© А. Жолковский, 2024
© C. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
Книгу составили 18 статей последних лет, не входившие в предыдущие сборники, но являющиеся естественным продолжением моего общего исследовательского проекта: анализа структуры литературных произведений в рамках поэтики выразительности (= порождающей поэтики), разработанной мной в соавторстве с покойным Ю. К. Щегловым.
Заглавие книги отсылает к программе русских формалистов («Как сделана „Шинель“ Гоголя», «Как сделан „Дон-Кихот“»), а подзаголовок – к толстовской метафоре художественный структуры («Анна Каренина» – «лабиринт сцеплений») и ее переводу на язык научной поэтики (темы, приемы выразительности). За теорией выразительности (намеченной Эйзенштейном) стоит опять-таки толстовская концепция искусства как института успешной передачи смыслов, сформулированная им в предельно четких, как мы бы сегодня сказали, семиотических терминах:
Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.
Статьи, вошедшие в книгу, сочетают, хотя и в разной мере, внимание к теоретическим инструментам анализа (= отдельным приемам) с детальными разборами конкретных текстов (= целых лабиринтов сцеплений). Первый раздел посвящен стихам (Пушкина, А. К. Толстого, Мандельштама, Пастернака, Окуджавы, Евтушенко), второй – прозе (Чехова, Бунина, Бабеля, Зощенко, Каверина, Искандера, Трифонова), третий – мотивному репертуару литературы (авторствующим персонажам, провалу претензий, обходу табу, манипулированию инклюзивностью, аграмматичности, иконике).
Все статьи представляют собой самостоятельные исследования и могут читаться по отдельности, но перекликаются друг с другом – как концептуально, так и общностью рассматриваемого материала (что отмечается перекрестными ссылками). Так, проблематика «заражения искусством» рассматривается в статье, помещенной не в третий, а во второй раздел книги, поскольку вырастает из анализа рассказа Трифонова. А статьи третьего, теоретического, раздела строятся на детальных разборах широкого круга текстов: русской прозы и поэзии (Карамзина, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Льва Толстого, Достоевского, Лескова, Чехова, Бунина, Горького, Бабеля, Зощенко, Ильфа и Петрова, Булгакова, Шварца, Заболоцкого, Смелякова, Бродского, Лимонова), мировой классики (Апулея, Боккаччо, Стерна, де Лакло, Казановы, Андерсена, Мопассана, Бирса, Гашека…), советской и бардовской песни (Лебедева-Кумача, Матусовского, Визбора, Галича), «низших» литературных жанров (анекдотов, пирожков) и произведений отечественного и западного кинематографа («Айболита-66», «В джазе только девушки», «Коломбо», «Сверкающих седел»).
Законы поэтики едины. Едина, на мой взгляд, и природа творческого успеха художника, эстетического наслаждения читателя и эвристических удач филолога – лабиринтоведа сцеплений. Приятного чтения!
За замечания и подсказки я признателен М. Г. Альтшуллеру, В. В. Андерсену, Я. Э. Ахапкиной, Михаилу Безродному, А. С. Бодровой, Дмитрию Быкову, Л. М. Видгофу, Илье Виницкому, Михаилу Гронасу, С. Ф. Дмитренко, Андрею Добрицыну, Александру Долинину, Никите Елисееву, С. Е. Зенкевичу, С. Н. Зенкину, А. Л. Зорину, Е. В. Капинос, Елене Касаткиной, Е. О. Ларионовой, Роману Лейбову, Олегу Лекманову, Марку Липовецкому, Т. В. Марченко, Игорю Мельчуку, В. А. Мильчиной, Эрике Камизе Морале, Г. А. Мореву, С. Ю. Неклюдову, Ю. С. и И. Г. Нехорошевым, В. И. Новикову, Ладе Пановой, И. А. Пильщикову, К. М. Поливанову, Е. И. Погорельской, В. И. Подлесской, М. М. Попову, А. Д. Степанову, Александру Строеву, Е. В. Урысон, Б. А. Успенскому, П. Ф. Успенскому, Ф. Б. Успенскому, Ю. Л. Фрейдину, Н. Ю. Чалисовой и Барри Шерру.
