На восьмисотом километре федеральной трассы М8 вскоре после поворота влево к селу Окатову этот чёрный особняк в два этажа и с башнями по краям гнездился на каменистом косогоре в редком корявом сосняке, краплёный золотистыми каплями живицы, цельно-лиственничный, монолитно закаменевший: остов намертво пропитался спекшейся смолой, как железнодорожные шпалы креозотом.
В отличие от сосновых и кирпичных это лиственничное строение являлось единственным на сотни километров вокруг, а может быть, и на тысячи, как единственной была когда-то в верховьях протекающей здесь реки Умы и лиственничная (Larix) роща.
Окатовские мужики, случайно обнаружив в конце позапрошлого века за Большими умскими болотами скопление невиданных в этих широтах лиственниц, объяснили их произрастание здесь не иначе как Божьим промыслом. Однако бывший среди них старик-ведун за ужином у костра истолковал «аномалию» согласно строгим положениям лесных наук.
Он сорвал шишку с «лиственки», выложил на ладони в свете костра, полюбовался её бирюзовой самоцветностью и принялся расковыривать толстым ногтем.
Шишка оказалась спящей. Созревшее по осени зерно в ней выстрелит в марте, на первом пригреве, – пояснял лесовик, и будет похожим на капельку затвердевшей смолы.
Где-то в тёплых краях, может, даже в самой Греции, – говорил он, – лет пятьсот назад словно дождиком посыпало такими зёрнышками с лиственниц, и в тот же час горихвостка – маленькая птичка с оранжевым хвостиком – пролетела сквозь этот зернопад на пути к северу.
Одно семечко прилипло у неё на затылке, под гребешком, где ни клювом, ни коготком ей не достать, и помчалось на птичьих крылышках за тысячу вёрст.
На волнах весны через месяц донесло горихвостку с семенным грузом на спине до истоков Умы.
Стала она выбирать место для гнезда, сунулась, как водится, в груду валежника, поползла меж сучков, втискиваясь как можно глубже, и в какой-то момент словно гребёнкой вычесалось у неё это зёрнышко из перьев и скатилось на прелую землю.
Ожило, полезло острым корешком за своим законным млеком в матушку-землицу, что ни день, то вырастая на вершок (с дальнейшей скоростью полсажени в год).
Их, ростков, таких сладеньких, берёзовых, сосновых, ольховых, той весной много ринулось в путь к центру Земли вместе с залётным, да, почитай, всех пожрали кроты с мышами, а «листвену» подземная грызь обошла стороной, ибо как только возьмёшь это зёрнышко на зуб, так и увязишься, и огнём будет гореть в пасти – не дай Бог.
Через десяток лет созрела чужестранка до возраста продолжения рода. Иное бы дерево стало пару искать, и коли не оказалось бы таковой поблизости, то, отжив свой одинокий век, сгинуло бы без следа и потомства, а в лиственке и мужик и баба на одном стволе, – толковал старик-лесовик. На одной ветке жёлтые дольки выкидывает мужик, и рядом баба – розовые, тут же на ветке и завязь случается, и зёрна нарождаются к осени – теперь и без посторонней помощи одним лишь ветром могут рассеиваться окрест, плодясь и множась на новом месте жительства…
Узнав от разведчиков об этой диковинной роще, окатовский купец Матвей Лукич Синцов в 1892 году загорелся идеей построить себе торговый дом из «вечного» дерева, и снарядил артель лесорубов.
Придя на дело, мужики поставили шалаши и взялись за топоры, но и, – двух лесин не повалив, отступились: лезвия залипали в смолистой плоти невиданных деревьев, приходилось обжигать сталь на огне, отчего подгорали топорища, орудия становились негодными.
Пообедали и побрели обратно в Окатово на поклон заказчику, намереваясь отказаться от подряда.
А купец был упорист.
Посидел с мужиками, подумал и авансов от них не стал назад принимать.
На сахарной обёртке нарисовал чертёж топора-«американца» (видал, будучи за океаном) и велел окатовскому кузнецу сковать таких счётом по количеству мужиков в артели.
Через неделю положили на плечи окатовские лесорубы невиданные доселе в этих местах топоры с длинными рукоятками и с узкими, как долотья, стальными лопастями, каждый взял ещё по двухфунтовой жестянке со скипидаром, и убрели обратно в лес.
И в делянке теперь в надсек стали мужики брызгать скипидаром, смола разжижалась, а если всё-таки увязал клювастый, тогда «эдакий костыль» и над костром держи сколько надо – огонь до проушины не доставал.
