Совсем отчаявшись, мы стали думать, что в его уже мёртвое тело попал снаряд и от него ничего не осталось. Но один из двух новых бойцов, которых нам накануне прислали в отделение, с забавным позывным Сквозняк, отошёл в сторону от нашей позиции по нужде и увидел это…
На одном из дальних пригорков чуть в стороне в землю был воткнут берёзовый колышек. На колышек была насажена отрезанная человеческая голова, на которую была заботливо надета фирменная вагнеровская кепка, видимо, чтобы голова не перегревалась на зимнем солнце, которое уже поднялось довольно высоко над ближней лесополосой. Заботливые украинские мясники даже дали голове возможность прикурить – вставили в зубы окурок сигареты. Не перед смертью – после.
…Это была его голова. Мы узнали командира по характерному шраму на левой щеке. Наверное, он хорошо успел их покрошить из пулемёта и покалечить гранатой, этих айдаровцев, чёртовых сатанистов, раз они успели сотворить из него свой идол, который гордо возвышался немного в стороне над полем боя. Они даже оставили ему вагнеровский жетон, аккуратно прикрепив к колышку.
У всех, кто тогда это увидел, сжимались кулаки от ненависти к этим нелюдям. Понятно было, что теперь мы будем не просто воевать, а будем мстить за нашего командира с особым чувством злой военной справедливости. И каждый, наверное, мог вспомнить какие-то мелочи со стороны командира, которые относились лично к нему. Каждый понимал, что это была забота и даже участие в его судьбе. Тёплый был человек. И хоть сам он пришёл на эту войну с «воли», но сумел найти для каждого из нас именно те слова, которые западали в самые скрытые, дальние, может быть, какие-то детские уголки души озлобившихся и зачерствевших на зоне зеков, учеников его выпускного класса. Наверное, он хотел поднять и согреть эти изуродованные непростой жизнью души бывших мальчишек.
Хорошо, что у нас был такой первый командир. Говорили, что на гражданке он был учителем в районной школе, но успел повоевать во Вторую чеченскую. Его там даже ранило. И шрам на щеке тоже был оттуда. Мы его никогда не забудем. Настоящий русский мужик. Настоящий воин. Недаром говорят: «Умереть воином – значит жить вечно…»
А мне почему-то пришла в голову дурацкая мысль, что после его смерти городу Парижу уже ничто не будет угрожать и никто больше не сможет пугать его никаким страшным русским словом «сглаз»…
Прошёл ещё день. Хохлы как-то подуспокоились. Постреливали, конечно, но не сильно. Наверное, зализывали раны и перегруппировывались, готовясь к новому накату. Птички украинские летали, но мы знали, что делать при их приближении. Мы снова осваивали и расчищали нашу старую располагу, которую отбили у хохлов. Ребята слушали мои распоряжения так, словно я уже был их новым командиром. У меня была единственная рация на всё отделение. Свою рацию Сглаз успел уничтожить.
Как же он хотел научить нас выживать! Как же он хотел, чтобы мы жили! Поэтому и учил невозможному: привыкать к войне.
– Внимательно слушаем обстановку вокруг. В воздухе всегда есть звуки, даже когда кажется, что кругом тишина…
– При любых сомнениях падаем.
– Во время движения постоянно высматриваем возможные укрытия на время обстрела: окопы, блиндажи, ямки, люки, подвалы, даже колеи от транспорта. Чем глубже, тем лучше.
– Никогда не бегаем от взрывов – осколки быстрее. Упал, переждал прилëт, осмотрелся, увидел рядом ямку, пополз к ней.
– Успеваем, ребята, двумя глазами смотреть под ноги – тогда увидим все растяжки и мины.
– Копаем окоп поглубже, еще глубже, а когда совсем глубоко, то еще на штык для надежности. Копаем на ширину плеч. В слишком широкий может и залететь… Окопы на передке без конца и края. В окопах и блиндажах вы будете воевать и жить. Но сверху жилые окопы выдает мусор – консервные банки, пластиковые бутылки, упаковки сухпайков. По кучам мусора с «птичек» противник определяет, где цель будет пожирнее, и мины полетят туда. Поэтому, ребятки, мусор – в чёрные мешки и закапываем в стороне…
Как же он был прав!
