– Можешь ты это понимать, братец мой? – бормотал Федор, размазывая рукою слезы по лицу.
С конца октября наступила ненастная погода. Ночи пошли долгие, темные. Деревья почти оголились и во время ветра тоскливо трепетали своими мокрыми, ослизлыми ветвями. Трава в степи пожелтела; поля стали грязные, скучные, утомительно однообразные. Дороги растворились, бесконечные лужи пестрили их своим свинцовым блеском; глубокие колеи, чернозем, превратившийся в хляби, не давали пройти ни конному, ни пешему.
И в таком виде Марья Павловна тоже еще ни разу не знала деревню. С утра подходила она к окну и долго смотрела, как тянулись медлительные серые тучи, сеял мелкий дождик, чернели леса в отдалении. И ей казалось, что плачет деревенская природа. Плакали широкие стекла окон, плакали деревья в саду, роняя беспрерывные капли влаги, плакало угрюмое, неприветливое небо.
На хуторе стало гораздо глуше. Плуги и машины прибрали в сараи, хлеб отвезли на пристань и продали, отпустили лишних работников, плотники уехали на родину. Можно было по целым часам стоять у того окна, в которое виден был обширный двор хутора, и по целым часам на дворе не появлялось ни одного человека; собаки и те прятались в укромные места. В комнатах с самого утра было пасмурно; в четыре часа уже приходилось зажигать лампы.
Господа были принуждены вести исключительно комнатную жизнь. С утра они пили кофе, играли в шахматы; затем завтракали и пили чай; после чая Марья Павловна садилась за рояль, а Сергей Петрович слушал или уходил к себе читать книгу. Так протекало время до обеда. За обедом больше всего говорили о кушаньях. Сергей Петрович каждый раз критиковал кухарку, Марья Павловна заступалась за нее.
– Да помилуй, Marie, – говорил он, – эти кусочки мяса, например: это деревяшки какие-то, а не boeuf à la Stroganoff!! Да и соус совсем не тот: здесь нужно жгучее, пикантное.
– Ах, боже мой, Serge! Не может же ошибаться Молоховец… Я вчера рассказала Аксинье, и решительно сделано все, как в книге.
– Или эта каша: разве такая бывает гурьевская каша? – не унимался Сергей Петрович, накладывая полную тарелку каши, не похожей, по его мнению, на гурьевскую.
После обеда опять пили чай и играли в шахматы. Долгий вечер уходил на чтение, на разговор; позднее призывали Аксинью («господскую» кухарку в противоположность Матрене, кухарке «людской») и с кухонною книгой в руках заказывали ей обед. Затем Сергей Петрович зевал и говорил, что пора спать. Но прежде, чем отправляться спать, Марья Павловна смотрела на барометр, подходила к окну, прислушивалась, как гудит ветер, шумят деревья, как хлещет дождь в стекла.
Разговоры велись краткие и с большими перерывами. Да и о чем было говорить? Читали они журналы, читали так называемых классиков, но мало говорили по поводу прочитанного.
– Вот это хорошо, – скажет Сергей Петрович.
– Да, действительно прекрасно! – согласится Марья Павловна, и опять безмолвствуют или продолжают чтение.
Раз как-то Марья Павловна предложила читать Маркса.
– Я начала тогда читать по твоему совету, – сказала она, – но решительно не могла; необходимо вместе читать. Так, на первых же порах я натолкнулась на эту Гегелеву триаду… Что такое триада, хотелось бы мне знать?
– Да, да, Маркс – это действительно… – произнес Сергей Петрович. – Это большой мыслитель. Триада… Триада… Ну, знаешь, это вроде трех периодов у Огюста Конта… Знаешь, у Писарева еще есть об этом?
– Фазисы развития? Фетишизм, метафизика, позитивные начала?
– Да, да. То есть не совсем так, но в этом роде. Если хочешь, начнем.
И вместо обычного своего чтения они раскрыли Маркса. Но Марье Павловне так было трудно понимать его, а Сергей Петрович с таким неудовольствием и с такою сбивчивостью объяснял непонятное для нее, что на третий же день они, по молчаливому соглашению, не развернули Маркса, а стали читать Дачу на Рейне Ауэрбаха.