За зиму наготовили штабелей и вслед за ледоходом принялись скатывать в реку для сплава к месту постройки, да опять обнаружилась незадача – брёвна тонули будто вовсе и не деревянные, так что пришлось ещё к каждому лиственничному утопленнику прирубать по два плавучих сосновика.
Едва успели пригнать до ледостава.
Строили «замок» по проекту губернского архитектора.
Промеж двух островерхих башен – два этажа: нижний торговый со сводчатыми окнами за рядом колонн, а сверху по всему второму этажу – галерея для прогулок и чаепитий…
Ах, зачем эта ночь
Так была коротка…
В тот приезд на родину (1992 год) Вячеслав Ильич вынужден был провести ночь «на квартере». Старуха-хозяйка, сама, видимо, охочая до гулянок в молодости, предполагая и в своём блестящем постояльце неугомонную тягу к игрищам, кормя его щами, настойчиво убеждала посетить танцы в сельском клубе (была пятница). Не столько от её агитации, сколько от безрадостных перспектив долгого соседства с пожилым человеком в обстановке полнейшего неуюта Вячеслав Ильич рискнул развеяться.
Стояло время томительных бесконечных вечеров конца июня, когда солнце зависало, и здесь, в Окатове, светило в этот час прямиком вдоль шоссе.
Раскалённая белизна ослепляла Вячеслава Ильича, шагавшего по обочине, засунув руки в карманы распахнутого плаща.
Ворот битловки подпирал бороду, что придавало претенденту на родовую недвижимость вид несколько воинственный.
Вечноговоритель у конторы талдычил о подписании нового союзного договора, об изъятии из оборота сторублёвых купюр, получении из Америки кредита на продовольствие, но по мере приближения к клубу всё отчётливей становились слышны слова песенки из самодельных фанерных колонок на танцплощадке, огороженной дощатым бортиком по самой кромке горы над Умой, ещё полноводной и густо замешанной на глине весенних стоков.
Ой, напрасно, тётя,
Вы лекарство пьёте…
Не волнуйтесь, тётя,
Дядя на работе…
И так далее.
Доски на танцполе были проломлены в нескольких местах, две девочки-подростка, шерочка с машерочкой, ловко избегали попадания в проломы, зачарованно кружились в обнимку, подскакивали и кривлялись. На скамейках по кругу сидели парни, девки, молодые бабы и старшухи – контролёрши нравов, беспощадные моральные прокуроры.
Поднявшись по ступенькам на площадку, Вячеслав Ильич в замешательстве встал у входа – присесть было негде, и в это время все без исключения собравшиеся, даже прыгающие девчонки, повернули головы в его сторону и принялись рассматривать, словно какую-нибудь экзотическую птицу.
Парни потеснились на скамье, и он сел.
Напрасно он думал, что защищён бронёй неизвестности, всё село уже знало, кто он такой и зачем прибыл.
Парень в сапогах, в кособокой кепке, пиджаке, под которым была только майка, сворачивая цигарку, прошёлся слюной по кромке газетного желобка и сказал соседу, кивнув на Вячеслава Ильича:
– Барин приехал.
– Это вы обо мне? – спросил Вячеслав Ильич- Ну, какой же я барин! Мой дед из мужиков. Купеческое звание не в счёт.
Столь ничтожной провокации оказалось достаточно, чтобы приезжий щёголь попался на крючок и лукавое крестьянство пошло в наступление, – окружили Вячеслава Ильича физиономии грубой простонародной выделки, и оттого ещё более обаятельные, улыбчивые и приветливые, совершенно невозможные в Москве – что ни лик, то и племя: лупоглазые чудины, тоймяки гранёнолицие, широкоскулые брацковатенькие (смесь славян с тюрками), чистоликие угорцы без всяких признаков бороды, ильменские славяне с размытыми, мягкими чертами, впрочем, тогда, в первом приближении, все показавшиеся Вячеславу Ильичу едва ли не на одно лицо.
Его обступили, обсели на корточках, обласкали улыбками, заговорили.
– Как в Москве жизнь?
– В Москве – всегда хорошо.
– Это верно. Это так.
– А у вас?
– У нас ничего хорошего. Вот – махру опять курим.
– Брагу ставим. Вино по талонам.
– Вы знаете, – воскликнул Вячеслав Ильич, – а мне председатель сегодня дал два талона. Завтра я уезжаю. Пропадут.
