с руки. Под музыку, среди толкотни танцев, было гораздо удобнее решиться встать, увести из залы одну из девиц, чем сделать это среди общего молчания и чопорной неподвижности.
– А сколько это стоит? – спросил он осторожно.
– Кадриль – полтинник, а такие танцы – тридцать копеек. Так можно?
– Ну что ж… пожалуйста… Мне не жаль… – согласился он, притворяясь щедрым. – Кому здесь сказать?
– А вон, музыкантам.
– Отчего же… я с удовольствием… Господин музыкант, пожалуйста, что-нибудь из легких танцев, – сказал он, кладя серебро на фортепиано.
– Что прикажете? – спросил Исай Саввич, пряча деньги в карман. – Вальс, польку, польку-мазурку?
– Ну… что-нибудь такое…
– Вальс, вальс! – закричала с своего места Вера, большая любительница танцевать.
– Нет, польку!.. Вальс!.. Венгерку!.. Вальс! – потребовали другие.
– Пускай играют польку, – решила капризным тоном Люба. – Исай Саввич, сыграйте, пожалуйста, полечку. Это мой муж, и он для меня заказывает, – прибавила она, обнимая за шею педагога. – Правда, папочка?
Но он высвободился из-под ее руки, втянув в себя голову, как черепаха, и она без всякой обиды пошла танцевать с Нюрой. Кружились и еще три пары. В танцах все девицы старались держать талию как можно прямее, а голову как можно неподвижнее, с полным безучастием на лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок учитель подошел к Маньке Маленькой.
– Пойдемте? – сказал он, подставляя руку калачиком.
– Поедемте, – ответила она смеясь.
Она привела его в свою комнату, убранную со всей кокетливостью спальни публичного дома средней руки: комод, покрытый вязаной – скатертью, и на нем зеркало, букет бумажных цветов, несколько пустых бонбоньерок, пудреница, выцветшая фотографическая карточка белобрысого молодого человека с гордо-изумленным лицом, несколько визитных карточек; над кроватью, покрытой пикейным розовым одеялом, вдоль стены прибит ковер с изображением турецкого султана, нежащегося в своем гареме, с кальяном во рту; на стенах еще несколько фотографий франтоватых мужчин лакейского и актерского типа; розовый фонарь, свешивающийся на цепочках с потолка; круглый стол под ковровой скатертью, три венских стула, эмалированный таз и такой же кувшин в углу на табуретке, за кроватью.
– Угости, милочка, лафитом с лимонадом, – попросила, по заведенному обычаю, Манька Маленькая, расстегивая корсаж.
– Потом, – сурово ответил педагог. – Это от тебя самой будет зависеть. И потом: какой же здесь у вас может быть лафит? Бурда какая-нибудь.
– У нас хороший лафит, – обидчиво возразила девушка. – Два рубля бутылка. Но если ты такой скупой, купи хоть пива. Хорошо?
– Ну, пива, это можно.
– А мне лимонаду и апельсинов. Да?
– Лимонаду бутылку – да, а апельсинов – нет. Потом, может быть, я тебя даже и шампанским угощу, все от тебя будет зависеть. Если постараешься.
– Так я спрошу, папашка, четыре бутылки пива и две лимонаду? Да? И для меня хоть плиточку шоколаду. Хорошо? Да?
– Две бутылки пива, бутылку лимонаду и больше ничего. Я не люблю, когда со мной торгуются. Если надо, я сам потребую.
– А можно мне одну подругу пригласить?
– Нет уж, пожалуйста, без всяких подруг.
Манька высунулась из двери в коридор и крикнула звонко:
– Экономочка! Две бутылки пива и для меня бутылку лимонаду.
Пришел Симеон с подносом и стал с привычной быстротой откупоривать бутылки. Следом за ним пришла экономка Зося.
– Ну вот, как хорошо устроились. С законным браком! – поздравила она.
– Папаша, угости экономочку пивом, – попросила Манька. – Кушайте, экономочка.
– Ну, в таком случае за ваше здоровье, господин. Что-то лицо мне ваше точно знакомо?
