Нечаянная встреча
Погода тихая с лёгким морозцем издалась, и с вечера снег пошёл. Ласковый такой снежок, лёгкими пёрышками с неба слетел. Всю ночь он тихо сыпал, и к утру землю ровнёхонько выбелило.
– Этот теперича не сойдёт. Крепко лёг, – говорил Елим посветлу, глядя с крыльца в лес. – Чай, Настасья седни придёт… да уж непременно придёт. Куда ещё тянуть – уже все сроки вышли.
Зима и впрямь припозднилась. Насте в зимнюю спячку ложиться, а перины белой пуховой всё нет и нет. То солнце еле теплит, а то дни напролёт хвиль-мокредь. И вот выстелило.
Только помянул Елим Настю, глядь, а вон она – бурая шерстка среди притихших березок мелькнула, и вот она уже вся показалась – Настасья.
– Ну-ка… что-то, Ляпушка, не угляжу никак…– притворился Елим. – Не наша ли гулёна наближается?
Оляпка уже понеслась Настю встречать. Закружила вокруг неё, завертела каральковым хвостишкой, вся так и сияет – как же, станет она так к чужому медведю ластиться.… И скулит, и повизгивает. Елим всегда удивляется: Оляпка – собака охотничья, молчаливая, а как Настю увидит, всякие в ней голоса просыпаются, и бурчит, и фырчит, да ещё звонким лаем заливается.
Сердыш тоже подошёл, поздоровался…
А Настя словно и не рада. Идёт сонная, фыркает, бормочет недовольно, снег с лапёх стряхивает, словно кусачих муравьёв отшвыривает. «И кто эту зиму выдумал? – думала она. – Видать, никакого понимания нет».
– Ну-ка, покажись, – Елим вокруг Насти обошёл, скрестив руки на груди, полюбовался сдаля.
А она и впрямь ладная. Шёрстка на ней добрая, лоснится, серебрится на свету. Рваное ухо и неприметно вовсе, густым мехом обросло. Сама полнёхонькая, кругластая.
– Ох и доча у меня! Ох и доча! Хороша-а! – восхитился Елим. – Надоть нам, Настасья, ночью идти, а то, не ровен час, какой-нибудь ведмедь таку красоту увидит и всюю зиму ворочаться будет и уснуть не сможет…
Настя помялась на лапах да и хынькнула: ну и пускай, дескать, ворочаются. Подумаешь! Знать их не хочу! Все – предатели!
– А то ещё шатучую жисть поведёт да натворит делов? А и загибнет зазря… от любви-то… – совестил Елим.
Настя и носом не повела.
– А и ладно! – махнул рукой Елим. – Ихова дело. Пущай пропадают! А наший от нас всё равно не уйдёт. Мы тебе, Настасья, весной такого кавалера найдём! Тебя-то, красавицу таку, и с дитём взамуж возьмут, и с двумями…
Крутнулась Настя нетерпеливо на месте, точно уходить собралась.
– Эхма, что ж это я, старый! – хватился Елим. – Оконфузил девку, в краску вогнал. Ладноть, ладноть, не серчай на старика, – и ласково погладил Настю по голове, стряхнул с уха снежинки. – Сейчас пойдём. Покажешь, в какой сторонке спаленку застелила. Буду оттедова всех охотников выгонять, в другую сторону усылать. Не сумлевайся, в спокое почивать будешь. А лыжи у меня – вот они, давно дожидаются. Всё спрашивали: где там наша Настёна, почему не приходит?
А как Насте не прийти? На сродственников не посмотрит – и уснуть спокойно не сможет. Думала и Тальку (внучка это Елима) увидеть, а её не оказалось. «Наверно, – решила Настя, – уже в спячку легла».
На проводы Елим Сердыша взял. Оляпка тоже просилась, но старик отговорил.