Это и ещё многое другое он успел нам передать. И вроде бы простые слова, но говорились они так, будто он извинялся за всё, что нам придётся пережить на войне… За все эти падения и ранения, контузии и лишения конечностей. Как будто за всех извинялся. И за своих, и за чужих, за всех, даже за тех, кого нам ещё только предстояло встретить на войне. Никогда не забуду этот его тёплый взгляд лучистых рязанских глаз…
А ещё мы теперь знакомились с двумя новыми бойцами, которых к нам кинули на замену раненых. Они оба были с «воли». То есть они были «ашники». Их номер на личном жетоне начинался с буквы «А», и получали они его, в отличие от нас, «кашников», не в лесном лагере под Луганском, а в основном тренировочном лагере на хуторе Молькино под Краснодаром. Они оказались нормальными ребятами из Самары и воевали от души, как и многие из нас.
Хотя различия между нами были. У А-шника всегда была возможность отказаться от переднего края, и остаток срока по своему контракту он мог быть грузчиком где-то на дальних складах в зелёной зоне. А у нас такой возможности не было. Мы ехали воевать именно штурмовиками, мы и были штурменами.
Ещё через день ближе к вечеру я получил по рации приказ прибыть в штаб. Рация, которую мне когда-то вручил Сглаз, теперь постоянно была при мне. Я берёг её как подарок Сглаза и память о нём. С трудом, но я нашёл месторасположение нашего штаба. Увидев меня, командир взвода сказал:
– Вот, хотел лично посмотреть на тебя. Ты же у Сглаза замом был, и мне сказали, что фактически руководил отделением во время последнего наката на хохлов, лично приземлил нескольких… Ты готов стать командиром отделения?
– Нет, – твёрдо сказал я, и в затхлом воздухе штабного подвала повисла пауза, которая говорила о том, что от меня ожидали услышать другое.
Услышав мой ответ, командир взвода стал внимательно рассматривать меня, видимо, что-то отмечая для себя на будущее. Они переглянулись с заместителем командира взвода, который тоже присутствовал в помещении штаба. Там, в тёмном углу сидели ещё и связисты. Командир взвода кивнул одному из них, и тот стал по рации торопливо связываться с кем-то. А командир взвода продолжал:
– Тогда мы дадим вам нового комода, хотя Сглаз говорил, что готовил тебя на своё место.
– Сглаз – герой! И другого такого уже не будет, – уверенно и даже с каким-то вызовом ответил я.
– Это да, – закивали головами взводный и его заместитель. – Мы отправили на него представление к «Герою». И командир ШО уже подписал… Ладно, можешь идти. Задачи вам поставит новый командир.
И я вышел. Вышел из неприметного спуска в подвал какого-то насмерть разрушенного украинского дома. Сразу же почти задохнулся от глотка свежего воздуха, лишённого запахов немытых тел, сырой земли, прелой листвы, пороха, солярки, горелого железа, разлагающихся трупов, гниющей и недоеденной тушёнки со специями – всеми запахами человеческой войны. Декабрьский холодный ветер, по всей видимости, тоже собирался воевать с решительно настроенными людьми и уже подумывал, с какой стороны лучше всего накрыть их проливными дождями. И накрыл ведь! Уже потом, в январе, ливни шли почти без перерывов практически неделю, залив все окопы. А после ударили двадцатиградусные морозы. Просушиться было совершенно негде. Согреться можно было только копая новые окопы, снова заземляясь таким образом.
Темнота позднего неба подсвечивалась контрбатарейной борьбой между нашими и украинскими расчётами артиллерии. Было видно, как летели мины, за которыми тянулся красный след. Туда, откуда вылетали наши мины, вскоре начинали лететь украинские снаряды. Этот грохот отдалённых взрывов на передовой не прекращался никогда.
Я шёл ходко, наслаждаясь движением: бессмертный, вечный и весёлый.
Почему весёлый? – Сам не знаю… Может быть, потому что возвращался к своим ребятам, которые уже прошли несколько штурмов и откатов, несколько тяжёлых контузий и ранений, несколько собственных жизней и смертельно непростых выживаний. Каждый узнал и увидел столько, сколько никогда до этого не смог бы увидеть и узнать в прошлой вольной и тюремной жизни. Каждый уже подспудно чувствовал, что становился настоящим членом удивительного для русской истории братства под названием ЧВК «Вагнер». Как? Непонятно. Но я тоже это чувствовал.