Особая благодарность – редакторам изданий, организаторам конференций, школ и других публичных форматов, где впервые появлялись и обсуждались эти работы, – Андрею Арьеву, Ольге Арцимович-Окуджава, Ольге Балла, Владимиру Губайловскому, Филиппу Дзядко, Сергею Дмитренко, Наталье Ивановой, Дмитрию Ицковичу, Юлии Кантор, Роману Лейбову, Олегу Лекманову, Глебу Мореву, Александру Кобринскому, В. А. Мильчиной, Ольге Новиковой, И. Д. Прохоровой, А. А. Пурину, Александру Скидану, Алле Степановой и И. Н. Сухих.
А. К. ЖолковскийСанта-Моника, Калифорния,28 декабря 2023 года
<НА ВОРОНЦОВА>
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.
Это четверостишие я впервые прочел лет семьдесят назад и запомнил раз навсегда – каждое слово, каждый дефис, каждую рифму и запятую. О его содержании и адресате я, наверное, услышал на уроке литературы, что полагалось, – про
…гневное слово политического сатирика <…и> ядовитую иронию, когда речь заходит о графе Воронцове – наместнике царя в Южном крае. В четырех строчках создан портрет упоенного собой англомана, презирающего все русское. А главное – показан один из тех твердолобых столпов режима, который своей реакционностью и консерватизмом готов перещеголять самого августейшего монарха (Ершов: 28).
Услышав же, пропустил, как все такое, мимо ушей, и мое знание о Воронцове еще долго ограничивалось информацией, почерпнутой из пушкинского стишка, и смутными догадками о романе ссыльного поэта с красавицей-женой титулованного начальника.
А лет через пять этот скромный запас сведений пополнился туристическими впечатлениями от Воронцовского дворца в Алупке, как раз – в рамках оттепели – открывшегося для посетителей. Впечатления были сильные и, главное, на той же волне, что от пушкинского текста, – эстетической: дворец являл собой достойный милордский ответ автору эпиграммы (хотя и оставшийся тому неизвестным)[2].
Текст я помнил, но анализировать не собирался. Пока на недавнем семинаре в USC (весной 2021 г.) не ввел обычай задавать аспирантам задачки по поэтике, например: как тут натурализовано финальное наконец? Ответ читатель найдет, естественно, в конце статьи (и тем временем может поискать его сам), но тогда мы с аспирантами нащупали далеко не всё, и я продолжал раздумывать над текстом, обнаруживая в нем все новые красоты.
Параллельно я стал расширять свои познания об этой эпиграмме – ее адресате, обстоятельствах создания и истории публикации[3]. Коротко резюмирую прочитанное.
Эпиграмма, сочиненная в Одессе, в первой половине 1824 года (самое позднее – в начале июня), на бумагу поэтом занесена не была и циркулировала в устной передаче и многочисленных списках; а в октябре того же года другой ее вариант был послан в письме П. А. Вяземскому, опубликованном лишь в 1902 году и содержащем ее единственный известный автограф:
Полу-герой, полу-невежда,
К тому ж еще полу-подлец!..
Но тут, однако ж, есть надежда,
Что полный будет наконец.
При жизни автора и адресата эпиграмма не печаталась, впервые была опубликована за границей (1861), а в России сначала в «Русском архиве» (1876), затем в I томе пушкинского собрания (под ред. П. А. Ефремова; 1880). Предпочтение отдавалось то одной, то другой редакции – до академического 16-томного собрания, где вариант, известный по спискам, был канонизирован в качестве основного (т. 2 (1), 1947, с. 317), а известный из письма к Вяземскому помещен в качестве «первой редакции» (т. 2 (2), 1949, с. 831)[4].