– Ты уж, Ляпушка, дома оставайся, – наставлял он. – Приглядывай тут. Снегу, вишь, как набухало, с твоим росточком утопнешь ишо. Где потом искать? Вот усядется немного, тогда…
Так-то без Оляпки и в путь отправились.
По лесу идут, и у Елима сердце радуется. По сторонам любуется и на Настю поглядывает. Вон она уже какая – взрослая да ладная, и не забывает родителя.
– Глянь-ко, доча, красота какая! Белёхонько, чистенько… до чего лес нарядный, а! А ты от такой красоты бежишь…
Настя рядышком держится, бредёт, не торопится. Слушает, что Елим рассказывает, и то и дело в глаза ему заглядывает. За годы научилась слова разные понимать.
– Эй, зверюшки-хохотушки, расчищай дорогу! Наша Настя-королева едет на берлогу! – залихватски прокричал старик.
Настя всё равно смурная, только укорчиво на родителя глянула.
А Елим знай болобонит не переставаючи, с весёлого сердца слова складывает. Ну и по сторонам не забывает поглядывать. Всё подмечает: тут лось ходуляпистый оставил тёмные провалы в снегу и клочок шерсти на коре потерял; а вон зайки осинку поваленную обглодали. Все следки разбирает ну и так смотрит – дорожку сверяет, чтобы не заплутать. Солнышка хоть и не видать – за снеговыми тучами спряталось, – а как Елиму в своём лесу заплутать? Ему каждое деревце дорогу подсказывает.
Сердыш тоже ни одного следка не пропускает, причуивает, обнюхивает старательно, окунает нос в каждую ямку – вся мордаха в снегу. А если следы и натопы в сторонку идут, не отвлекается. Как истинный сторожей, рядом держится.
– Как там, по-доброму берложку изладила? – беспокоился Елим. – Нанесла мяконького? Надо, надо. Тебе чтоб сладко спать, а медвежонок, коли с титьки сорвётся, так чтоб не ушибся.
Кивнула Настя будто бы. Всё разговор какой-никакой.
– Родишь, как полагается, со всеми удобствами. Сама-то дурёха – большенькая, потому смотри, медвежонки у тебя махонькие появятся, с бурундука, можа чуть поболе. Тебе-то, понятно, откель знать: впервой замужем.
Медведица засопела и вопрошающе посмотрела на родителя.
– Да! – наставлял Елим. – Аккуратней будь, а то ворочаться начнёшь и помнёшь медвежонков. Да когтища, смотри, поглубже спрячь! А то как бритвы наманикюрила. Начнёшь ишо махать ими – где тут медвежонкам уберечься?! Рот не разевай без надобности… Ну, а ежели… всяко бывает… хоть жирку и прилично нацепила, а молока коли не будет, тащи сразу медвежонков домой. Выкормим, ничего, ишо тучнее тебя будут, каких свет не видывал! Папанька-то громадина какая!.. А ты у меня! Эха!
Настя опять с укором глянула, покачала головой.
– Сейчас, поди, спит Огонёк твой? А, Настён? То-то. А тебе мучайся… Думать надо и за себя и за детей. Его-то дело нехитрое: оманкрутил девку – и дрыхни себе усю зиму. И горя не знай. А тебе хлопот столько!.. Медвежонки появятся – какой тут сон. Так, дремота одна. И то… ухи в разные стороны держать надо. Да глазком дитяток ощупывать, за здоровьишком смотреть. Худое что примечать… А ему – спи и спи, сны весёлые разглядывай…
До берложки ещё далече было, когда Настя остановилась. Встала – и ни с места, и на Елима выжидающе глянула.
– Чевой-то? Никак пришли? – оглянулся по сторонам старик. – А-а! Понимаю, доча, понимаю… Не пустишь болтуна дальше? Ты ужо прости радетеля свово, никак с языком совладать не могу. Да и не увидимся скоко с тобой! Ох-хо-хо! Али пожалела старика? Видишь, как мучаюсь, каждой ёлочке кланяюсь. А далее и вовсе, небось, ползком придётся?
