Первая реакция на Тильзитский мир была довольно благосклонной. Орудийный салют в столице 3 июля в честь этого события, прибытие монарха на следующий день, служба в Казанском соборе 5 июля с последующей праздничной иллюминацией – все это радостно принималось публикой, желавшей мира и не знавшей об условиях его заключения. Но вскоре ее настроение изменилось. 15 июля Кэтрин Уилмот пишет из Петербурга: «…все считают, что вчерашняя иллюминация по поводу заключения мира отражала настроение публики, и если это действительно так, то это не предвещает ничего особенно хорошего, ибо зрелище было крайне убогим… Все бранят англичан за то, что они оказались такими нерасторопными союзниками» [Wilmot 1934: 250–251]. Ее сестра Марта наблюдала аналогичную картину в Москве[101].
Одобрение Тильзитского мира быстро сменилось всеобщим унынием. Как писал впоследствии Шишков, Россия и другие европейские страны были вынуждены признать, что Наполеон «сделался некоторым образом повелителем и господином над всеми» [Шишков 1870, 1: 95]. Стали подозревать – как отметили и сестры Уилмот, – что, пока Россия честно сражалась с Наполеоном, другие страны (и в первую очередь Британия) загребали жар чужими руками, а германские союзники и российские генералы немецкого происхождения предали ее[102]. Даже старые друзья Александра по Негласному комитету тревожились по поводу его профранцузской политики, а в офицерском корпусе после поражений 1805 и 1807 годов царили реваншистские настроения. Воззвания Синода внушили простому народу, что он воюет с Антихристом, и потому он был уверен, что «мир заключей при содействии нечистой силы» [Дубровин 1898–1903, 1: 493][103]. В конце-то концов, вспоминал Вяземский, «Наполеон <…> был не что иное, как воплощение, олицетворение и оцарствование революционного начала. Он был равно страшен и царям и народам. <…> Все были под страхом землетрясения или извержения огнедышащей горы. Никто не мог ни действовать, ни дышать свободно»[104]. Подобная напряженная атмосфера отнюдь не ограничивалась столичным аристократическим кругом. Александра предупреждали, что Петербург порождает слухи, которые быстро доходят до Москвы, Москва же каждую зиму принимает множество провинциальных дворянских семейств со слугами, и в результате, как писал М. Л. Магницкий, «гибельная мода порицать правительство переходит в провинции <…> и благотворную доверенность к правительству, в важных положениях его столь драгоценную, в основании ее и повсеместно колеблет»[105].
Стремясь укрепить доверие к правительству, Александр менял одного за другим министров иностранных дел. В 1806 году он сместил с этого поста крайне непопулярного Чарторыйского и поставил на его место А. Я. Будберга, ливонского генерала, не имевшего достаточного опыта в международных делах, а в 1808 году заменил его графом Н. П. Румянцевым, противником войны, открыто выступавшим за союз с Францией. Способствуя заключению Тильзитского мира, Румянцев завоевал расположение Наполеона и потерял популярность в России. Но серьезной роли в политике он не играл, так как, судя по всему, царь готовился к новой войне с Францией за спиной Румянцева [Grimsted 1969: 151–182; Stahlin 1929–1939, 3: 131].
К моменту встречи Александра с Наполеоном в Эрфурте осенью 1808 года перспективы союза с Францией были уже не такими блестящими (хотя перед публикой разыгрывалось полное согласие). Российские остряки называли встречу «визитом в Эрфуртскую Орду», намекая на унизительные поездки русских князей в Золотую Орду для уплаты дани татаро-монгольским хозяевам. Эта поездка Александра и реакция на нее – характерный пример того неловкого положения, в котором царь пребывал с 1807 по 1812 год, лавируя между коварным французским союзником и общественным мнением, чью враждебность к Франции он разделял в гораздо большей степени, чем мог позволить себе признать открыто. Он вел двойную игру: публично выступал за укрепление союза с Францией, а втайне готовился к войне с ней. С политической точки зрения эта стратегия была проигрышной на обоих фронтах: Париж не доверял голословным заверениям в дружбе, которым противоречили конкретные действия (вроде слабой поддержки французской кампании 1809 года против Австрии и последовавшего в 1810 году прекращения участия России в континентальной блокаде), а соотечественники поносили Александра за союз с Наполеоном[106].