Эпиграмма озаглавливается условно, адресат в ней не назван, но он легко узнавался, хотя, по мнению большинства комментаторов, нарисованный в ней портрет крайне несправедлив. Мишенью Пушкина стал потомственный аристократ – граф (с 1845 князь, с 1852 светлейший князь) М. С. Воронцов (1782–1856), образованнейший человек своего времени, учившийся в Англии, свободно владевший французским, английским и немецким, читавший по-итальянски и на латыни, герой Отечественной войны (раненый при Бородине и воспетый Жуковским в «Певце во стане русских воинов»; 1812), видный военачальник и крупный государственный деятель, генерал-губернатор Новороссийского края (1823–1844), гостеприимный хозяин светского салона, западник и либерал, защитник евреев. И, да, требовательный начальник бравировавшего своей нерадивостью молодого поэта, прикомандированного к нему в качестве мелкого чиновника[5], но, по-видимому, не повинный в доносах на него, торгашестве[6] и прямых подлостях[7].
Воронцов, действительно, бывал высокомерен, наслаждался всеобщим почтением и невысоко ценил стихи своего подчиненного, считая его слабым подражателем не лучшего оригинала – Байрона, нуждавшимся в углубленном изучении великих классиков. Пушкин, разумеется, был о себе иного мнения, и столкновение самолюбий привело к тому, что отношения сложились холодные до враждебности. Эпиграмму на себя Воронцов, возможно, знал, но держался непроницаемо. Конфликт обострился в результате унизительной командировки Пушкина на саранчу и его ответного издевательского отчета в стихах. Он подал прошение об отставке; ее приняли, и он был отправлен в Михайловское под надзор собственного отца. А следующий, 1825‐й, год в Одессе провел другой ссыльный поэт – Адам Мицкевич, наверняка слышавший там пушкинскую эпиграмму (c которой потом отчасти списал свою собственную[8]).
Но о самой эпиграмме и ее завораживающей убедительности мне удалось узнать немного. Как если бы специалистов интересовали преимущественно ее житейские, а не эстетические аспекты, то есть то, в чем Пушкин был, пользуясь его же словами, «мерзок, как мы», а не то, что отличает поэта от простых смертных: его особое видение мира и виртуозное владение словом, стихом, поэзией грамматики и опытом литературной традиции. Меня же занимает именно загадка непреходящего блеска эпиграммы – безотносительно к ее ненадежности как исторического портрета. Se non è vero, è ben trovato!
На память приходит даже более вопиющий случай из пушкинского репертуара: образ Сальери как завистника-отравителя Моцарта. Но там автора отчасти оправдывало бытование в Европе соответствующей легенды, а миф о Воронцове – надменном невежде и подлеце – был создан Пушкиным в общем-то самостоятельно.
Посмотрим же, как «сделан» этот образ, – если угодно, как Пушкин «сделал» ненавистного вельможу-начальника, против которого был бессилен социально, но оказался всемогущ литературно.
В сущности, перед нами типовая литературоведческая задача, ибо, как мы знаем, поэтический текст держится не на «отражении реальности», а на успешном сцеплении («лабиринте сцеплений») выразительных конструкций (приемов, мотивов, топосов, жанровых и иных условностей и т. п.), несущих его центральную тему (доминанту, матрицу). Это можно сравнить с тем, как в картинах Джузеппе Арчимбольдо человеческие лица и тела монтируются из цветов, овощей, фруктов и прочей растительности[9].
Что это за конструкции, становится более или менее очевидно уже из пристального вглядывания в текст эпиграммы и сопоставления ее с другими эпиграммами Пушкина и корпусом русской и, шире, латинской и позднеевропейской, в основном французской, эпиграмматики[10], а также соотнесения с инвариантами пушкинской поэзии. Структура данного текста предстает плодом уникального отбора и совмещения многих готовых эффектов, которыми она натурализуется в большей степени, нежели «правдой жизни».