Лес и правда тёмный да густой пошёл. Ели тесными рядками выстроились, лапами зелёными мохнатыми друг за дружку держатся, ходу вовсе не дают. То тут, то там кокорины вповалку лежат да выворотни вздымаются, а из-под снега валежины да бурелом капканами щетинятся. Только и поглядывай, как бы лыжу ни заломило.
– Доброе ты местишко выбрала, доброе, – оценил старик. – Никто не прознает. Да уж и я не пущу. Ступай уж, дочка, спи спокойно.
Погладил Елим Настю по шерстке, а она постояла ещё маленько, сонная вовсе, глаза слипаются – вот-вот уснёт, – и пошла, не торопясь, побрела в чащобник.
– Спи спокойно, дочка, – тихо повторил Елим. Долго он ещё стоял так-то, пока Сердыш не заскулил. Потом говорит: – Надо бы нам, Сердышка, на речку привернуть, бобрей посмотреть. Исполосовали, чай, хвостами весь берег. Глянем, скоко их… Поздоровкаемся.
На Суленгу пришли… и вдруг на топанину косуль набрели.
– Глянь-ко, и следки свежие, – можа, недалече блуждают. Эхма, повидать бы! Посчитать, какое стадо. Сам-то, что думаешь?
А Сердыш уже деловито нос вытянул и взялся следы разбирать. То на месте кружит, то большими кругами правит.
Елим посмеялся в бороду да и говорит:
– Ты эдак будешь до утра разбирать. Знамо дело, про твоё верховое чутьё легенды ходят, по всему краю слава. Э-хе-хе, даром что рамистый, а у собаки ишо и чутьё и слух должон быть, – смеётся Елим, а сам по сторонам смотрит. – Эхма, весь берег утоптанный. Сдаётся мне, следопыт, на Качиковские шиханы косульки подались.
Елим соскользнул по склону на лыжах и направился к малорослому осиннику.
– Так и есть, – старик с удовольствием огладил бороду. – Оно и к лучшему: к Михею не сунулись. Сам знаешь, какой он егерь. Все бы такие егеря, и в лесу ни одной живой души не останется. Вот ведь хоть и не хитра зверюшка, а понимает, как следоват.
Сердыш побежал вперед и зарыскал по следкам, точно сам отыскал направление.
– Ну, куда, куда?! Ишь, прыткий какой! Дай старику дух перевести, – Елим стряхнул снег с палого осокоря, присел неспешно. – Главное, чтоб малорожки из заповедника не подались. По окраишу-то, сам, небось, знаешь, завсегда широкороты (и так тоже Елим браконьеров называет) караулят, на всё кровожадный глаз целят да ружжами поигрывают. На Подкаменку вообще граница близка, сунутся к Михею – и попрощались, считай, с малорожками. А потом… чего зеваешь? Дело говорю, – и потянулся снежок слепить, пустить в раззявую пасть.
Сердыш тотчас же встрепенулся, торопливо щёлкнул зубами и заморгал виновато глазами: говори, мол, дедушка, говори, это так, оплошка вышла.
Надолго задумался старик. Хорошо, конечно, что к Михею не подались. Но тоже не дело: близко от кордона пасутся. Тут хоть и бобровый заказник, и всякая охота в нём запрещена, а как понаедет высокое началие!.. Как понавезут свои несытые, тучные тела, и по бумагам выходит – им всё можно.
«Надо бы косулек к югу пужнуть, – решил Елим, – с десяток километров хотя бы». Глянул на часы: время ещё есть, не скоро смеркаться начнёт. И усталость будто прошла.
– Ну, чевой-то разлёгся? Чай, не на солнышке. Вон уже присыпало всего. Поспешать надо, Сердышка, глянем, не глянем, а пужнём подальше. Километров на пяток, и то ладноть.