Игру на рояли Марья Павловна скоро принуждена была бросить: музыка стала плохо влиять на ее нервы, хотя, впрочем, и без музыки она уже не могла похвалиться спокойным расположением духа. Лето, прошедшее так быстро, ей иногда казалось сном, который не возвратится более, и казалось горьким заблуждением то, что она думала летом: что жизнь ее теперь уж совершенно другая, что вот ей весело, хорошо, приятно и что и сама она стала другая, – бодрая, здоровая, счастливая. Нет, ничего не изменилось Та же мебель, те же принадлежности комфорта и гигиены, те же удобные щегольские вещи окружают ее… Тот же распорядок дня. Правда, рядом с нею за столом сидит теперь другой мужчина, с другими чертами лица, с другими манерами, с другим тембром голоса, но где начинается тот и кончается этот — она не знала. Слова, которые говорит ей этот, книги, которые он читает, мысли и идеалы, которыми он живет, – все, все одинаковое. «Да ведь было что-то особенное в нем? – спрашивала себя Марья Павловна. – Было влекущее к себе, интересное, оживляющее душу?» Иногда ей против воли приходило в голову: хорошо ли она распорядилась своею жизнью, не ошиблась ли снова, не придется ли ей проклясть тот час, когда она безропотно приняла первый поцелуй Сергея Петровича, тот день, в который познакомилась с ним? Она несколько раз заговаривала о деревне и замолчала лишь тогда, когда Сергей Петрович в упор спросил ее:
– Что же ты хочешь?
Чего она хочет, в самом деле? И она покраснела вместо ответа, вспомнив, как сближалась с Лизой, как попала впросак, желая облагодетельствовать Федора, как искала и не находила «несчастных» и как встретила наконец одну «несчастную».
Скучал и Сергей Петрович. Подходило время, когда он обыкновенно уезжал в Москву «освежиться». Но теперь ему почему-то было совестно заговаривать об этом, и он притворялся, что очень доволен уединенною жизнью вдвоем. Соседей было мало, да и те, которые были, редко посещали их. Потому редко посещали, что Марья Павловна слыла «столичною барыней», а Сергей Петрович вместо карт и выпивки предъявлял гостям скучнейшие для них соображения о политике и о статьях только что полученного журнала. Однако один из таких соседей, завернув как-то на хутор, был приятно удивлен предложением Сергея Петровича сыграть в пикет. Новость разнеслась быстро. В следующий раз приехали уже два соседа, и, чтобы не расстраивать компании, а больше всего, чтобы не увидеть неприятной гримасы на лице Сергея Петровича, Марья Павловна согласилась составить им партию в винт. Затем она нашла, что игра в винт заглушает скуку. И только после множества таких партий в винт ей до глубочайшего омерзения надоели и карты и партнеры.
В конце ноября вместе с дождем повалил снег. Поля оделись серою пеленой. На грязных дорогах появились точно заплаты из белого сукна. Никодим, ездивший на станцию за газетами, воротился мокрый до последней нитки. Зато в газетах оказались интересные новости: в Москве ждали постановки новой оперы и приезда знаменитого трагика на гастроли. Сергей Петрович не утерпел.
– Не съездить ли нам в Москву, Marie? Это, должно быть, очень интересно! – сказал он, заглядывая ей в глаза.
Она помолчала, посмотрела в окно, где мутная завеса дождя и снега застилала окрестности, подумала о том, что сегодня вечером, несмотря на отвратительную погоду, скучные соседи непременно явятся «повинтить», а за обедом пойдут непременные разговоры о кухарке Аксинье или о вчерашнем «шлеме», который открыл Сергей Петрович, и проговорила:
– Хорошо, я согласна.