Бегло назову наиболее релевантные для нашего разбора. Это:
– подрыв честолюбивых претензий персонажа, лежащий в основе комизма;
– сочетание оценочного лирического начала с повествовательным;
– броская риторика элементарных тождеств, контрастов и совмещений;
– развертывание серии уничижительных характеристик адресата, завершающееся самой обидной;
– двухчастность композиции, начинающейся с притворного сочувствия адресату, а кончающейся неожиданным поворотом;
– оперирование стереотипными оценочными топосами (торгаша, плебея, дурака, подлеца…);
– опора на простейшую, и потому бесспорную, арифметику (Ум хорошо, а два лучше; За морем телушка – полушка, да рубль перевоз; ‘две половины дают целое’, то есть ½ + ½ = 1);
– игра с языковыми категориями, вплоть до каламбуров (Согласен я: он просто скот, Но, что он Вальтер Скотт, – не верю (Неизв. авт., 1830 или 1831; РЭ-1988, № 1292));
– и проекция, часто иконическая, конструктивных решений на разные уровни текста (что характерно для настоящих поэтов и редко у записных эпиграмматистов, способных зарифмовать лишь одну остроумную находку).
Но обратимся к «медленному чтению» текста – его пословному комментированию в этих терминах.
ПОЛУ- Знаменательна уже первая половина первого слова – полнозначная корневая (а не приставочная) морфема.
Семантически она задает тему ‘половинчатости, неполноты, нехватки’ – одного из, как выяснится, ‘недостатков’ адресата (инкриминируемых ему в противовес его претензиям на величие), и делает это в элементарном арифметическом ключе[11].
Половинчатость, кстати, может обыгрываться и без употребления корня пол-, ср. пушкинскую эпиграмму на Н. И. Гнедича («К переводу Илиады»; 1830)[12]:
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод[13].
С нарративной точки зрения, ‘нехватка, недостача’, нуждаясь в ‘восполнении’, может служить завязкой, требующей развязки, то есть смены исходной неустойчивости финальной стабильностью.
А в общедискурсивном плане это настройка на ‘неопределенность’ (недоговоренность, двусмысленность), созвучная имитации объективности в началах эпиграмм.
Метрически морфемой полу- намечается двусложный размер, предположительно (ввиду словарной ударности 1‐го слога) – хорей.
– МИЛОРД Этот англицизм – прозрачный намек на английское воспитание и общее англоманство Воронцова, то есть на ‘иностранность, чуждость русскому духу’, хотя бы и частичную – благодаря сочетанию с морфемой полу-. Каковое заодно бросает тень и на полноценность воронцовского аристократизма: само по себе ‘лордство’ не так уж, может быть, и плохо, но и оно-то имеется лишь наполовину.
Форма им. пад. задает набор возможных синтаксических функций обвинительного слова – то ли подлежащего, то ли приложения к (ожидающемуся) подлежащему, то ли именной части сказуемого двусоставного оценочного предложения с опущенными связкой и подлежащим (типа: [Ты/он – ] молодец/умница/негодяй). Эта неопределенность получит интересное развитие.
Ударение на 2‐м слоге формы – милОрд подсказывает решение метрического вопроса в пользу не хорея, а ямба. Вопрос же об относительной ударности 1‐го и 2‐го слогов формы полу- остается открытым (аккомпанируя общей игре с неопределенностью). Исходно ударно О, тем более что полу-милорд – не готовая словарная единица (в отличие, скажем, от полусвет и полубогиня), а свободное образование, недаром пишущееся через дефис и сохраняющее за первым членом семантическую полноценность. Но метрически сильный икт приходится на У, так что если не ударными, то хотя бы интонационно выделенными оказываются оба гласных. В принципе не исключается и ударение только на – лОрд, дающее VI форму 4-ст. ямба (с пиррихиями на 1‐й и 2‐й стопах) или пеон 4‐й.
Дефисом подчеркивается деление сложного слова на две части, равные по числу слогов и сходные по ритмическому рисунку (ср., напротив, неравночленную пару Полу-фанатик, полу-плут в известной эпиграмме на архимандрита Фотия, см. ниже), а отчасти и по звуковому составу (пОЛу-миЛОрд). Так в план выражения проецируется мотив половины и его опора на равенство ½ + ½ = 1 (и готовится финальный ход от полу- к полным).