Сердыш сразу зарыскал, пошёл важно, по следкам петляя, – только успевай! Сколько-то прошли, версты три – четыре, а приметки верной, что косули-малорожки рядышком, и не увидели. Знать, те переходом шли, без остановки.
Надумал уже Елим до дому поворачивать, а тут вдруг на небо взглянул и ворона увидел – лесного крятуна. Погодя и ещё крятуны показались – с разных сторон намахивают и в одну и ту же сторону правят.
– Глянь-ко, мохнорыл, чевой-то крятуны разлетались, – взволновался старик.
Сердыш и без того насторожился, вверх и не глядит, а только подобрался весь, ушами водит.
– Слышишь чего, что ли?
Тот обернулся к хозяину на миг какой-то – дескать, тихо ты, не мешай – и дальше уши наустаурил.
– Недалече тут, а? – шёпотом допытывался Елим. – Можа, волки кого загрызли? Пиршество там у них… Глянуть бы надо. Веди уж. Разгоним, поди, волков этих…
Сердыш сторожко вперёд пробираться стал. Елим тоже осторожничает, и то ли сам с собою, то ли с Сердышом советуется:
– Эхма, можа, человек в беду попал. Всяко бывает. Крятун зазря крыла понужать не будет. Дело ясное, беду чует.
Тут вдруг снег шибче пошёл и ветром резким охолонуло. Так сильно хлестануло, что старик даже остановился от неожиданности.
Эх, кабы знал Елим, что лиходейка Путерга своих дочерей из дому выгнала, давно бы уже домой повернул. Не по нраву ей, вишь, пришлось, что снеговые тучи небо застят, тепло под ними. Вот и давай Метлуху и Вьюгу наряжать, чтобы тучи эти вытряхнули и над животинкой поизмывались. А те и рады-прерады стараться. И то верно, у них потеха известная – в застылину живую плоть облапить и в снег зарыть. Себя и мамашу позабавить.
Хлобыстнула Вьюга Елима шершавым ледяным платьем и отступила. По маковкам елей и пихтушек валами пошла. Закружилась, завыла, ярясь в небесах. Притолкала лохматую тучу и давай из неё со всей моченьки снег трясти.
Сердыш заскулил, к ногам Елима притиснулся.
– Чевой это ты? Али домой захотел? – храбрился старик.– Не больно ты охочий до лесу. Знамо дело, родители твои всё больше на цепах сиживали, а можа, и бабка с дедом… У меня вот Камыш был, так того домой никаким кусищем не заманишь. Так бы в лесу и жил, хоть летом, хоть зимой. То зайку принесёт, то рябка. Я уж его ругал – какой! Понятно, догулялся, без разришениев-то шастать… Снёс, что осталось, дедушке Боровому (старый кедр это, недалеко от дома Елима высится, возле него старик животинку свою домашнюю хоронит). Пойдём уж… Косулек, видно, не посмотрим, а что крятуны всполошились, всё одно глянуть надо. Беда… – и сам в небо глядит, тревожится.
Сердыш и ухом не повел, и ещё теснее к Елиму прижался.
– Ладно, ладно, – согласился Елим, – вижу, уже выбираться надо. Эхма, навстречь дует… К речке опять надо, а там по берегу. Чай, дойдём.
Сердыш будто бы обрадовался и полапил обратно.