Когда французский посланник Рене Савари впервые приехал в Санкт-Петербург в июле 1807 года, его встретили с раздражением и не предоставили никакого жилья, так что ему пришлось устроиться в гостинице, которой владел француз. В течение следующих шести недель никто, кроме Александра, не приглашал его ни на какие публичные мероприятия. Его поразило, с каким неодобрением относились к царю молодые дворяне и сколь значительную роль в формировании общественного мнения играли представители Великобритании: все, и в особенности купцы, были недовольны нарушением налаженных торговых связей с Британией. Александр держался с послом своего грозного союзника очень учтиво, но публика единодушно игнорировала его. Как сказал немецкий дипломат американскому послу Джону Куинси Адамсу, «на одной стороне император и [министр иностранных дел Румянцев], а на другой – все остальное население» [Adams 1970: 69][107]. В течение зимы после заключения Тильзитского мира в Петербурге устраивалось необычайно много балов, с помощью которых император надеялся поднять настроение публики и примирить ее с французским послом, но из этого ничего не вышло. Новым послом, сменившим Савари, был Арман Коленкур. Александр принял его с особым почетом, но остальные бойкотировали его так же, как и Савари. Когда в начале 1809 года Петербург посетила прусская королевская чета (незадачливые союзники России в кампании 1806–1807 годов), общество в пику Коленкуру приветствовало их с подчеркнутым гостеприимством. Такую же нарочитую симпатию все выказывали испанцам, ведущим партизанскую войну против Наполеона: многие видели в ней прообраз будущей «народной войны» с французами [Дубровин 1898–1903, 8: 480–482; Доделев 1972].
Всеобщее недовольство нарастало. Весть о возможной женитьбе Наполеона на сестре Александра Анне Павловне была воспринята кисло, так как жених публику никак не устраивал. Когда же выяснилось, что французский император женится на австрийской принцессе Марии-Луизе и что параллельно с Романовыми он вел матримониальные переговоры с Габсбургами, русские были вдвойне оскорблены[108]. К этому добавлялись крестьянские волнения, экономические неурядицы, связанные с набором в крестьянскую милицию в 1806–1807 годах, разрыв торговых связей в результате континентальной блокады и инфляция, вызванная бюджетным дефицитом[109]. Создать образ Наполеона-Антихриста оказалось легче, чем отказаться от него. На одной из почтовых станций в российской глубинке висел портрет, напоминающий Наполеона. Почтмейстер объяснил, что портрет нужен ему для того, чтобы опознать и арестовать негодяя, если тому вздумается проехать через его станцию под вымышленным именем или с фальшивыми документами [Дубровин 1898–1903, 1:507–508].
Роптали даже некоторые члены императорской семьи. В жизни Александра особую роль играли три женщины: его мать Мария Федоровна (вдова Павла I), его жена Елизавета Алексеевна и его сестра Екатерина Павловна. И это не удивительно: если при решении государственных дел царя окружали одни лишь мужчины (Шишков, Державин и все прочие), то неофициальную атмосферу аристократических салонов создавали в первую очередь утонченные культурные женщины, а двор был первым салоном в столице. Кроме того, женщины играли активную роль в религиозной жизни светского общества, что имело немаловажные политические последствия.