Немец пил пиво, обсасывая и облизывая усы, и нетерпеливо ожидал, когда уйдет экономка. Но она, поставив свой стакан и поблагодарив, сказала:
– Позвольте, господин, получить с вас деньги. За пиво, сколько следует, и за время. Это и для вас лучше и для нас удобнее.
Требование денег покоробило учителя, потому что совершенно разрушало сентиментальную часть его намерений. Он рассердился:
– Что это, в самом деле, за хамство! Кажется, я бежать не собираюсь отсюда. И потом разве вы не умеете разбирать людей? Видите, что к вам пришел человек порядочный, в форме, а не какой-нибудь босяк. Что за назойливость такая!
Экономка немного сдалась.
– Да вы не обижайтесь, господин. Конечно, за визит вы сами барышне отдадите. Я думаю, не обидите, она у нас девочка славная. А уж за пиво и лимонад потрудитесь заплатить. Мне тоже хозяйке надо отчет отдавать. Две бутылки пива, по пятидесяти – рубль и лимонад тридцать рубль тридцать.
– Господи, бутылка пива пятьдесят копеек! – возмутился немец. – Да я в любой портерной достану его за двенадцать копеек.
– Ну и идите в портерную, если там дешевле, – обиделась Зося. – А если вы пришли в приличное заведение, то это уже казенная цена – полтинник. Мы ничего лишнего не берем. Вот так-то лучше. Двадцать копеек вам сдачи?
– Да, непременно сдачи, – твердо подчеркнул учитель. – И прошу вас, чтобы больше никто не входил.
– Нет, нет, нет, что вы, – засуетилась около двери Зося. – Располагайтесь, как вам будет угодно, в полное свое удовольствие. Приятного вам аппетита.
Манька заперла за нею дверь на крючок и села немцу на одно колено, обняв его голой рукой.
– Ты давно здесь? – спросил он, прихлебывая пиво. Он чувствовал смутно, что то подражание любви, которое сейчас должно произойти, требует какого-то душевного сближения, более интимного знакомства, и поэтому, несмотря на свое нетерпение, начал обычный разговор, который ведется почти всеми мужчинами наедине с проститутками и который заставляет их лгать почти механически, лгать без огорчения, увлечения Или злобы, по одному престарому трафарету.
– Недавно, всего третий месяц.
– А сколько тебе лет?
– Шестнадцать, – соврала Маленькая Манька, убавив себе пять лет.
– О, такая молоденькая! – удивился немец и стал, нагнувшись и кряхтя, снимать сапоги. – Как же ты сюда попала?
– А меня один офицер лишил невинности там… у себя на родине. А мамаша у меня ужас какая строгая. Если бы она узнала, она бы меня собственными руками задушила. Ну вот я и убежала из дому и поступила сюда…
– А офицера-то ты любила, который первый-то?
– Коли не любила бы, то не пошла бы к нему. Он, подлец, жениться обещал, а потом добился, чего ему нужно, и бросил.
– Что же, тебе стыдно было в первый раз?
– Конечно, что стыдно… Ты как, папашка, любишь со светом или без света? Я фонарь немножко притушу. Хорошо?
– А что же, ты здесь не скучаешь? Как тебя зовут?
– Маней. Понятно, что скучаю. Какая наша жизнь!
Немец поцеловал ее крепко в губы и опять спросил:
– А мужчин ты любишь? Бывают мужчины, которые тебе приятны? Доставляют удовольствие?
– Как не бывать, – засмеялась Манька. – Я особенно люблю вот таких, как ты, симпатичных, толстеньких.
– Любишь? А? Отчего любишь?
– Да уж так люблю. Вы тоже симпатичный.
Немец соображал несколько секунд, задумчиво отхлебывая пиво. Потом сказал то, что почти каждый мужчина говорит проститутке в эти минуты, предшествующие случайному обладанию ее телом:
– Ты знаешь, Марихен, ты мне тоже очень нравишься. Я бы охотно взял тебя на содержание.
– Вы женат, – возразила она, притрогиваясь к его кольцу.
– Да, но, понимаешь, я не живу с женой, она нездорова, не может исполнять супружеских обязанностей.
– Бедная! Если бы она узнала, куда ты, папашка, ходишь, она бы, наверно, плакала.