– Ишь, завеселел как! – усмехнулся старик. – Чуешь, поди? То-то нос к дому тянешь. Что говоришь-то?.. Оляпка борща нам наваристого сварила? С зайчатинки-то? Или плова какого жиристого? Сам чую… То-то умница, не в пример тебе. И не наказывал же ей – сама догадалась! Да нет, они там вместе с Белянкой возле печки толкошатся. Кастрюлю туды-сюды – который раз греют, да всё в окно поглядывают, не идём ли? Ну, пошли, пошли, а то заждались ужо, измаялись. А можа, уже и съели всё…
И не договорил: Метлуха его со всего размаху по лицу хлестанула. Приклубилась, вишь, полуница, приползла, извиваясь, по снегу да со всей яростью на Елима и Сердыша накинулась. И начала буйствовать да лютовать! Не успел Елим и опомнится, как оказался по пояс в сугробе. А Метлуха ещё сильней беснуется. Стегает, как песком, вздымает косматые сполохи снега, крутится в зловещем танце, вырывая вокруг большие воронки. И ещё лише на Елима снега набухала. Он тотчас же стыть и начал. Еле вылез из сугроба. А вокруг такая завереть, что ничегошеньки не видать. Позвал Сердыша… а его и нет нигде. На ощупь старик еле до пихтушки добрался, заслонился ею немного от Метлухи.
Куда там, спрячешься от неё!
Всё же чуть упустила старика из вида. Давай сугробы смотреть. Где какой высоконький – вмиг разнесёт. До земли раскидает, пощупает своим кривым глазом и к другому бросается.
Тут и мамаша Путерга подоспела. На подмогу. Обрушилась внезапно, с хохотом, со зловещим свистом закрутила, застигала, не давая дышать. Ох и жестокая же она! Злости-то в ней, злости! Метлуху, старшенькую свою, это она полуницей заделала. Родилась-то та вовсе не горбатенькой, а вот схотелось Путерге так, клюку себе под руку – землю щупать. Подступилась лиходейка к Елиму, потирая синюшные ледяные ладони. Не по нраву ей, вишь, быстро-то погубить, всё с муками и истязаниями надобно.
Вышибла из-под ног Елима весь снег, так, что он будто в яме снеговой оказался, и давай вихрями леденить, пронизывать до костей. Метлуха рядом пристроилась и помогает вовсю. Носится Вьюга поверху, мать с сестрой кличет.
Елим уже и сгибнуть изготовился. Только чует: лохматый бок к ноге прижался – Сердышка, знать, нашёлся. Прижались они друг к дружке и с белым светом прощаются. Однако внезапно всё и прошло…
Чует Елим, что пурга ещё лише завыла и треск по лесу совсем жуткий пошёл, а они словно в тишке оказались – ни ветерка малого, и снег не сыплет.
Отнял старик воротник от лица, глядит и глазам не верит – косуля перед ним… Так-то обычная вовсе косулька… Вот только нарядная какая-то… Шёрстка золотым огнём переливается, копытца белёхонькие, будто серебряные, а рожки словно с хрусталя деланы. На груди у неё буски с красного жемчуга (известно, любят девчонки на себя навздевать), чуть ли не до земли свисают. И вокруг рожек венец с камней-самоцветов. Всякие тут камешки – и зелёные, и синие, и красные…
Пританцовывая, косулька то в одну сторону бросится с рожками наперевес, то в другую боднёт шало. По снегу ловко так скачет, что и не проваливается. Смотрит Елим, а на том месте, где она прошлась, и следков-то нет, ни одного печатка… Разбодала чудная незнакомка вроде как всех, затем потопталась на месте и понеслась по кругу. Копытцами ударит, и из-под них пламя вырывается. Бежит, и за ней огонь стеной поднимается. Пламя высоконькое, метра на два, а где и выше – а как полыхает, не слышно (и Путергу с дочерьми не слыхать стало, тишина жутейшая наступила). Заплески только трепещутся. И пламя необычное такое, будто с зелена. Осина вся огнём объята, и кустарник тоже полыхает, а видно, что вреда им от того никакого.
Подивился Елим: даже жара не чует, да и снег не тает, словно не настоящий огонь, а подмена какая, обман зрения.
Елим и моргнуть не успел, как в огненном кольце очутился. Глянул он на Сердыша, а тот спокойнёхонько смотрит, точно всё так и должно быть. На задние лапы уселся и из ушей снег вытряхивает.