Мария Федоровна придерживалась консервативных убеждений, обладала сильной волей и открытым характером; она вела безупречный образ жизни и любила вмешиваться во все происходящее. Как заметил Савари, если Александр I избегал роскоши, то вокруг его матери «все цвело с пышностью истинного русского двора. Даже мельчайшие детали частной жизни подчинялись этикету» [Savary 1890: 403]. Притом что Мария Федоровна была женщиной высокообразованной, ум ее был довольно ограничен и неглубок. После убийства Павла в 1801 году она пыталась какое-то время стать его преемницей, но затем уступила трон старшему сыну. Из-за немецкого происхождения и слабого владения русским языком она была неподходящей кандидатурой на роль лидера русских консерваторов-патриотов, но, насколько известно, она выступала против назначения Чарторыйского министром иностранных дел, способствовала его смещению с этого поста и не одобряла поездку Александра в Эрфурт – как и его брат Константин[110]. Мария Федоровна тщательно налаживала связи с аристократией, выбирая друзей из самых знатных семейств, среди которых было много противников союза с Францией. Савари сообщал в Париж, что «знатные особы Санкт-Петербурга в обязательном порядке бывают по крайней мере раз в две недели при дворе вдовствующей императрицы, и, хотя она живет в двенадцати лье от города, это их не смущает, и они возвращаются домой уже за полночь». Император обедает с матерью дважды в неделю, добавляет Савари, и часто ночует у нее [Savary 1890: 404][111].
Супруга Александра, немка Елизавета Алексеевна, жившая с ним врозь, крепко привязалась к России и, в отличие от своей свекрови, говорила по-русски хорошо и интересовалась русской культурой. Савари считал, что у нее «острый ум и здравые суждения», но замечал также, что «в жизни ее нет никакой пышности и мало веселья», «она не ладит с вдовствующей императрицей и давно уже не живет с мужем» [Savary 1890: 402–403]. Несмотря на то что Елизавета Алексеевна находилась фактически в изоляции от царской семьи, у нее были друзья среди видных фигур: сенатор Потоцкий, Голицын (обер-прокурор Святейшего синода и друг детства Александра I), члены Негласного комитета Чарторыйский и Строганов[112]. Чувствуя себя одиноко, она тем не менее поддерживала мужа в его попытках подружиться с французами, хотя ей самой это претило[113]. Судя по ее частым письмам к матери, одинокая и чувствительная императрица не могла удержаться от того, чтобы не отозваться с презрением о Марии Федоровне, которая «с избытком тщеславия, побуждающего ее при первой возможности подольщаться к обществу и напрашиваться на грубую лесть, <…> разыгрывает из себя лидера фронды, и все многочисленные недовольные так и вьются вокруг нее». О своем плохо воспитанном и вспыльчивом девере она писала: «…говорят, что за спиной брата великий князь Констанин поносит все, что было сделано и делается Александром. <…> Зная, насколько он лжив и вероломен, я верю этому». Среди близких родственников ее мужа была и увлекающаяся политикой великая княгиня Екатерина Павловна, младшая сестра Александра (в 1807 году ей исполнилось всего 19 лет). «Она пошла не по той дорожке, – писала Елизавета, – потому что копирует взгляды, поведение и даже манеры ее милого братца Константина. Такой стиль поведения не годится даже для женщины сорока лет, не говоря уже о девятнадцатилетней девушке» [Николай Михайлович 1908–1909, 2: 256–257][114].
Екатерина была яркой личностью, обаятельной и пылкой, и даже хорошо говорила и писала по-русски, что было необычно для особ ее социального положения. Она была близка с Константином и разделяла его взгляды, но из-за его эксцентричности держалась с ним несколько покровительственно. У Александра она была доверенным лицом и поддерживала добрые отношения с его любовницей, а Мария Федоровна, не терпевшая никаких возражений от остальных членов семейства, души в ней не чаяла. Все это, надо думать, портило ее отношения с Елизаветой Алексеевной, что усугублялось разногласиями между ними по вопросу союза с Наполеоном [Vries de Gunzburg 1941: 8–9, 30–31][115]. Дружба Екатерины с Багратионом и другими генералами и сановниками, ее общеизвестная франкофобия и вера в великое будущее России подкупали тех, кого раздражала ее мать и кто находил Константина не только неприятной личностью, но и несерьезной политической фигурой. Она побуждала Александра не уступать требованиям Наполеона в Тильзите, что еще больше возвышало ее в глазах недовольных режимом [Vries de Gunzburg 1941: 28–29].