– Оставим это. Так знаешь. Мари, я себе все время ищу вот такую девочку, как ты, такую скромную и хорошенькую. Я человек состоятельный, я бы тебе нашел квартиру со столом, с отоплением, с освещением. И на булавки сорок рублей в месяц. Ты бы пошла?
– Отчего не пойти, пошла бы.
Он поцеловал ее взасос, но тайное опасение быстро проскользнуло в его трусливом сердце.
– А ты здорова? – спросил он враждебным, вздрагивающим колосом.
– Ну да, здорова. У нас каждую субботу докторский осмотр.
Через пять минут она ушла от него, пряча на ходу в чулок заработанные деньги, на которые, как на первый почин, она предварительно поплевала, по суеверному обычаю. Ни о содержании, ни о симпатичности не было больше речи. Немец остался недоволен холодностью Маньки и велел позвать к себе экономку.
– Экономочка, вас мой муж к себе требует! – сказала Маня, войдя в залу и поправляя волосы перед зеркалом.
Зося ушла, потом вернулась и вызвала в коридор Пашу. Потом вернулась в залу уже одна.
– Ты что это, Манька Маленькая, не угодила своему кавалеру? – спросила она со смехом. – Жалуется на тебя: «Это, говорит, не женщина, а бревно какое-то деревянное, кусок лёду». Я ему Пашку послала.
– Э, противный какой! – сморщилась Манька и отплюнулась. – Лезет с разговорами. Спрашивает: ты чувствуешь, когда я тебя целую? Чувствуешь приятное волнение? Старый пес. На содержание, говорит, возьму.
– Все они это говорят, – заметила равнодушно Зоя.
Но Женя, которая с утра была в злом настроении, вдруг вспыхнула.
– Ах он, хам этакий, хамло несчастное! – воскликнула она, покраснев и энергично упершись руками в бока. – Да я бы взяла его, поганца старого, за ухо, да подвела бы к зеркалу и показала бы ему его гнусную морду. Что? Хорош? А как ты еще будешь лучше, когда у тебя слюни изо рта потекут, и глаза перекосишь, и начнешь ты захлебываться и хрипеть, и сопеть прямо женщине в лицо. И ты хочешь за свой проклятый рубль, чтобы я перед тобой в лепешку растрепалась и чтобы от твоей мерзкой любви у меня глаза на лоб полезли? Да по морде бы его, подлеца, по морде! До крови!
– О, Женя! Перестань же! Пфуй! – остановила ее возмущенная ее грубым тоном щепетильная Эмма Эдуардовна.
– Не перестану! – резко оборвала она. Но сама замолчала и гневно отошла прочь с раздувающимися ноздрями и с огнем в потемневших красивых глазах.
Зал понемногу наполнялся. Пришел давно знакомый всей Яме Ванька-Встанька – высокий, худой, красноносый седой старик, в форме лесного кондуктора, в высоких сапогах, с деревянным аршином, всегда торчащим из бокового кармана. Целые дни и вечера проводил он завсегдатаем в бильярдной при трактире, вечно вполпьяна, рассыпая свои шуточки, рифмы и приговорочки, фамильярничая со швейцаром, с экономками и девушками. В домах к нему относились все – от хозяйки до горничных – с небрежной, немного презрительной, но без злобы, насмешечкой. Иногда он бывал и не без пользы: передавал записочки от девиц их любовникам, мог сбегать на рынок или в аптеку. Нередко благодаря своему развязно привешенному языку и давно угасшему самолюбию втирался в чужую компанию и увеличивал ее расходы, а деньги, взятые при этом взаймы, он не уносил на сторону, а тут же тратил на женщин разве-разве оставлял себе мелочь на папиросы. И его добродушно, по привычке, терпели.
– Вот и Ванька-Встанька пришел, – доложила Нюра, когда он, уже успев поздороваться дружески за ручку со швейцаром Симеоном, остановился в дверях залы, длинный, в форменной фуражке, лихо сбитой набекрень. – Ну-ка, Ванька-Встанька, валяй!