– Вы, дедушка, не бойтесь: огонь безопасный, – услышал Елим сзади. – Он даже холодный, вот подойдите, потрогайте.
А куда Елиму на огонь любоваться: замёрз совсем, и двинуться не может. Вдруг видит: тот самый парнишка перед ним объявился, что на озере с рысью видел. И штаны на нём те же, и рубашонка клетчатая, и – на диво – босиком также. На снежку стоит и, как и косулька, не притоп нисколь, будто веса в нём никакого.
Мираш (он это был, кто ж ещё) подбежал к Елиму – лицо у верши испуганное, переживаючи смотрит, тревожится. Махнул он рукой, и из-под снега рядом с Елимом пенёк сосновый вырос, широконький такой, и спил ровный, и словно полированный. Усадил Мираш Елима на пенёк этот и спрашивает заботливо:
– Не замёрзли? Руки как? – и суетливо окинул старика взглядом. – Ну-ка, пошевелите пальцами на ногах.
Чудно это Елиму показалось: что он там сквозь унты разглядеть может? Верно, помер я, думает, чудеса такие вижу. Сам ног не чует, пальцы окостенели всё одно.
– Сейчас-сейчас, – успокоил Мираш. Коснулся Елима за руку, легонько вовсе дотронулся, и по колелому телу старика враз тепло пошло. Каждую частичку телесную будто жаром обдало.
Елим с опаской на вершу покосился: странный тот какой-то. Лицо потешное, не злое, а сам всё хмурится, смурной такой, серьёзный, даже и тени улыбки нет. И в глаза не смотрит.
– Эка ты… – подивился Елим. – Чай, андел?..
– Лесовины мы, – подбежала косуля.– Самые главные в лесу. Всеми зверями и птицами командуем.
Елим так рот и раскрыл! Косуля человечьим-то голосом…
А та распахнула большие глаза – словно шельмешки в них мелькнули – и всё представляется: мол, до самого Сиверского кряжа хозяева, и по ту сторону Суленги, и по эту. Вдруг сорвалась на полуслове и, на Сердыша кивая, спрашивает:
– Он у вас смирный? Не кусается?
Елим и слова сказать не в силах. А косуля – голосишко у неё тоненький – сразу к Сердышу повернулась.
– Попробуй, – говорит,– только укусить. Я тебе такой намордник сделаю – никто снять не сможет. Чео уставился? Думаешь, кусать научился – так теперь всё можно? – напустилась, ажно голосок рвётся, и буски так и забрякали на шее.
Сердыш теснее прижался к Елиму, сидит и вздохнуть боится, то на косулю, то на хозяина поглядывает: чего это, дескать, она, а?
– Будет тебе, – робко вмешался Мираш.
– Ну, чео молчишь? – не унималась Юля.
– Не обученный он, – жалостливо прошептал Елим. – Только понимает…
– Не обученный… – проворчала косуля. – Как кусаться, так они первые, а спокойно поговорить, значит, не умеют… Ладно, – смилилась Юля, – вижу, что тихий. Есть, конечно, хочешь?
Сердыш опять на Елима глянул: чего это, дескать, с ней? То… а то добренькой прикидывается. А сам уловил, что про еду разговор, ну и облизнулся да голодные глаза выпучил – когда это он не хотел?..
Тут же и превратилась косуля в девицу. Не совсем, конечно… Так-то тело девичье – и фигурка стройная, и ладошки тоненькие. Шубка на ней голубенькая, не длинная, как у Снегурочки всё одно, а на ногах сапожнёшки белые. А вот головка косулькина, с рожками хрустальными, осталась. И глаза будто ещё больше стали, и реснички – гуще и длиннее.
Поправила она на себе шубку, огляделась скоренько – и хлопотать, да хозяйничать! Махнула рукой, и тотчас же ковёр объявился. Такой, что Елим и в жизни не видывал. Узоры на нём, словно цветы настоящие, на травке зелёной россыпью. И вовсе он ровнёхонько лёг – ни бугров, ни вспухлины, точно не на сугробы снежные, а на пол гладенький постелен так-то.