В обществе ходили упорные слухи о готовящемся перевороте; Екатерину называли при этом возможной преемницей Александра. Французские дипломаты взирали на нее с особым подозрением; голландский посол, по словам Адамса, тоже отзывался о ней как о «самой амбициозной женщине в мире». «Великая княгиня Екатерина, – говорил посол, – это копия ее бабки [то есть Екатерины II, сбросившей с трона своего мужа Петра III]. Если здесь случится что-либо значительное, это будет ей только на руку. Пока еще эта идея не приходила ей в голову, но не может не прийти когда-нибудь» [Adams 1970: 93][116]. Эти слухи циркулировали по крайней мере с 1807-го по 1810 год и свидетельствовали о нелицеприятных выпадах Екатерины, очевидно воспринимавшихся публикой с одобрением, а также, разумеется, о досадном падении популярности Александра после Тильзита.
В 1807–1808 годах велись активные поиски подходящего мужа для Екатерины. Среди кандидатов был император Австрии Франц I, а также целая когорта германских князей. Поговаривали даже о браке с Наполеоном, но этот план не был осуществлен – отчасти из-за того, что Екатерина не переносила Наполеона как политика. В апреле 1809 года она вышла замуж за принца Георга Ольденбургского – положительного, достойного и ничем не примечательного человека. Александр назначил принца генерал-губернатором Новгородской, Ярославской и Тверской губерний. В Твери молодые и поселились в августе 1809 года [Богоявленский 1912–1913:172–173; Nikolai Mikhailovich 1910: xxii][117]. Живя в Твери, Екатерина Павловна играла более активную роль в политике, чем если бы она вышла за какого-нибудь другого принца или князя и уехала за границу. Даже Мария Федоровна, обычно потакавшая дочери во всем, жаловалась: «Ей достались самые красивые губернии России, и все ей мало!»[118] Александр любил бывать в обществе сестры, ценил ее мнение и обсуждал с ней государственные вопросы, что не осталось незамеченным. Стедингк пишет в Стокгольм о «частых поездках императора к сестре, которую он очень любит и которая открыто бранит Наполеона. <…> Говорят, что вся императорская семья находится под ее влиянием», особенно Константин. «Все, что расходится с желаниями французского правительства, приписывают ей» и полагают, что она «иногда заставляет своего брата колебаться в его отношениях с Францией» [Stedingk 1844–1847, 3: 97–98][119].
На основании этой представительной (хотя вряд ли «научно обоснованной») подборки высказываний можно сделать вывод, что русские люди в период между заключением Тильзитского мира и 1812 годом были не удовлетворены происходящим, тревожились и чувствовали себя неуверенно. Дворяне не могли забыть прежних попыток Александра отменить их привилегии; часть крестьян надеялась, что Наполеон принесет им свободу, а их жизненный уклад был нарушен набором в ополчение; континентальная блокада нанесла ущерб дворянам и купцам; все были сбиты с толку примиренческой политикой правительства по отношению к Франции или решительно осуждали ее. В этой непростой обстановке Александр, все больше напоминавший двуликого Януса, стал проводить двойственную внутреннюю политику, заключавшуюся в подавлении недовольства с одновременным возвратом к реформам, которыми он занимался до войны Третьей коалиции.
Олицетворением растущей авторитарности внутренней политики стало возвышение Аракчеева. Граф Алексей Андреевич Аракчеев происходил из малоизвестного провинциального рода и служил офицером-артиллеристом в армии. Он гордился своими грубыми манерами и отсутствием какой-либо утонченности и замысловатости; был верным другом Павла I и подружился также с великим князем Александром. Неиссякаемая энергия Аракчеева, его неукоснительное повиновение и надежность производили большое впечатление и на отца, и на сына. Прочие современники, однако, не любили Аракчеева за доходившую до садизма безжалостность и педантизм, с какими он требовал исполнения императорских приказов и мельчайших уставных формальностей, а также за его привычку издевательски попирать все светские приличия. Но собственная непопулярность нисколько Аракчеева не огорчала, поскольку она вполне устраивала императора, а мнение хозяина было для него единственно важным [Кизеветтер 1912: 381][120]. Его преданность царю делала его незаменимым помощником монарха во времена политической нестабильности.