– Не пропадут. Давай сюда. Сейчас отоварим.
Потянулись к Вячеславу Ильичу руки – пожимали его узкую ладонь сильно, жёстко. Называли имена. Сергей. Толька. Валера…
– Вячеслав, – твердил купеческий отпрыск.
Потребовали отчество.
И стали звать его – Ильич.
Расселись, свесив ноги, на высоком обрыве Умы.
Солнце на ночь лишь покраснело, но так и не убралось. Пили, занюхивая хлебом, и в головах быстро полегчало. Весёлой чёрно-белой гурьбой сбившись вокруг цветного Ильича ввалились в пределы танцплощадки, после чего, в сущности, и начались настоящие танцы. Кто-то из компании уже петушился, заводил драку. У кого-то набралось храбрости для приглашения девки.
Молодецкую удаль, готовность к сшибке тоже чувствовал в себе и сорокалетний Вячеслав Ильич, и кавалерство тоже играло в крови, будто бы он ровня был парням, – причащение водкой нивелировало разницу в возрасте.
Все они стали «братья во хмелю».
Он застегнул свой клетчатый плащ на все пуговицы, подтужил кашне и слишком твёрдым шагом и слишком решительно подошёл к одной молодой особе, ориентируясь только на какой-то её внутренний свет, зажжённый лишь для него, хотя глаза её были отведены, и чем ближе он подходил, тем старательнее она отворачивалась, в то время как невидимый свет в ней самой становился всё ярче и ярче, а оказавшись в руках Вячеслава Ильича, воплотился этот свет ещё и в объём и теплоту, исходящую из-под тонкой материи, обозначился впадиной спины под напуском кофточки и нежностью пальчиков в его ладони.
Только ко второй половине танца Вячеслав Ильич стал понемногу переводить взгляд на её лицо.
Она чувствовала это и опять же поворотом головы постаралась скрыться от глаз Вячеслава Ильича, понимая, что сейчас произойдёт решительный момент в их сближении.
Ход был её.
Она робко, с опаской взглянула в его глаза и задержала взгляд ровно на столько, чтобы понять, не оттолкнула ли она его, почувствовать, не дрогнула ли его рука в этот момент, не отстранился ли он хотя бы на сантиметр, что могло означать бесперспективность этой случайной встречи, этого примитивного танца-хождения под песенку «Лето, лето, поцелуи до рассвета». Но произошло так, что будто бы её свет, её тепло вдруг перелились в него, она перестала краснеть, сделалась легче, тоньше, моложе, дотанцовывала радостно.
Он даже не успел узнать её имени, что послужило веской причиной для повторного приглашения, на которое она отозвалась как-то неохотно. В глазах следящих кумушек слишком откровенное согласие открывало бы в ней явное увлечение, лучше было бы этому «городскому» вообще пропустить пару танцев, но Вячеслава Ильича зацепило. Он, как говорится, попался. Почувствовал какое-то обновление от затылка до пят, или, как он сформулировал, перепрограммирование.
Что-то неудержимо привлекательное было в этом неожиданно случившемся родстве сердец – он сознательно старался не прибегать к термину душа, как сомнительному и туманному.
– Меня зовут Вячеслав. Можно Слава. А вас?
Она не без испуга взглянула на него, как бы желая узнать, понимает ли он, куда может завести эта дорожка. Увидав в нём оглашенного, с некоторым даже безумством в блестящих светлых глазах, ничего не желающего знать кроме её имени, тихо ответила:
– Леся.
– Как! Леся? Именно Леся, а не Люся? Я не ослышался? Это вроде как украинское имя!
– Вообще-то я Александра.
– Нет, Леся – это хорошо. Очень хорошо!
Он проводил её на место и сел к собутыльникам.
Словно ужаленный, вскочил со скамейки его сосед Валера в кепке-развалюхе и застиранной майке под пиджаком. Парень встал в бойцовскую позу, ударил кулаком себе в ладонь и сказал:
– А ну, барин, пойдём выйдем.
– Зачем? – захваченный приятными лирическими переживаниями, Вячеслав Ильич не сразу уловил перемену в настроении парней.
– Разговор есть.
– Тут не можешь сказать?
– Что, сдрейфил, купец?
Только теперь понял Вячеслав Ильич, что предстоит расплата за удовольствие держания в своих руках этой самой Леси.