– Чудно… – только и сказал старик, и привстал: очень уж ему захотелось тот ковёр своими руками пощупать, узнать, из какого материала деланный.
Только поднялся – и опомниться не успел, видит: он уже в избушке какой-то. Комнатёнка просторная, занавеси на окнах. Он возле печи стоит – вместо пенька креселко старенькое, простенькое такое: материя потёртая, на подлокотниках лоскутья рваные, полировка сшарканная. В комнате убранство не ахти какое. Стол посреди, скатёркой накрытый, а возле стены лежанка широконькая. На ней шубы и шкуры старые повалены. Вроде как балаган охотничий, вот только печка добротная, не мансейка какая-нибудь. Жарко она полыхает, дрова в ней потрескивают, угли пышут.
А ковра того и нет, вместо него пол дощатый. И Мираша нет, как и не было вовсе.
– Пурга до утра будет, вы уж тут переночуйте, – колоколила Юля. Сама-то она уже в платьишке простом, фартуком повязанная. – Сейчас я вас покормлю… а завтра уж утречком и домой.
Смотрит Елим и дивуется, чует: ноги подкашиваются, слабота наплывать стала. Сел в кресло и уж не щипает себя: смирился… сон не сон, а ничего не поделаешь.
Убрала косулька со стола лампу керосиновую, на окно поставила. И тотчас же – скажи на милость! – на скатёрке кушанья разные объявились… Тут тебе и салаты всякие разные, и колбаса, и сало. Посерёдке ваза с фруктами диковинными, заморскими.
Юля по-хозяйски оглядела стол, проверила весёлым глазком, всё ли на месте, и говорит с гординкой в голосе:
– Я тут вам салатов вкусных наготовила, фруктов. Сама-то я их не ем…
Да только Елим и вовсе посмяк, даже столу богатому не обрадовался. Юля вдруг и опомнилась…
– Ой, да вы, дедушка, совсем расклеились! – ахнула она и поворотилась к печке. Мгновение какое-то спиной красовалась, а обернулась – у неё уже поднос на руках, а на нём чашка большенькая, с напитком, верно, каким.
– Выпейте, дедушка, – поставила она перед Елимом чашку (на поглядку чай и есть) и ну нахваливать: – Это очень вкусный чай, с лесных трав. А уж целительный! Вижу, напуганы вы и увойкались12 сильно. Вы, дедушка, не думайте, мы только добро делаем. Вот спасли вас… Опасаться кромешников надо, от них всё зло. А мы добрые.
– Да уж… – протянул Елим, и непонятно, согласился ли он с Юлей, или засомневался отчего-то.
Однако чашку принял, подержал её в ладонях, чуя теплоту в руках и будто раздумавшись о чём.
– Да вы пейте, пейте, – засмеялась Юля. – Думаете, зелье какое? Отрава?
– А что мне потрава, – храбрился старик. – Пожил уж своё, смерти не страшусь, – и спокохонько отхлебнул.
– Чудной вкус, – похвалил он и тут же насмелился и говорит шутя: – Скоренько у тебя, дочка, получается…
А Юлька и рада-прерада, засмеялась звонко и опять к печке повернулась.
И впрямь чудное питьё: Елим почуял, как по телу горячая кровь пошла, и всякий спуг с него сошёл. Выпил до донышка и вовсе бодрый стал. Точно помолодел. И будто в добром доме себя увидел – так и потянуло старика на беседу.
– Слышал, – говорит, – что в лесу лешаки водятся, так это – в сказках да байках… Неужто не брёх?
– Да вы кушайте, кушайте, – уклонилась от разговора Юля. Выворотила из печного зева здоровенный чугунок – и не ясно, как это она, такая хрупкая, с ним совладала, точно пушинку его понесла и на стол поставила.