После опалы, в которой оказался Аракчеев в непредсказуемой обстановке конца правления Павла I, в 1803 году он вновь стал подниматься по служебной лестнице. Поначалу ему пришлось мириться с относительно невысокой должностью инспектора артиллерии (чему сама «артиллерия» всеми силами противилась), но после Тильзита начался его взлет. 27 июня 1807 года, через два дня после подписания мирного договора, Аракчеев был назначен генералом от артиллерии в знак того, что артиллерия отличилась во время военной кампании. В декабре того же года вышло крайне необычное постановление, согласно которому распоряжения Аракчеева приравнивались к императорским указам, а 13 января 1808 года он стал военным министром, – по-видимому, этот шаг Александра был вызван всеобщим недовольством по поводу союза с Францией [Кизеветтер 1912: 372–374]. Императора тревожили слухи о заговоре, и, поставив армию под контроль Аракчеева, чья преданность царю служила почти гарантией предотвращения любого заговора, он мог спать спокойнее.
Властные полномочия Аракчеева не добавили популярности императору, которая и без того не была велика. Вигель выразил распространенное мнение, когда писал, что еще при Павле I «Аракчеев почитался нашим русским Маратом» [Вигель 1928, 1: 282]. Будучи командиром Преображенского гвардейского полка, вспыльчивый Аракчеев как-то откусил нос гренадеру, а в другой раз вырвал у подчиненного ус. Казалось странным, что воспитанный и «просвещенный» Александр симпатизирует этому не владеющему собой грубияну[121]. Однако де Местр быстро понял смысл нового назначения Аракчеева и уже через неделю писал на Сардинию:
Скорее всего, в такое время восстановить порядок может только такой человек. [Аракчеева ненавидят] все, кто играет здесь заметную роль, и все, кто связан с ними, [и он удержится на этом посту, только если] будет крепко держаться за него и если решение Его Императорского Величества достаточно твердое. В настоящий момент он крушит все подряд. Самые влиятельные лица исчезли со сцены, как утренний туман [Maistre 1884–1886, 11: 40–41][122].
В 1810 году для усиления внутренней безопасности было создано Министерство полиции во главе с А. Д. Балашовым. Бывший советник Александра граф Кочубей впоследствии обвинил Балашова в том, что он «превратил [свое ведомство] в министерство шпионства. Город наполнился шпионами всех цветов, <…> сплошь и рядом переодетыми полицейскими офицерами, причем в переодевании, как говорят, принимал участие и сам министр»[123]. Эти полицейские в штатском, замечает Кочубей, не только контролировали общественное мнение и пресекали революционную деятельность, но и провоцировали ни о чем не подозревающих граждан на враждебные высказывания в адрес правительства. Разветвленная сеть полицейских информаторов собирала также сведения о ведущих государственных деятелях, которые Балашов затем использовал для собственных политических интриг [Семевский 1911:227]. Тайная полиция и Министерство внутренних дел, взявшие в обычай вскрывать частные письма, работали так усердно, что сам император избегал затрагивать щекотливые темы в своих письмах – разве что они доставлялись специальными курьерами[124].
Назначения Аракчеева и Балашова объяснялись тем, что у Александра после Тильзита появилось опасение разделить трагическую участь своего отца и деда; кроме того, правительство внимательно следило за прессой, пресекая публичную критику своей политики[125]. Но параллельно с этим Александр вернулся к осуществлению реформ, начатых в 1801–1803 годах и временно приостановленных. Этот второй период реформ был связан прежде всего с деятельностью Сперанского.
Сын бедного сельского священника, Сперанский к этому моменту успел получить превосходное религиозное образование и произвести такое сильное впечатление на службе, что занял один из главных постов в Министерстве внутренних дел. Он обладал целым рядом незаурядных качеств: редкой эрудицией, неутомимым трудолюбием, острым умом и исключительным умением излагать сложные вопросы простым и ясным русским языком. Немногие из чиновников, стремившихся сделать карьеру, могли предложить что-либо кроме родословной, друзей «наверху» и сносного владения французским языком; зачастую они были поверхностно образованны и продажны, интересовало их в первую очередь приятное времяпрепровождение, а не работа. Одним словом, люди вроде Сперанского были в этой среде редкостью[126]. Как и Аракчеев, он был в фаворе у императора в период 1808–1812 годов и имел одну примечательную, общую с Аракчеевым черту: при скромном происхождении и замкнутом (некоторые говорили – заносчивом и скользком) характере он держался в стороне от петербургского «высшего общества». Аристократы, опасавшиеся аракчеевского «кнута», не выносили и Сперанского – этого хитрого выскочку, относившегося к ним без всякого почтения. Понятно, что, с точки зрения Александра, добровольная изоляция его главных помощников от общества делала их только более надежными. Они были целиком обязаны ему своим положением, и он мог рассчитывать на их преданность в условиях всеобщего неодобрения его политики.