– Имею честь представиться, – тотчас же закривлялся Ванька-Встанька, по-военному прикладывая руку к козырьку, – тайный почетный посетитель местных благоугодных заведений, князь Бутылкин, граф Наливкин, барон Тпрутинкевич-Фьютинковский. Господину Бетховену! Господину Шопену! – поздоровался он с музыкантами. – Сыграйте мне что-нибудь из оперы «Храбрый и славный генерал Анисимов, или Суматоха в колидоре». Политической экономочке Зосе мое почтение. А-га! Только на пасху целуетесь? Запишем-с. У-ти, моя Тамалочка, мусисюпинькая ти моя!
Так, с шутками и со щипками, он обошел всех девиц и, наконец, уселся рядом с толстой Катей, которая положила ему на ногу свою толстую ногу, оперлась о свое колено локтем, а на ладонь положила подбородок и равнодушно и пристально стала смотреть, как землемер крутил себе папиросу.
– И как тебе не надоест, Ванька-Встанька? Всегда ты вертишь свою козью ногу.
Ванька-Встанька сейчас же задвигал бровями и кожей черепа и заговорил стихами:
Папироска, друг мой тайный,
Как тебя мне не любить?
Не по прихоти случайной
Стали все тебя курить.
– Ванька-Встанька, а ведь ты скоро подохнешь, – сказала равнодушно Катька.
– И очень просто.
– Ванька-Встанька, скажи еще что-нибудь посмешнее стихами, – просила Верка.
И он сейчас же, послушно, встав в смешную позу, начал декламировать:
Много звезд на небе ясном,
Но их счесть никак нельзя,
Ветер шепчет, будто можно,
А совсем никак нельзя.
Расцветают лопухи,
Поют птицы петухи.
Балагуря таким образом, Ванька-Встанька просиживал в залах заведения целые вечера и ночи. И по какому-то странному душевному сочувствию девицы считали его почти своим; иногда оказывали ему маленькие временные услуги и даже покупали ему на свой счет пиво и водку.
Через некоторое время после Ваньки-Встаньки ввалилась большая компания парикмахеров, которые в этот день были свободны от работ. Они были шумны, веселы, но даже и здесь, в публичном доме, не прекращали своих мелочных счетов и разговоров об открытых и закрытых бенефисах, о хозяевах, о женах хозяев. Все это были люди в достаточной степени развращенные, лгуны, с большими надеждами на будущее, вроде, например, поступления на содержание к какой-нибудь графине. Они хотели как можно шире использовать свой довольно тяжелый заработок и потому решили сделать ревизию положительно во всех домах Ямы, только к Треппелю не решились зайти, так как там было слишком для них шикарно. Но у Анны Марковны они сейчас же заказали себе кадриль и плясали ее, особенно пятую фигуру, где кавалеры выделывают соло, совершенно как настоящие парижане, даже заложив большие пальцы в проймы жилетов. Но остаться с девицами они не захотели, а обещали прийти потом, когда закончат всю ревизию публичных домов.
И еще приходили и уходили какие-то чиновники, курчавые молодые люди в лакированных сапогах, несколько студентов, несколько офицеров, которые страшно боялись уронить свое достоинство в глазах владетельницы и гостей публичного дома. Понемногу в зале создалась такая шумная, чадная обстановка, что никто уже там не чувствовал неловкости. Пришел постоянный гость, любовник Соньки Руль, который приходил почти ежедневно и целыми часами сидел около своей возлюбленной, глядел на нее томными восточными глазами, вздыхал, млел и делал ей сцены за то, что она живет в публичном доме, что грешит против субботы, что ест трефное мясо и что отбилась от семьи и великой еврейской церкви.
По обыкновению, – а это часто случалось, – экономка Зося подходила к нему под шумок и говорило кривя губы:
– Ну, что вы так сидите, господин? Зад себе греете? Шли бы заниматься с девочкой.