ПОЛУ-КУПЕЦ С введением второго обидного сложного существительного в им. пад. с начальным полу– возникает серия, и отмеченные выше эффекты повторяются и усиливаются. В частности, новое слово тоже делится на равные, семантически полноценные и фонетически сходные (благодаря повтору п и у) половины. К этому добавляется симметрия двух слов, делящих и строку ровно пополам, – развивая иконизацию половинчатости.
Повтором компонента полу– подчеркивается и его важность: педалирование как личностной не-цельности персонажа, так и притворной авторской ‘объективности’, а значит, подтверждается и желательность его фонетического акцентирования.
Чем же обидна эта характеристика? В русских эпиграммах образ купца устойчиво ассоциируется с корыстностью, нечестностью и вульгарностью, что по адресу безупречного аристократа Воронцова звучит особенно оскорбительно.
Этому способствует и сопоставление в пределах одной строки полу-купца с полу-милордом, высвечивающее не только повтор первых компонентов, но и общий признак, по которому (вдобавок к оппозиции ‘иностранное/русское’) соотносятся вторые, – ‘социальное положение’.
Так строятся отнюдь не все такие серии; например, в другом варианте эпиграммы полу-герой[14] и полу-невежда осмысленной пары не образуют – действуют порознь и в единое целое не складываются.
То же – в приписываемой Пушкину эпиграмме на архимандрита Фотия (РЭ-1988, № 872; 1824 год?):
Полу-фанатик, полу-плут;
Ему орудием духовным
Проклятье, меч, и крест, и кнут.
Пошли нам, господи, греховным
Поменьше пастырей таких, —
Полу-благих, полу-святых.
Первые две характеристики – разнородные, а вторые хотя и однородные, но почти синонимичные, то есть повторяющие, а не дополняющие друг друга до целого.
В основном варианте эпиграммы два половинчатых свойства соотносятся по одной семантической оси, до какой-то степени покрывая ее, чем готовится кульминационный эффект суммирования (отсутствующий в эпиграмме на Фотия).
Одновременно намечается порядок следования, в котором 1‐й член представляет ‘(полу-)позитивную’ сторону адресата, а 2‐й – ‘(полу-)негативную’. Правда, размах противопоставления и, значит, символического охвата ‘социальной’ шкалы не максимален: привлекаются только два разных, но не противоположных класса (полярной была бы пара *Полу-милорд, полу-холоп). Так что эпиграмма начинается с умеренно позитивной (= притворно объективной) пары оценок (‘милорд’ не оптимально хорош, а ‘купец’ не полярно плох)[15] и лишь подспудного намека на суммирование.
При этом Пушкина интересует не столько сама социальная иерархия, сколько ее моральные обертоны (предвестия финальной ‘подлости’).
Строка замыкается мужской рифмой на – ец, – суффикс, которому предстоит интересная роль в поэзии грамматики стихотворения.
Неопределенной продолжает оставаться и синтаксическая роль в строящемся предложении теперь уже двух сложных существительных в им. пад., начинающихся с полу-.
Сама же подобная сериализация существительных восходит к западной традиции – это
прием, неоднократно применявшийся европейскими эпиграмматистами <…> Ж.‐Б. Руссо <…> и Уго Фосколо <…>
Вот фрагмент из стихотворения Руссо «Bien que votre ton suffisant…» <1743> <…> Перевод: Это священник, мало склонный <к священству>, / Полу-мантия <судейская>, полу-сутана, / Полу-набожный, полу-мирской; / Ученый настолько, что знает азбуку <…>
Восьмистишие Фосколо <1810> <…> «Dimmi tu, pur sei mezzo algebrista…» <…> Перевод: Скажи мне, ты, являющийся полу-алгебраистом, / Как получается это? Ты полу-критик, / Полу-доктор теологии, полу-эллинист, / Полу-спартанец, полу-сибарит, / Полу-поэт, полу-каламбурист, / Полу-брат <= монах>, полу-мужчина, полу-политик; / Как среди стольких половин нет ничего целого? / Как, сложенные все вместе, они дают ноль? (Добрицын 2008. C. 427–428).