Если в задачу Аракчеева входило обеспечение безопасности режима, то Сперанский был архитектором созидательных преобразований общества. Его деятельность после 1808 года понималась всеми как продолжение начинаний Негласного комитета и потому вызывала такое же неприятие у консерваторов. В связи с недостатком квалифицированных государственных служащих бывший семинарист Сперанский рассматривал выпускников семинарий как ценный резерв для пополнения рядов правительственных чиновников. Это раздражало Державина, заявлявшего, что в 1802–1803 годы Сперанский насажал семинаристов на все ключевые посты и использовал добытую ими, сугубо внутрикорпоративную информацию против тех служащих, которые не устраивали членов Негласного комитета. Державин подозревал, что именно эти интриги стали причиной его опалы в 1803 году [Державин 1871: 807]. Больше всех ненавидел Сперанского Вигель. Он полагал, что Сперанский был инициатором и движущей силой ранних Александровских реформ (в первую очередь министерской реформы), и считал его «тайным недругом православия, самодержавия и Руси, и в ней особенно одного сословия» – дворян [Вигель 1928, 1: 156]. Вигелю, судя по всему, часто доводилось встречаться со Сперанским, и он вспоминает: «Близ него мне все казалось, что я слышу серный запах и в голубых очах его вижу синеватое пламя подземного мира» [Вигель 1928, 1: 157].
Злоба, которой проникнуты эти нападки на Сперанского, объясняется прежде всего двумя указами 1809 года, к которым он несомненно приложил руку. Первый, вышедший 3 апреля, гласил, что в случае, если придворные в чине камергера или камер-юнкера хотят сохранить свое положение, они должны либо полностью выполнять все предусмотренные чинами обязанности, либо переходить на гражданскую или военную службу и заслуживать там право носить эти звания. Придворные, считавшие свои чины закрепленными за ними раз и навсегда, были потрясены. Согласно второму указу, выпущенному 6 августа, восьмой ранг (низший штаб-офицерский чин) и пятый ранг (низшее генеральское звание) могли присваиваться только после сдачи экзаменов по различным академическим дисциплинам. Этот указ явился дополнительным шагом по совершенствованию образования, начатому было Александром, но застопорившемуся из-за того, что дворяне не хотели посылать своих сыновей во вновь созданные университеты.
Указ от 6 августа больно ударил по чиновникам, которые надеялись, что постепенный подъем по служебной лестнице обеспечит им с годами уход на пенсию в высоком чине и с пособием соответствующего размера. Многие даже не подозревали о существовании дисциплин, экзамены по которым их теперь заставляли сдавать. Это новшество, придуманное бесцеремонным сыном дьячка, представлялось неприкрытой атакой на дворянские привилегии. «Какой способ имеют бедные дворяне, – возмущалась одна из современниц, – учиться языкам, римскому праву, философии, физике и проч.? По этим экзаменам все места должны быть заняты семинаристами, подобными Сперанскому»[127]. Покровительство высокопоставленных особ и гарантированная карьера считались священной прерогативой дворянства, и меритократический идеал Сперанского представлялся – не без оснований – противоречащим принципу сословного первенства дворян.