Открыла крышку, а там – жаркое пышущее. Парит духовито – так ароматно и вкусно пахнет! Юля ещё покопалась в печи и блюдо принесла. На нём утка запечённая, всякой зеленью обложена, приправами присыпана. Румяна корочка шипит, швыркает. Только, вишь, поспела…
Огладил Елим бородёжку важно – ничем его уже не удивишь, не поразишь. Насчёт хлеба только полюбопытствовал:
– Хлеб-то у тебя чудной, хозяюшка. Как и пекла?
Хлеб и правда на поглядку. Полковриги на ломти порезаны, но не до конца, а так, что крепятся друг с дружкой. И каждый ломоток, на удивление, из разной муки испечён. Один – белый, пшеничный хлебец, другой – ржаной, а остальные – из разных замесов, по составам и рецептам несхожие.
– Ага, – согласилась Юля, – чудной упекай13. И полезный очень. Я, правда, его не ем…
Сердыш давно уже вкусные запахи учуял. Кружит вокруг стола, пол хвостом подметая, и всё норовит в глаза косуле заглянуть. А ей некогда: стол со всем старанием обставляет. Сердыш возьми и заскули плаксиво.
– Подожди, и тебе положу, – отмахнулась Юля. Ушла опять в другую комнату, а вернулась – в руках у неё… миска Сердыша, такая же малированная, с цветками жёлтыми. Где и взяла – верно, выкрала из избы Елима…
Наложила из чугунка жаркое полную миску, с горкой ажно набухала. Картошки – самую малость, одни мясные кусища. Сердыш чуть язык не проглотил, когда Юля перед ним миску поставила.
– На уж, ешь. Только не кусайся больше… – и погладила его по лохматой голове.
Елим сам к столу подвинулся. Наемся, думает, напьюсь, а там уж будь что будет.
– Вы кушайте, кушайте, – ухаживала Юля. – Не полопаешь – не потопаешь. А вам силы ох как нужны: до дому ещё добираться. – Сама тоже присела за стол и аккуратно есть стала.
Вовсе не так, как Сердыш. Сунул тот мордаху в миску и хрумкает, и чавкает, и хлопает языком – и где культура? А Юля в одной руке колбасы пруток зажала, в другой – вилку легонько держит. Спокойно ест и крошки не просыплет. И говорит, говорит, не умолкает. А тут и до главного дошла…
– Мы так и так бы вас спасли, – задушевно заверила она. – Мы хорошим людям всегда помогаем. Многие и не знают даже, что лесовины их спасли. Они ведь не видят нас. А вот вы – видите… – Юля помялась чуть и дальше сказывать стала: – Дар у вас есть… очень редкий дар…
– Эхма, – старик даже испугался. – Так эта впервой со мной такое. Можа, пройдёт?
– Нет, – заверила Юля, – если дар появился, то – всё…
– Рысь на озере, слышь-ко, дочка, токо видел…
– Это я бала… Тогда-то мы и узнали… Да вы не беспокойтесь, – успокаивала Юля, видя, как Елим разволновался. – Мы вам помочь хотим. Понимаете… если кромешники узнают, что вы такой…
– Кто опеть такие?
– Ну, нечистая сила, бесы, черти, как вы, люди, их называете.
– Ну и ну, и что, их тоже видеть могу?
– То-то и оно, – грустно вздохнула Юля, – а это страшно. Можете не выдержать…
– Эхма, вот ведь напасть какая, – разволновался старик. – А чевой-то делать теперича?
Юлька-косулька вилку в сторонку отложила и ножку утиную с противня сломила. Скусывает её с разных сторон, и с аппетита чуть глаза прикрыла.
– Мы вас в беде не оставим, – не спеша пережёвывая, важно сказала она. – А такой дар не должен пропасть… С людьми нам нельзя видаться, а с вами можно…