Почему вечный? Потому что время здесь будто останавливалось и загустевало, словно дёготь в бочке. Каждая минута из этой страшной бездонной бочки с дёгтем извлекалась с большим трудом. Это ощущали, наверное, все, кого когда-либо угораздило сунуться в безумное пространство войны. Ночью оно действительно казалось бесцеремонно густым и тёмным.
Почему бессмертный? Потому что на войне мало кто рассчитывал на свой главный компромисс в этой жизни – старость. Хочешь жить долго – будешь ходить больным и некрасивым. Но не здесь и не с теми…
Почему Сглаз хотел сделать из меня командира? Да просто потому что в моей анкете было написано, что срочку я когда-то служил в ДШБ ВДВ и получил сержантские лычки на погоны. А многие зеки, пришедшие на СВО вместе со мной, просто никогда не служили в армии.
В ВДВ было всё как везде: охрана штаба армии, охрана дома командующего. Усиленная физподготовка. Попал в лучшую роту дивизии. Стрельбы, прыжки с парашютом, минно-взрывное дело, рукопашка. Внутренние наряды, раз в полгода учения. Стрельбы из всего стрелкового оружия. Контрабасы особо не лютовали. Но внутренне всегда ощущалось, что мы, срочники, для них и особенно для начальства – люди в их пространстве временные и не особо ценные. Всякое, конечно, бывало. Раза два приходили серьёзные дядьки, молчаливые, ну, я так понял, из ГРУ. Они смотрели анкеты наши и контрабасов, а потом некоторых приглашали для беседы с целью предложить пойти учиться и овладеть другими навыками. Меня не пригласили. Или не успели пригласить.
На зоне тоже было, как везде. Там я снова стал заниматься своим физическим состоянием после расслабухи, которой поддался на гражданке, старался поддерживать форму и качался по возможности. Для собственного здоровья, конечно, чтобы можно было постоять за себя и не влипать ни в какой блудняк на зоне. Общие порядки в лагере тоже были не для всех. Там люди никогда не были равны друг другу по определению… Вот и в нашем бараке существовал такой Михалыч. Иногда складывалось впечатление, что он жил сам по себе, а лагерь жил отдельно от него. Он общался с узким кругом лиц, а чаще всего даже и не с лицами, а с одной только мордой. Со своей кошкой. Причём с кошкой они, кажется, находили общий язык быстрее, чем с кем-либо из лиц. Обычно Михалыч никуда не ходил: ни работать, ни на зарядку, ни в столовую, ни на клубные общественные мероприятия… Иногда приходили к нему ответственные люди из других бараков.
Как бы там ни было, но я не помню другого такого человека, который при всём этом был бы так хорошо информирован о жизни нашего лагеря. В то время, когда весь барак выходил на зарядку и затем шёл на завтрак, Михалыч оставлял в помещении только свою дежурную группу – два-три человека из числа особо доверенных осуждённых. Пока мы дёргались на морозе, изображая из себя опытных спортсменов, Михалыч заваривал крепкий чифирь, медленно пил его и задумчиво смотрел в окно. Из окна был виден только корпус ШИЗО, длинный забор с колючей проволокой по периметру и что-то вдали: дорога в никуда, в дымную даль медленно уходившей от нас всех жизни.
Но здесь, в «Вагнере», всё было по-другому… Повсеместное ощущение войны даже в местах, где не было слышно выстрелов и разрывов снарядов, словно радиация проникало в каждого, через одежду забиралось под броник и сквозь ребра стремилось поразить каждую клеточку твоего тела, навсегда накапливаясь в сердце и в голове. И одно это уравнивало всех не на уровне статистики возможных потерь, а на уровне какого-то глубоко затаённого сочувствия друг к другу.
В «Оркестре» командир любого уровня мог назначить и снять нижестоящего подчинённого, практически не согласовывая это решение с вышестоящим командиром. Достаточно было раз в месяц подавать обновлённое штатное расписание, уведомляя начальство об изменениях. Правда, мнение начальства тоже старались учитывать.