Как писал сам Сперанский в отчете за 1810 год, его считали попеременно «мартинистом, поборником масонства, защитником вольности, гонителем рабства и <…> записным иллюминатом»[128]. Это говорит о том, что противники Сперанского не столько критиковали то или иное принимавшееся им решение, сколько нападали лично на него как на организатора социальных изменений. Характерно для умонастроений в обществе данного периода и то, что масонство ассоциировалось с подпольной революционной деятельностью. В Сперанском видели прежде всего противника двух главных дворянских привилегий: права владеть крепостными (он был «гонителем рабства») и монополии на руководящие должности в государственном аппарате. Как заметил Александр, «здесь, в Петербурге, можно почти сказать – в целом государстве, Сперанский – предмет общей ненависти»[129].
Указы 1809 года являлись лишь частью целого пакета реформ, которые Сперанский предлагал Александру I в период 1808–1811 годов. Среди них была проведенная в 1810 году реформа центрального административного аппарата, призванная сделать более упорядоченными и рациональными судопроизводство и внутреннюю структуру министерств. Однако планы по глобальному преобразованию властных структур с привлечением более широких кругов населения, и по созданию законодательного органа так и не были осуществлены. Кроме того, Сперанский составил проект гражданского правового кодекса – во многом по типу Кодекса Наполеона, – но его французское происхождение лило воду на мельницу врагов законодателя, так что кодекс тоже не был принят. И наконец, Сперанский составил в 1810–1811 годах амбициозный план реорганизации хаотичной финансовой системы, что предполагало повышение налога с крестьян, чреватое их сопротивлением, а также рискованное в политическом отношении «временное» введение налогообложения для помещиков (это предложение еще несколько раз ставилось на повестку дня на протяжении следующих лет)[130].
У поместного дворянства имелись основания относиться к этим реформам с недоверием. После целого десятилетия испытаний – нервозной обстановки при Павле I, переворота 1801 года, первых реформ Александра и неудачных войн 1805–1807 годов – им хотелось вернуться к «нормальной» жизни, которую подразумевало обещание Александра править в духе Екатерины II. А вместо этого налицо были поражение в войне и дипломатический кризис, развал международной торговли и крестьянские волнения; теперь же вдобавок ко всему государство было отдано на откуп этому пронырливому сыну священника. Обсуждение планов, происходившее между царем и Сперанским, не предавалось огласке, и о размахе готовящихся изменений можно было только догадываться. Однако предшествующая деятельность императора и репутация Сперанского оставляли дворянам мало надежд. Помимо всего прочего, в результате скрытности правительства публика не имела представления о бюджетных проблемах и не могла оценить насущную потребность государства в новых доходах [Дубровин 1898–1903, 12: 24].
6 декабря 1809 года Александр приехал Москву, где его горячо приветствовали толпы горожан, свидетельствуя о том, что народ остается верен государю. Неофициальной целью царского визита было желание успокоить публику, раздраженную недавними войнами Австрии с Францией и России со Швецией. Примечательно, что император, пробывший в Москве всего неделю, посетил древнюю столицу впервые после своей коронации в сентябре 1801 года [Дубровин 1898–1903,11:458–461]. И это неудивительно: своенравная московская элита, придерживавшаяся старых традиций, вряд ли одобрила бы его реформистские планы. Поездка в Москву в декабре 1809 года была запоздалым признанием того факта, что Россия все-таки не ограничивается пределами Санкт-Петербурга с его бюрократическим аппаратом, и означала, что царь вступает в нелегкую борьбу за то, чтобы склонить общественное мнение к поддержке проводимой им политики.
Таким образом, в первых двух главах этой книги речь шла о том, что негативная реакция консерваторов на политику Александра I подпитывалась двумя источниками: теоретическими, хотя и далеко не бесстрастными соображениями культурного и морального характера, которые были озвучены адмиралом Шишковым и другими литераторами консервативно-романтического склада, а также вполне конкретной тревогой дворянства за судьбу своего статуса и привилегий. По мере того как в 1805–1812 годах благодаря иностранным армиям и внутренним реформаторам тучи над старым порядком все больше сгущались, эта негативная реакция усиливалась. Среди тех, у кого она проявлялась наиболее активно, находилась группа влиятельных московских писателей и аристократов. Некоторые из них были романтическими националистами, тогда как другие решительно отстаивали идеи дворянского националистического консерватизма. Об этих московских консерваторах и пойдет речь в следующей главе.