Он скинул плащ, бросил поперёк лавки и оставшись в одной битловке, плечистый, намного выше вызвавшего его на бой Валеры, первый сбежал по ступенькам и ещё ниже по тропинке, под гору на лужайку, у впадения в реку Маркова ручья.
Оглядел позицию, попятился, встал спиной вплотную к кустам, помня уроки молодых уличных потасовок возле студенческого общежития на московской окраине, беспощадно жестоких с битьём лежачего, и засучил рукава оранжевой водолазки.
Парни спустились втроём и дрались неохотно, ритуально.
Вячеслав Ильич в своей яркой одежде метался на фоне кустов как солнечный блик.
Отмахивался удачно. Устоял.
Попинали, правда, по ногам, пару раз достали до губ и скулы, на том и успокоились.
Подвели итог:
– Шурку не трожь!
– Какую Шурку, что вы, ребята? Её Лесей зовут.
– Для кого Елеся-колеся, а для меня – Шурка.
– Кто же она тебе будет – жена? Невеста?
– Сеструха. Ты поиграешь и уедешь в свою Москву, а ей тут жить.
– И потанцевать нельзя?
– Ну, в общем, ты понял, купец. Предупредили тебя…
Вячеслав Ильич следом за парнями опять взошёл на танцплощадку, надел плащ и сел на скамью.
Он бы, конечно, снова пригласил её, хотя бы только и в пику «братану», но объявили белый танец, и она сама пересекла пространство очень быстрыми шагами, говорящими о том, что она догадывается о случившемся, негодует на защитничков и заявляет свою волю и право выбирать, с кем ей быть этим вечером.
Парни угрюмо курили, как шкодливые неучи. Один из них примирительно проговорил:
– Ты, Ильич, это… не обижайся. Так надо.
– Ну, надо так надо.
И он вскочил на ноги навстречу идущей к нему суровой и решительной Лесе, не чувствуя ни боли в коленке, ни онемения в распухшей губе.
Лесю до глубины души взвинтили удары кулаков парней по плоти «Славы», видимо, потому, что за время пребывания на танцплощадке и он, и деревенские парни, и эта молодая женщина стали неким единым целым. И махание кулаками подействовало на этот «раствор» подобно взбалтыванию, подогреву, стало катализатором процесса, как бы выразился учёный виновник всей этой заварухи с названием «любовь».
Когда на площадке отыграли последний танец, они уже чувствовали себя парой, признанной всеми, кто наблюдал их сближение.
И в них самих открылась новизна, удивительная для обоих, хотя и безотчётная; они шагали по гравийной дороге медленно, в ногу, как бы продолжая танцевать под радиогимн Глинки со столба «Славься!..», лёгкий, оперный, неожиданно умолкнувший на шесть часов подряд, отпустивший и страну, и село Окатово на свободу с гимнами перелётных птиц в этом недосвете белой ночи с отсутствием теней, когда светит везде одинаково – и по белому черёмуховому облаку, и под елью, и среди звёзд на небе…
Недалеко от села щебёнка вливалась в старинный Московский тракт, а ныне трассу М8. На перекрёстке лес был широко вырублен, выжжено кострище и обложено брёвнами для сидения, где они и умостились. Плащ Вячеслава Ильича был на плечах Леси, она куталась, внюхивалась в ворот, и вскоре уже оба сидели под этим необъятным и долгополым плащом, сшитым на берегах солнечной Адриатики под цвет её пляжей.
Негромко говорили о чём-то.
Более бессмысленных разговоров, нежели у влюблённых, не услышишь нигде.
Разве что в болтовне женщин присутствует ещё эта умопомрачительная несуразица, и мужчина, попадая под влияние женщины, как произошло с Вячеславом Ильичом в данном случае, невольно захватывается языком шифровки, обиняков и недоговорённостей, когда почему-то необходимо затуманивать вполне определённые намерения, продлевать время, выдерживать сроки, о которых знает, которые испытывает на себе женщина, называемые периодом ухаживания, – святое дело для парочек, длящееся годами, днями, часами, а иногда и минутами.
Об этих «периодах полураспада» знал Вячеслав Ильич, как человек сведущий не только в биологии, но и имеющий богатый опыт любовных приключений, полученный ещё в годы его хиппования в Москве на Тверской под девизом: «Ни Бога, ни семьи, ни государства!»
В те его студенческие времена улица Горького (Брод) была в Москве поистине домом свиданий под открытым небом, куда сходились по негласной взаимной договорённости самые смелые, отважно преодолевающие стыд, бравирующие своей раскованностью, превратившие её в орудие борьбы с целью «залюбить систему насмерть!» под распевы пронзительноголосых жуков-ударников в «All needs you is love!» и слабенький душевный тенорок Скотта Макензи в «If you going to Sun-Francisko».