По дороге на позицию я вспомнил старый анекдот, состоявший всего из трёх слов: «Старый опытный камикадзе». Так вот, у меня сложилось впечатление, что в те памятные дни в суровой учебке под Луганском нас по двадцать часов в день гоняли именно как будущих опытных камикадзе. И те, кто выживал после первых реальных боёв, непременно становились такими. Понимание этого приходило далеко не сразу и не ко всем. А с другой стороны, чувствовалось, что нас готовили вовсе не на убой и учили именно тому, что могло помочь нам выжить при выполнении поставленной задачи.
Когда нам перед отправкой из лагерной зоны на СВО говорили: «Вы понимаете, что в жопу едете?..» Да, в жопу – вот это именно про камикадзе! Когда нас, зеков, привезли на аэродром, мы ещё не знали, что заходили в самолёт уже «свободными». Указ о нашем помиловании и снятии судимостей Президент накануне подписывал оптом, целыми списками. Нам об этом просто не говорили. Но обратной дороги ни для кого уже не было…
Нам дали нового командира с позывным Торжок. Он был из инструкторов. Говорили, что сам попросился снова на ЛБС (линию боевого столкновения). А я у него стал «замком» (заместителем командира), отвечавшим за дисциплину. По рации теперь можно было услышать нашу забавную, словно между городами-побратимами, географическую перекличку: «Париж Торжку», «Торжок Парижу ответь…»
Это был высокий, поджарый, слегка припадавший на левую ногу при ходьбе парень примерно моего возраста. Ранение это было или нет – нам он не рассказывал. Вообще старался о себе много не говорить. Но чувствовались в нём отголоски какой-то совсем иной жизни и другого жизненного опыта, который обычно оказывается не чем иным, как вредной накипью на сердце и в сосудах. Видимо, это была накипь от обид и предательств в его той, другой, гражданской жизни, с которыми он и пришёл в компанию.
И, конечно же, он был В-шник, у которого на жетоне была выбита не буква «К», и не «А», а «В», причём В-шник, который высадился вместе с командиром Первого ШО (штурмовым отрядом) Ратибором напрямую десантом из Африки ещё в марте и штурмовал Попасную. У него уже тогда было несколько боевых наград. Всё это мы узнаем намного позже и совсем не от него. Но мы слышали, с каким уважением с ним разговаривал наш взводный и другие командиры по рации.
Иногда Торжок мог надолго замкнуться в себе и ни с кем не разговаривать. А иногда мог рассказать много интересного. Например, что в самом начале СВО у хохлов было много ДРГ (диверсионно-разведывательных групп), и были они беспредельно лютые и дерзкие. Могли прийти на позиции в российской армейской форме и сказать: «Привет, парни. Мы типа ваши соседи, зашли вот познакомиться и чайку попить». А после этого в наглую забросать всех гранатами и расстрелять. Да, отчаянные были. Их пулемётчики могли биться с нами и действовать очень грамотно. У них были хорошо выстроены укрепы, вообще сильная фортификация. Их артиллерия нашу только так забивала. Быстрее наводилась и била точнее. Теперь уже не так… Скорее, наоборот.
Иногда Торжок мог громко рассмеяться на что-то своё, потаённое, неожиданно всплывшее в памяти. Мы вскоре к этому привыкли и рассказывали ему о нашем первом командире, о Сглазе. Да, Сглаз нам тоже кое-что рассказывал, когда вместе с нами пил чифирь в исконной зековской традиции «по кругу»… Удивительно, но я не мог вспомнить, как Сглаз смеялся, хотя точно помнил, что он это делал.
А ещё мы сразу поняли, что Торжок тоже умеет самое главное, то есть, умеет воевать. Он грамотно выставлял каждому из нас задачу перед боем, проверял, всё ли у нас в порядке с БК и амуницией. Заботился. Конечно, не так душевно, как это делал Сглаз. И, да, мы невольно сравнивали его со Сглазом. У-у-ух!