Оба они, еврей и еврейка, были родом из Гомеля и, должно быть, были созданы самим богом для нежной, страстной, взаимной любви, но многие обстоятельства, как, например, погром, происшедший в их городе, обеднение, полная растерянность, испуг, на время разлучили их. Однако любовь была настолько велика, что аптекарский ученик Нейман с большим трудом, усилиями я унижениями сумел найти себе место ученика в одной из местных аптек и разыскал любимую девушку. Он был настоящим правоверным, почти фанатическим евреем. Он знал, что Сонька была продана одному из скупщиков живого товара ее же матерью, знал много унизительных, безобразных подробностей о том, как ее перепродавали из рук в руки, и его набожная, брезгливая, истинно еврейская душа корчилась и содрогалась при этих мыслях, но тем не менее любовь была выше всего. И каждый вечер он появлялся в зале Анны Марковны. Если ему удавалось с громадным лишением вырезать из своего нищенского дохода какой-нибудь случайный рубль, он брал Соньку в ее комнату, но это вовсе не бывало радостью ни для него, ни для нее: после мгновенного счастья – физического обладания друг другом – они плакали, укоряли друг друга, ссорились с характерными еврейскими театральными жестами, и всегда после этих визитов Сонька Руль возвращалась в залу с набрякшими, покрасневшими веками глаз.
Но чаще всего у него не было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее, когда Соньку случайно брал гость. И когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом, то он незаметно, стараясь не обращать на себя общего внимания и не поворачивая головы в ее сторону, все время осыпал ее упреками. И в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров было мученическое, но кроткое выражение.
Приехала большая компания немцев, служащих в оптическом магазине, приехала партия приказчиков из рыбного и гастрономического магазина Керешковского, приехали двое очень известных на Ямках молодых людей, – оба лысые, с редкими, мягкими, нежными волосами вокруг лысин – Колька-бухгалтер и Мишка-певец, так называли в домах их обоих. Их так же, как Карла Карловича из оптического магазина и Володьку из рыбного, встречали очень радушно, с восторгами, криками и поцелуями, льстя их самолюбию. Шустрая Нюрка выскакивала в переднюю и, осведомившись, кто пришел, докладывала возбужденно, по своему обыкновению:
– Женька, твой муж пришел!
или:
– Манька Маленькая, твой любовник пришел!
И Мишка-певец, который вовсе не был певцом, а владельцем аптекарского склада, сейчас же, как вошел, запел вибрирующим, пресекающимся, козлиным голосом:
Чу-у-уют пра-а-а-а-авду!
Ты ж заря-я-я-я…
что он проделывал в каждое свое посещение Анны Марковны.
Почти беспрерывно играли кадриль, вальс, польку и танцевали. Приехал и Сенька – любовник Тамары – но, против обыкновения, он не важничал, «не разорялся», не заказывал Исай Саввичу траурного марша и не угощал шоколадом девиц… Почему-то он был сумрачен, хромал на правую ногу и старался как можно меньше обращать на себя внимание: должно быть, его профессиональные дела находились в это время в плохом обороте. Он одним движением головы, на ходу, вызвал Тамару из зала и исчез с ней в ее комнате. Приехал также и актер Эгмонт-Лаврецкий, бритый, высокий, похожий на придворного лакея своим вульгарным и нагло-презрительным лицом.
Приказчики из гастрономического магазина танцевали со всем усердием молодости и со всей чинностью, которую рекомендует самоучитель хороших нравов Германа Гоппе. В этом смысле и девицы отвечали их намерениям. У тех и у других считалось особенно приличным и светским танцевать как можно неподвижнее, держа руки опущенными вниз и головы поднятыми вверх и склоненными, с некоторым гордым и в то же время утомленным и расслабленным видом. В антрактах, между фигурами, нужно было со скучающим и небрежным видом обмахиваться платками… Словом, все они делали вид, будто принадлежат к самому изысканному обществу, и если танцуют, то делают это, только снисходя до маленькой товарищеской услуги. Но все-таки танцевали так усердно, что с приказчиков Керешковского пот катился ручьями.
Случилось уже два-три скандала в разных домах. Какой-то человек, весь окровавленный, у которого лицо, при бледном свете лунного серпа, казалось от крови черным, бегал по улице, ругался и, нисколько не обращая внимания на свои раны, искал шапку, потерянную в драке. На Малой Ямской подрались штабные писаря с матросской командой. Усталые таперы и музыканты играли как в бреду, сквозь сон, по механической привычке. Это было на исходе ночи. Совершенно неожиданно в заведение Анны Марковны вошло семеро студентов, приват-доцент и местный репортер.