И двадцатилетний Вячеслав Ильич блистал там природной выправкой в клёшах от колена с алыми клиньями и с бубенцами на обшлагах ядовито-синей рубахи.
Девчонки подворачивались под стать – со своими знаками отличия в виде цветастых балахонов, пончо, с ткаными фенечками на запястьях и с твёрдым знанием основного правила для любой фемины, праздно гуляющей по этой улице: пришла – значит согласна, а свободные «хаты» всегда имелись у кого-либо из друзей в виде пригородных дач или квартир предков, уехавших в командировку.
Славным гулякой оставался этот Синий Че даже и в аспирантуре. И женитьба не выработала в нём строгого семьянина.
Ну, никак из его обзора не исчезали молодые красивые женщины помимо его обожаемой Гелочки.
Одно время он боролся с этим наваждением. Корил себя за невоздержанность, пытался перенаправить энергию в спорт, в сверхурочные, в конце концов в алкоголь, но опять и опять срывался, удивляясь, как он не замечает того решающего момента, когда происходит контакт и он захватывается чужой энергосистемой, а далее включаются законы физики и химии, неоспоримые и непреодолимые, что в очередной раз произошло и здесь, на отчине, в славном селе Окатове, где он в июне 1992 года проснулся в солнечной и до стерильности чистенькой комнате фельдшерского пункта (Леся оказалась местным медиком), посмотрел на себя в зеркало над умывальником, выпятил распухшую губу, попытался пошире раскрыть заплывший глаз, погримасничал и сказал с усмешкой:
– Ну, здравствуй, родина-уродина!
Не вылезая из постели, Леся спросила:
– Ты женат?
– Темнить не стану. А колец мы не носим. Мы с ней тогда анархистами были. До сих пор так и не сподобились. Глупость это. Лучше уж сразу кастрировать.
В это время на крыльце послышались торопливые шаги и в дверь постучали.
Вячеслав Ильич, будучи уже одетым, по-хозяйски отпер дверь в фельдшерском пункте.
Босоногая девочка подала ему свёрнутый листок:
– Вам телеграмма.
– А откуда ты меня знаешь, дюймовочка?
– Тётя Фиса сказала. Она сегодня на телефоне дежурная. По телефону только что передали.
– Просто МУР какой-то! – произнёс Вячеслав Ильич, разворачивая бумажку.
«Мама в роддоме скорее приезжай Варя».
Подумал: вот бы так быстро всегда всё решалось в этой области… Ночью в койку – утром в роддом…
Храбрился. Шутил.
Но по мере трезвения озадачивался, опять что-то вроде угрызений совести накатывало, так что даже жёлтый клетчатый плащ стал выглядеть на нём вычурно, по-клоунски.
– Убежал – даже лапки не пожал, – из своего уголка подала голос молоденькая фельдшерица.
– Ну, что тебе сказать, Леся! Ты – моя прелесть! Много у меня было, но такая глазастенькая – первый раз!
Она метнула в него подушку.
Он поймал, оглядел. Сказал:
– Я не прощаюсь.
Ответно запустил в неё и юркнул за дверь, исчез из её жизни, думая, что навсегда…
В автобусе – допотопном газике с выносной мордой капота, с никелированной штангой для ручного закрывания двери, Вячеслав Ильич уселся в задний угол и через открытое окно перед отправлением прослушал новости на столбовом радио – о начале забастовки шахтёров Кузбасса, о возвращении Ленинграду имени Санкт-Петербург, о провозглашении независимости Эстонии…
Никнул к окну, выворачивал голову пока проезжали «чёрный дом», о котором он ещё никак не мог сказать, что это – его дом.
И потом задремал с мыслью о необходимости снова вырваться из своей секретной лаборатории в Москве (пришлось ездить шесть раз), чтобы опять и опять кланяться служителям богини архивов Нефтиды в Поморском хранилище, стараясь теперь обойтись без ссоры, другим путём – с подношеньицем различных подарков из столицы (духов «Наташа», конфет «Ну-ка, отними!», пудры «Лебяжий пух») для стимулирования дальнейшего поиска доказательств жизни на земле своего опального предка, для хождения с этими доказательствами по судам, для головоломных и весьма затратных встреч с адвокатами бесконечно длившегося процесса…