– Так, парни, снимаем разгрузки, достаём ремень и по два-три подсумка по бокам и сзади, берём по десять магазинов и по десять «эфок» (граната Ф-1) на каждого брата и готовимся, – приказывал Торжок бойцам перед накатом. И все понимали, что это необходимо для того, чтобы было удобнее ползти вперёд и на груди ничего не мешало. Общий вес снаряжения вместе с броником, каской, подсумками, рюкзаком и автоматом иногда мог быть под шестьдесят килограммов. С таким весом не каждый мог и на ноги-то встать. А у тех, кто вставал и шёл, сразу начинали ныть колени и болела спина. Но, слава богу и командиру, так снаряжаться приходилось редко.
Как бы то ни было, но я чувствовал, что меня всё равно хотят сделать командиром, и попросил Торжка заполнить пробелы в моих знаниях по корректировке огня нашей арты, работе с картой и другими программами в планшете, который теперь полагался командиру. Я увидел, что в его планшете места расположения украинцев были отмечены кодовым обозначением «пидоры». Тогда же я решил, что если у меня когда-нибудь появится свой планшет, то места расположения вражеских позиций я буду отмечать буквой «П» – противник.
В те дни я уже примерно понимал, как мы в дальнейшем будем воевать. По трассерам (слухам) готовилось взятие Бахмута. Но опять же, у нас было так: ползём до укропов, если они нас спалили, ведём бой. Если чувствуем, что не продавливаем, отходим обратно и наводим арту. После её работы снова идëм в накат. И так по несколько раз в день…
Почему отходили? Они тоже могли навести на нас арту. Мы же оказывались на их бывшей позиции, она пристреляна, координаты известны. А «припадки» артиллерии лучше пережидать где-нибудь в своëм окопе. Так однажды мы с Торжком окажемся в одном окопе, и нас обоих сильно контузит. После этого Торжка увезут в больничку и после неё отправят обратно инструктором в Молькино. У него проявилось больное сердце. Хотя он никогда об этом не говорил. А меня три дня прокапают в той же больничке и вернут на позицию нашего отделения. При этом предупредят, что ещё пара таких сотрясений и в голове вместо мозга окажется желе.
В больничке я узнал много нового. Там, например, лежало несколько К-шников, таких «хитрованов», как их там называли, которые признавались, что сами стремились попасть в больничку с ранением. Срок контракта шёл ведь и там. Вспоминалась поговорка: «Солдат спит – служба идёт!» Было похоже на «самострел», но нет. Во время очередного обстрела позиций достаточно было поднять руку выше уровня бруствера окопа, и всё: ранение получено, больничка обеспечена. Ты «трёхсотый» со всеми вытекающими отсюда вместе с кровью последствиями.
Но, самое главное: в больничке я узнал, что могу сделать звонок в Россию! Господи, да, да, конечно…звонок: Париж – Москва!
Перед тем как настала моя очередь заходить в штабную комнату связи, которая была в подвале той же больнички, ко мне подошёл человечек и дал короткий инструктаж:
– В общем смотри, братан… У тебя пять минут на всё про всё. По телефону ничего такого не говори. Ни где ты находишься, никаких подробностей. Ни-че-го! Понял?
Я кивнул, а сам подумал, о чём же тогда можно говорить? И зашёл.
– Говори номер! – другой сотрудник ЧВК «Вагнер» посмотрел на меня безразличным взглядом и ждал, когда я назову цифры. Конечно, я помнил её номер, ведь когда-то столько раз звонил по нему…
Мне объяснили: специальное приложение «Стрим» может лагать. Не понял, что это значит, но после нескольких безуспешных попыток дозвониться у меня в руках оказался телефон с длинными гудками на громкой связи. Почему-то я почувствовал неловкость от того, что мне вообще дали телефон.
– Алло! – услышал я знакомый голос.
– Привет, это я!
– Вас не слышно. Я в метро! – прокричала Вера.
…Отчётливо слышался характерный звук поездов метро, и я уже стал думать, что не получится поговорить нормально. Но сдаваться я не привык, поэтому заорал на всю комнату связи:
– Привет, это я!
– Кто «я»? – не узнала мой голос Вера.
– Париж-то будем строить, или как?..
В этот момент на меня пристально посмотрел сотрудник ЧВК «Вагнер», сидевший рядом.
– О-о-ой! – услышала вся комната связи то ли стон, то ли вопль. – Привет! Как ты? Где ты?..
Тут на меня снова пристально посмотрел сотрудник ЧВК «Вагнер», внимательно слушавший разговор. По выражению лица стало понятно, что лишнего он не позволит сказать.
– Со мной всё хорошо. Я жив-здоров!
– Я… я… – сквозь звуки метро послышались странные звуки и стало понятно, что она плачет. Да я и сам чуть не зарыдал, комок в горле уже давил. Но рядом был всё тот же сотрудник ЧВК «Вагнер».
– Да всё норм, Верунчик! У нас тут много работы…
– Я писала тебе. Но письма вернулись… Скажи мне, ты там?
– Ну, конечно, а где же ещё!..
– Зачем ты врёшь мне? Я всё знаю… – и она снова заплакала.
В этот момент сотрудник ЧВК «Вагнер» демонстративно постучал указательным пальцем по своим наручным часам, как бы показывая, что время подходит к концу. Я заторопился и быстро ответил:
– Я не вру. Ты же знаешь, я люблю тебя!
– Я волнуюсь за тебя, – произнесла она.
Я не знал, как быстро её успокоить, поэтому решил пошутить:
– Ты пять миллионов получала?
– Какие пять миллионов?.. Нет! – ответила Вера, наоборот, забеспокоившись.
– Вот, как получишь, тогда у меня всё печально. А раз не получала, значит, я жив и здоров. Не волнуйся.
– Дурак! – сказала мне Вера, и сотрудник ЧВК нас разъединил.
Наверное, она дождётся своего поезда в метро и уедет в другую реальность по своим делам. Она увидит другие, спокойные лица людей, сидящих напротив неё в вагоне. Только размазанная и плохо вытертая тушь под глазами будет соединять её с тем миром, который никак не отпускал меня. Мне показалось, что дальше можно будет жить только тогда, когда знаешь это наверняка. Каждый раз, когда мы раньше садились в поезд метро, она представляла, что едет в Париж. Так случилось, что Вера безумно была влюблена в этот город, а я любил Веру а, значит, тоже любил Париж. Но не город Париж, а тот Париж, который Вера создала в своей и моей голове.
А я совсем скоро приеду к себе домой, в свой окоп. Там меня будут ждать несколько штурмов и братская атмосфера настоящих боевых бомжей. Там были мои парняги. К ним я возвращался уже командиром отделения. Командир роты и взводный больше не хотели ставить на это место никого, кроме меня.
Бывало, что бежишь, а рядом разрыв снаряда. Буквально в пяти метрах. А осколки летят мимо. Иногда в ногу вопьётся крошечный кусочек, и ты его даже не замечаешь. Зато на следующий день рана начинает гноиться. Но это уже следующий день. Это уже следующая жизнь. Совсем другая… Совсем. Каждый день мог стать последним. Совсем.
«Мне нужно продержаться всего сто восемьдесят три дня, то есть шесть месяцев… И тогда – Москва и Париж. Они сольются для меня в один большой город, который называется «Вера»… Моя Вера, Верочка, мой Верунчик. Сто восемьдесят три дня – это даже не двести, это гораздо меньше. На целых семнадцать дней… Главное, самому не стать двести, который грузом называется. И не подвести ребят, которые рядом со мной и тоже мечтают выжить в эти сто восемьдесят три дня, и вообще, просто выжить».
Да, это я так глупо пытался в самом начале вести отсчёт дням, которые остались до окончания срока контракта, под которым мне пришлось подписаться. Нет, не пришлось!.. Я подписал свои обязательства почти с радостью, как шанс исправить свою единственную на этом свете жизнь, хотя понимал, что смерть уже тогда могла, посмеиваясь, прогуливаться на мягких лапках прямо по этим листкам бумаги, где я поставил подпись.
Но уже после пережитого и увиденного в первые дни пришло понимание: мне, наверное, не суждено будет выжить. И дурацкая арифметика выживания окажется ни при чём.
Знаете, легче стало, спокойнее на душе. Нет, не спокойнее… И нет – это не было смирением. Я стал чувствовать себя намного увереннее. Такая вот разновидность фатализма, взращённого сомнениями в правильности мироустройства. Удивительно, но и после этого, оказывается, вовсе не перестаёшь бояться. А может, мне просто надоело каждый день мысленно умирать. И я стал строить свою жизнь на войне.