Заметим, что хотя у Руссо половины соотносятся по единому параметру (‘церковное/ светское’), это не ведет к теме ‘целого’[16]. Напротив, у Фосколо есть пары как однородных, так и разнородных половин и даже три половины в одной строке, но вопрос об их суммировании в целое как раз ставится (и решается негативно).
ПОЛУ-МУДРЕЦ Серия продолжается – добавляется еще одно симметричное двустопное сложное сущ. в им. пад., тоже с фонетически сходными (опять благодаря общему у) половинами, и дополнительно сходное с двумя предыдущими (с полу-купец благодаря у и – ец, а с полу-милорд – благодаря м, д и р).
Такое фонетическое перетекание придает серии целостность – как некого единого массированного обвинения, в котором смазываются различия между отдельными пунктами (очередная заявка на полноту).
Новинкой является отчетливая (хотя и половинчатая) позитивность этого 1‐го слова строки, – несмотря на суффикс – ец, перенятый у негативного – купец. Резким стыком (…полу-купец / Полу-мудрец…) и звуковым подобием оттеняется позиционный и оценочный контраст.
ПОЛУ-НЕВЕЖДА Серия продолжается, но инерция во многом нарушается. Второе слово строки на один слог длиннее первого – оно вводит женскую клаузулу; но рифмующий гласный остается тот же: Е.
Морфологически это слово отлично тем, что относится не ко 2‐му склонению (как все предыдущие), а к 1‐му (на – а), фонетически же и сходно (содержа ударное Е и согласный д), и отлично (всем своим рисунком и отсутствием общих звуков у двух частей сложного слова – еще одним кивком в сторону полноты).
Помимо эффектного ж, звучащего в стихотворении впервые, новым здесь является и пока сравнительно незаметное н.
Строка в целом тоже отличается от предыдущей – семантической соотнесенностью и полярностью противопоставления двух слов по четкому общему признаку ‘интеллект’ (причем слово невежда звучит предельно оскорбительно, чему способствует и его формальная новизна)[17]. Так достигается полное покрытие целого двумя взаимодополняющими половинами и заодно подтверждается порядок следования слов в строках: сначала полу-позитивное, затем полу-негативное.
Тема половинчатости звучит все настойчивее – как структурообразующий элемент и как едва ли не главное эпиграмматическое обвинение, хотя и выраженное первой, ‘квазислужебной’, частью сложных слов (а не семантически ядерными вторыми частями). Служебность этих полу- с лихвой компенсируется возведением их в ранг конструкции, организующей текст.
Переход от социальной оси оценок к интеллектуальной знаменует качественный сдвиг в сторону благоприобретенных черт личности, законно подлежащих оценке (вдобавок к количественному продлению серии обвинений).
ПОЛУ-ПОДЛЕЦ Пятое, самое сильное (и, как окажется, последнее) из серии однословных оскорблений в им. пад. наносится по самой чувствительной – моральной – линии[18].
Обострение оценочности сопровождается увеличением фонетического сходства между половинами сложного слова: корни полу- и подл- различаются лишь одним согласным – д (уже появившимся в – милорД, – муДрец и – невежДа). Есть между двумя половинами и семантическое сходство: подлость по определению включает дву-личие.
Взятию верхней обвинительной ноты сопутствует композиционная неожиданность: (полу-)негативное слово теперь начинает строку, – в противовес морфологически и фонетически сходному (полу-)позитивному в предыдущей (полу-мудрец) и в нарушение установившейся было инерции давать сначала полу-хорошее, затем полу-плохое. Это нарушение натурализуется формальным сходством с двумя предыдущими словами на – ец, а также с недавним, тоже неожиданным, стыком (полу-купец / Полу-мудрец).