Дня через два коляска, запряженная тройкою крепких лошадей, медленно тащилась по широкой лутошкинской улице. Снег опять согнало дождем, и грязь, стоявшая на улице, доходила лошадям почти до колен. Из коляски задумчиво смотрела на избы бледная и печальная Марья Павловна. В маленьких оконцах, по мере проезда господ, то и дело щелкали торопливо отодвигаемые рамы и высовывались русоволосые головы ребят, с любопытством смотревших на коляску.
– Чего не видал, постреленок! – закричала Митревна на своего сынишку. – Студи избу-то.
– Мамка! Господа поехали… Глянь-ка, барыня-то – бе-е-лая.
– Ну, и неси их нелегкая. Задвинь окошко-то.
Когда свечерело, тот же мальчуган сказал Митревне:
– Мамка, сем я к Булатовым пойду? Там баушка Лукерья больно хорошо сказки сказывает.
– Поди, поди, кормилец, да не засиживайся: отец от старосты воротится, ужинать будем.
Мальчуган проворно подвинул по самые уши старую отцовскую шапку, натянул полушубчик с свежими белыми заплатами и, выскочив на улицу, осторожно пробрался около навозных завалин к избе Булатовых. Слепая «баушка» сидела в углу около печки; вкруг нее было уже много ребят; иные сидели на лавке, иные на корточках на полу, иные лежали на печке и на полатях, подпирая ручонками подбородки, не сводя внимательных глаз с «баушки». Она мерно и важно вела рассказ, устремив свои мутные незрячие глаза в ту сторону, где, казалось ей, были слушатели. Дальше, к переднему углу, сидели женщины и молча пряли пряжу.
– Баушка, а баушка! – сказали с печки, когда слепая умолкла. – А вот ужи теперь – кусаются ай нет? Алешка по весне убил здоро-о-венного! Он говорит: уязвит, коли не убьешь.
– Вот глупый, разве их можно бить? Уж он – вот какой. Когда в потоп Ной плавал на корабле, то черт провертел дыру в корабле. Черт-то провертел, а уж увидел да и говорит: сем-ка я заслоню, говорит, а то потонет корабль. Взял да и влез до половины в дыру-то и сидел там, покамест вода ушла в море. Когда уплыла вода-то, бог ему и подарил на голову венец, вот желтенький-то на ём… Вот теперь их и грех бить стало, а то бога прогневишь.
– А Ной, баушка… Какой такой Ной?
– Человек такой был. Бог послал потоп на землю, и случился такой человек.
– А змею, баушка, не грешно убивать?
– Ту не грешно. Та – проклятущая, ее окаянный любит: кабы не змея, мы бы, может, и теперь в раю жили.
И долго велись такие разговоры между «баушкой» и ребятами, наперерыв задававшими ей вопросы. Наконец ребята пожелали слушать сказку, и «баушка», на минуту призадумавшись, тем же мерным и значительным голосом, который был ей свойствен, начала рассказывать о Песчаном острове: «В некотором царстве, в некотором государстве были у царя три жены. Первая говорит: я тебе, друг милый, я тебе, друг любезный, сошью рубашечку – скрозь колечко протащить. Другая говорит: а я тебе, друг милый, я тебе, друг любезный, напряду таличку – сквозь игольное ушко протащить. А третья говорит: а я тебе, друг милый, а я тебе, друг любезный, рожу трех сыновей, и у каждого сына буде во лбу по ясну солнцу, в затылке – светел месяц, а по вискам – часты звезды…»
Этим же вечером господа ехали по железной дороге. Сергей Петрович дремал, убаюканный теплотою вагона и однообразным стуком поезда. Марья Павловна протирала вспотевшие стекла и напряженно смотрела в темное пространство, – смотрела, как в темноте нескончаемою вереницей летели огненные искры, напоминая собою полет пчел; как мерцали огоньки деревень, изредка попадавшихся на пути; как отражались светлые полосы от окон вагонов и стремительно бежали вслед за поездом, – смотрела и думала все о том же, о чем ей в последнее время часто приходилось думать: «Что же мне делать? Что же мне делать с собою?» И жизнь представлялась ей точно степь, мимо которой мчался поезд: такая же обнаженная, глухая и мрачная.