Тем самым делается важный смысловой ход. За первой, уже плохой, характеристикой теперь можно ожидать еще худшей. Так и окажется – но не сразу, а после еще одного неожиданного поворота, к которому подталкивает серия надоедливо однообразных нападок на героя.
НО Начинается переход ко второй части двучленной композиции.
Противительный союз маркирует некоторый поворот, но необязательно радикальный: за ним может последовать и продолжение серии существительных (скажем, *… не злодей, А только жалкий лицедей…).
Многие эпиграммы строятся без поворота, на простом нарастании негативов, венчаемом особенно сильным, например, та же эпиграмма на Фотия или вот эта – Марциала (III, 53; Марциал 1968. С. 99):
И лица твоего могу не видеть,
Да и шеи твоей, и рук, и ножек,
И грудей, да и бедер с поясницей.
Словом, чтобы мне перечня не делать,
Мог бы всей я тебя не видеть, Хлоя.
Впрочем, некоторый парадокс есть и в ней: ожидаемого после серии негативов поворота к позитиву не происходит[19]. Происходит же, что важно для нас, суммирование частей в ‘целое’ (опять-таки негативное).
Но чаще композицию завершает тот или иной парадокс, как бы отменяющий предшествующую серию и перенаправляющий обвинение в иное русло. Такова пушкинская эпиграмма на Булгарина (1830):
Не то беда, что ты поляк:
Костюшко лях, Мицкевич лях!
Пожалуй, будь себе татарин, —
И тут не вижу я стыда;
Будь жид – и это не беда;
Беда, что ты Видок Фиглярин.
Обвинения по национальному признаку возникают, но трижды отводятся, после чего выдвигается более серьезное – в фиглярстве и доносительстве.
Возвращаясь к нашей эпиграмме, на фонетическом уровне союз но становится вторым звеном в цепочке согласных н, начавшейся в предыдущей строке.
ЕСТЬ Появление личной формы глагола – новый скачок в синтаксическом движении текста. Пять однородных существительных оказываются серией не подлежащих или приложений к некому будущему подлежащему[20], а двусоставных оценочных предложений с опущенными подлежащим и связкой. За ними теперь следует глагольное, с формой базового предиката быть, скрыто присутствовавшего в предыдущих предложениях.
Синтаксический минимализм текста нарушается, но пока минимально – несмотря на новизну, вносимую эксплицитным явлением глагольного сказуемого, причем до подлежащего (в противовес тотальному до тех пор господству одиночных сказуемых-существительных). При этом фокус высказывания смещается в сторону от подразумеваемого адресата-подлежащего (*ты/он), но не далеко, ибо может еще вернуться к нему же как к дополнению (типа *…но есть в нем то-то и то-то’).
Ударное есть окончательно снимает метрическую неопределенность в пользу 4-стопного ямба: эта строка написана II формой (с пиррихием на 1‐й стопе), а предыдущие две – VI формой (а не пеоном). Ударение именно на 3‐й, статистически самой слабой, стопе, да еще и на фундаментальном глаголе ‘существования’, делает третью, как правило, кульминационную, строку четверостишия особенно эффектной. (В последней, четвертой, будет применена самая распространенная – ‘нейтральная, спокойная’ – IV форма, с, напротив, пропуском ударения на 3‐й стопе.)
В плане ритмо-синтаксиса эта строка – четкий анжамбман: в ее середине начинается новое предложение отличной структуры, отменяя ставшее привычным деление строк и полустиший на сходные половины. Интересно, что в том же месте другого варианта эпиграммы анжамбмана нет: там полу-подлец замыкает целую строку (К тому ж еще полу-подлец!..), и следующая целиком отводится под появление надежды.
На этом фоне ярче проступает еще один эффект основного варианта: длинное, в полторы строки, заключительное предложение оказывается не отдельным синтаксическим единством (с большой буквы и с новой строки), а уточняющим примечанием к полу-подлец, так что уход в сторону сочетается с фиксацией все на том же ‘он’. Запятая позволяет всему стихотворению уложиться в единый период (еще один вклад в эффект ‘целого’).
НАДЕЖДА Строка замыкается подлежащим нового предложения, и оно определяет рифмовку четверостишия как опоясывающую (по двум первым клаузулам можно было ожидать и более нейтральной перекрестной).
Продолжаются консонантные цепочки н и д, которым вскоре предстоит сыграть важную роль.
Новое существительное отлично от всех предыдущих: и своим женским родом, и тем, что оно не является очередной оценкой адресата, и тем, что бросает взгляд в будущее, приводя предельно статичное до сих пор повествование (пять опущенных сказуемых-связок и один глагол есть в наст. вр.) в движение.
Более того, оно анонсирует поворот от половинчатых, но все более негативных оценок героя – к позитиву. Само оно – надежда – половинчато, если не по форме, то по смыслу; дотоле скрытая (в полу-) объективность вроде бы выходит на поверхность.
Оценочному повороту вторит продолжение формального ухода в сторону от адресата (путем смены как актанта в им. пад., так и типа предикации).
ЧТО Союз, вводящий придаточное предложение, несет еще один синтаксический сдвиг – к сложноподчиненной структуре. Надежда могла бы управлять не союзом что + придаточное, а более простой конструкцией – предложной (надежда на…) или инфинитивной (надежда стать…). Но стихотворение, начавшееся серией именных предложений с опущенной связкой, а затем перешедшее к эксплицитной глагольности, теперь открывает для себя гипотаксис – структурно растет; заодно разрастается и синтаксическое отклонение в сторону.
БУДЕТ Сказуемое придаточного предложения оказывается формой буд. вр. все того же глагола-связки: взгляд в будущее актуализуется с соблюдением лексического минимализма.
А где подлежащее к этому сказуемому? Оно угадывается, – учитывая форму 3‐го л. ед. ч. глагола, – в виде частого в эпиграммах он. Но даже эта уклончиво местоименная форма в тексте не прописывается, – возможно, в порядке иронической игры с принятой в эпиграммах хорошего тона анонимностью (или псевдонимностью) адресата.
Тем не менее происходит, пусть пока подспудно, возврат ко все тому же главному актанту эпиграммы – вопреки последовательному отказу от упоминаний о нем и временному уходу от него в сторону. Такой подхват вроде бы уже забытого, да так ни разу и не названного подлежащего выглядит синтаксическим тур-де-форсом на грани аграмматизма.
ПОЛНЫМ Это развязка. Полнота относится не ко всем предыдущим половинчатостям, а лишь к последней, прочитываясь, по восстановлении эллипсиса, как *полным подлецом. Таким образом, эллипсис самой обидной части именного сказуемого накладывается здесь на привычный уже эллипсис подлежащего он, удваивая игру в ‘неопределенность’.
Но игра подходит к концу: оказывается, что надежда, проглянувшая было в предыдущей строке, и параллельный синтаксический уход в сторону были предприняты в порядке злой иронии. От минутного воображаемого поворота к позитиву теперь происходит решающий возврат к негативу.
Присмотримся к богатой оркестровке этого эффекта.
На уровне выразительных формул полнота предстает естественным результатом давно предвкушавшегося суммирования. А сложение двух негативных половин, но на этот раз не разных (хотя и взаимно дополнительных, как полу-мудрец и полу-невежда), а тождественных (настолько, что второе можно опустить), еще больше заостряет ироничность высказывания[21].
Впрямую, без иронии, сложение сомнительных половин налицо, как мы помним, в итальянском прототипе пушкинской эпиграммы, где
среди стольких половин нет целого <…> сложенные вместе они дают ноль <…> С пушкинской эпиграммой это стихотворение роднит <…> возникающий в пуанте вопрос о «целом» (Добрицын: 428).
Оперирование формулой ½ + ½ = 1 практиковалось в европейской, в частности французской, эпиграмматике и вне оценочных серий c полу-. Например, знаменитая автоэпитафия Жана Лафонтена, озаглавленная «Épitaphe d’un paresseux» (Эпитафия ленивцу; 1659?), кончается так: