© Новиков A.B., 2008
© ООО «Издательство «Аргументы недели», 2022
Удивительная вещь – память. Она не умеет врать. Не носит в себе долго плохое и злое. Если не стирает совсем, то закапывает на самом дне и укрывает хорошим. Или наряжает страшное в такие наряды, что страшным это уже и не кажется. Улыбнешься, усмехнешься, нет-нет да и порадуешься, что все позади, и сам это как-то пережил. Но случись писать книгу, как, к примеру, эту, – тут уже приходится в этой самой памяти покопаться. Всего прожитого в ней не сыскать, а что и сыщешь – то как обрывки, клочки, вроде записок из далекого времени, которое она уже перекрасила в пастельные тона, сточила в нем острые углы и выдернула занозы.
Когда я записывал свой «Извозчик», конечно же и подумать не мог, что ждет впереди. Но каждый раз стоя на сцене, исполняя эту песню или еще дюжину записанных в тот же год, хоть мельком, я вспоминаю что-то из этой книги. Если просят рассказать со сцены что-нибудь интересное из прошлого, хочется вспоминать только веселое. Невеселое – тоже в шутку. Но есть и такое, что никак не становится шуткой. И как его ни крути, ни укрывай добрым, ни ряди в улыбки – не рядится. А у песен такая чудная биография: и тюрьма, и слава, и гром аплодисментов, и грохот тюремных замков, и много чего еще. Не было бы песен – не было бы этой книги, которая не только обо мне, но и о времени, застывшем в клочках записок. Память их не успела стереть или спрятать далеко-далеко.
И хоть нас с песнями уже давно не называют «уголовными», пусть будет так: «Записки уголовного барда». Ради памяти.
Александр Новиков
Поезд вместе со «столыпинским вагоном», в котором ехал я, прибыл на станцию Першино рано утром. Процедура разгрузки вагона была обычной, к которой я уже привык. С платформы выкрикивают твою фамилию, выскакиваешь из «купе», как приказывает конвой, и бегом несешься по коридору. В тамбуре собака с конвоиром, на перроне собак кишмя, конвоя еще больше. Нужно быстро выпрыгнуть из вагона с вещами, сесть возле него на корточки, руки за голову, вещи рядом. При этом еще до пробежки по коридору из клетушки громко и отчетливо выкрикнуть имя, отчество, год рождения, статью, срок. Ошибаться нельзя. Дальше сесть по четыре в ряд, в колонну, состоящую из таких же, выскочивших ранее. Здесь и «первоходы», и «строгачи», и «полосатики». По «воронкам» всех потом рассортируют.
Очередь дошла до меня.
– Новиков!..
– Александр Васильевич, 1953-й, 93-я прим., часть 2-я, десять лет усиленного, – прочеканил я куражно и сверхразборчиво.
– Пошел!.. – гавкнул кто-то из конвойных с перрона со среднеазиатским акцентом, и я побежал по вагонному коридору. В обеих руках «сидора», мешают, бьются о стены. Выпрыгнул и встал. На меня вытаращились все кто мог. Те, кто приехал из лагеря нас «получать», знали, что этим этапом идет Новиков. Конвой, сопровождавший нас в дороге, первым делом сообщил встречавшим об этом. Собаки рвались и взахлеб лаяли, солдаты таращили глаза. В стороне, метрах в десяти, сидела колонна.
– Руки за голову, лицом вниз! – прокричал капитан с папками в руках.
Я сел четвертым слева, руками обхватив затылок. Следующим, после точно такой же процедуры, из вагона выпрыгнул подельник Толя Собинов. Он опустился на корточки за моей спиной и проворчал свое обычное:
– Козлы. Одно и то же, блядь, чурки безмозглые.
Разгрузка шла еще минут десять. Наконец начали разгонять по «воронкам».
– «Тубиков» отдельно, их после всех. Давай «полосатых»!
«Полосатых» было двое. Один пожилой, выглядевший очень больным и слабым. Второй помоложе, поматерее.
– Давай, начальник, в натуре, вези домой, заебались по этапам гоняться…
– Сам давай, не пизди! – рявкнул капитан.
Они медленно поднялись и побрели со своими огромными котомками к ближайшему «воронку».
– Новиков!
– Я…
– В левый, быстро, на «двойку» поедешь!
– Собинов! Туда же.
«Двойка» – учреждение Н-240-2/2. Я с самого начала знал, что еду именно туда.
Дальше начали расталкивать остальных. Поднялся ор, лай, сплошной мат.
– Быстро, блядь, по одному, бегом к автозаку! Вправо, влево – сами знаете! Бегом, быстро! Давай, пошел! Пошел! Пошел, сука!
Через пять минут набили до отказа и поехали. Автозак, в котором ехал я, оказался относительно свободным. От силы человек десять. Можно было даже закурить. Закурили. Дымом потянуло в кабину.
– Э, ну-ка быстро потушили! – крикнул через решетку окошка конвойный.
– Да никто не курит, гражданин начальник, это с улицы, в натуре, тебе потянуло! – сказал Толя, и все заржали.
– Давай не блятуй! – беззлобно и лениво огрызнулся конвойный с тем же азербайджанским акцентом. И все опять заржали.
– Да-а… Что еще за зона эта «двойка», говорят, «красная», – начал разговор кто-то из сидящих рядом.
– У меня подельник по первой ходке был здесь. Завхозы и бригадиры рулят. Козлота, короче, заправляет, – отвечал другой.
– Да сейчас везде на усиленном так. С карантина, говорят, в СПП заставляют вступать. Кто не хочет, того, короче, на прямые работы, на разделку. А «козлам» – послабуха.
– Да ну на хуй! Это все ментовские прокладухи. Вступил в СПП, напялил ландух, поначалу, может, полегче работу дадут. А за первый же косяк на разделку загонят. А ты уже закозлил. И что дальше делать? Не, я вступать никуда не буду. Да никто не будет, – неожиданно повернулся он ко мне и добавил: – Тебя-то, Санек, они фаловать сильней всех будут. Бля буду, у них такая команда есть. К тебе братва прислушивается, а им это как кость в горле.
– Они тебе будут обезличку делать, с первого дня прессовать начнут. На тюрьме прессовали и здесь будут.
Я молча кивнул головой. Думал я сейчас не об этом. А о том, что позади всего два года, а впереди еще целых восемь лет. И жизнь свою здесь придется строить заново и надолго. Выбраться досрочно вряд ли удастся, а потому готовиться надо к самому худшему. Помощи с воли тоже не будет. Маша с двумя детьми еле концы с концами сводит. Большинство знакомых разбежались кто куда. Телефон дома молчит. А из каждой второй машины, из каждой общаги, из каждого кабака звучит «Вези меня, извозчик». Вся страна слушает и поет, а мне за него еще долгих восемь лет.
– Подельник говорил, что зона голодная, петухов на зоне человек 500, не меньше.
– А всего сколько на зоне?
– Две с половиной тыщи.
– Каждый пятый, что ль?
– Да.
– Да ты погнал.
– За что купил, за то продаю.
– Эх, сейчас бы раскумариться… Начальник, подгони на заварочку.
В решетку ткнулось лицо конвойного:
– Сейщас, белят, приедем, я тебе раскумарю!
– Ну, ты в натуре жутегон!
И все заржали снова.
– Сейщас приедем, ваш пьвець на карцер пайдет с табой. Будете дваем напара петь, ха-ха! – развеселился конвойный.
– Ага, а ты плясать на самотыке вприсядку, – вполголоса ответил ростовским говором тот, что сидел напротив меня.
– Щьто ты сказаль?
– Да ничего. Я говорю, гражданин начальник, кто две лычки на погонах носит, тот на зоне самый блатной!
И все заржали вместе с конвойным.
Так, за неторопливой беседой, вперемешку с пререканиями, «воронок» наш въехал в зону. К самому началу начал – на вахту.
Ждать пришлось недолго. Пришел ДПНК, и началась высадка новобранцев.
Открылась дверь, всем приказали выходить и строиться возле машины.
Перед нами стоял стройный, среднего роста капитан с папками личных дел в руках. Он был весь как на шарнирах, переминался с ноги на ногу и, поигрывая сигаретой, зажатой между пальцами, приветствовал нас бодро и весьма своеобразно:
– Ну, здорово, блядь, мужики! Я сейчас буду вас выкликивать, отвечайте как положено. Я – ДПНК, зовут меня капитан Панков, погоняло у меня «Блатной», для тех, кто не знает. Блатней меня тут только хозяин и медведь. Навидался я всяких, так что блатовать при мне не советую. Ясно? Короче, мне все по хую, чуть что – сразу в трюм. Жаловаться на меня бесполезно. Лучше договариваться по-хорошему. Короче, посидите – поймете. Уяснили?
При этом через каждые два-три слова он вставлял еще более отборную матерщину. Но, несмотря на всю его «блатату» и грозность речей, было видно, что человек он не злой. Просто играл как в каком-то диком театре свою роль.
Он говорил с блатным акцентом, криво улыбаясь и помогая себе очень выразительной распальцовкой. Кроме этого, находился либо в легком подпитии, либо с перепоя. Румянец на щеках и повышенные тона явно указывали на это.
– Новиков!
– Я, Александр Васильевич, тысяча девятьсот пятьдесят третий…
– Да знаю, бля. Тут тебя уже давно ждут. Я тоже иногда твои песни пою, по пьяни, ха-ха-ха! И я тоже Александр. Сашка Блатной меня зовут, понял? Но блатовать могу здесь только один я. Понял, нет?
Он красовался и рисовался перед конвойными, которые подобострастно на все его перлы кивали головами.
– В отличие от этих чурок я, блядь, по этой жизни все понимаю. Я-то здесь вырос. А эти отслужили и опять к себе урюком торговать поедут. Правильно я говорю?! – повернулся он в сторону конвоя.
– Так тощна, таварищ капитан!
– То-то, бляди.
После этого он выкликнул оставшихся и скомандовал:
– А сейчас на шмон и в отстойник. Потом вас всех переведут в карантин. А оттуда уже кого куда. Ясно? То-то.
На шмоне, к моему удивлению, у нас ничего не отняли. Просто вещи вольного образца, как то – шапку, дубленку и кроссовки заставили сдать в каптерку на хранение. Сколько времени провели мы в отстойнике, уже не помню. Помню только, что постоянно заглядывали к нам незнакомые люди в форме. По каким-то формальным предлогам, но было ясно, что приходили поглазеть на меня: что же это за диковина такая – Новиков, из-за которого столько шума и беготни?
После формальных процедур наконец «подняли на зону».
Всех повели в карантин. Карантином был отдельный барак в самом конце зоны, рядом со столовой. Как и остальные бараки, он был обнесен локалкой. Калитка была на электрозамке, возле которой стоял «черт» и открывал строго по распоряжению завхоза или, на худой конец, шныря. В центре двора – бочка с водой на платформе-тележке, точно такая же, как в фильме «Кавказская пленница», на которой Шурик с шофером Эдиком бросаются в погоню за Ниной, Трусом, Балбесом и Бывалым из дома товарища Саахова. Только покрашенная в голубой цвет и размерами побольше. В зоне не было водопровода, и пара «чертей» таскала эту бочку через всю лежневку, как пара гнедых. Единственное их достоинство было в том, что они были не пидоры – пидорам и опущенным возить воду и трогать продукты в лагере запрещено. В остальном это были полуголодные, драные, замордованные люди, с безумной тоской в погасших глазах.
«М-да, веселенькая зона», – подумал я.
Все, что я раньше слышал об этом лагере, начинало приобретать реальные очертания и походить на правду.
На календаре была весна. Апрель месяц, а весной здесь и не пахло. Небо было свинцового цвета. Солнце ненадолго появлялось и снова исчезало до следующего полудня. Ветер дул несильный, но какой-то леденящий и пронизывающий… Вокруг – болота, оттаивающие на несколько месяцев лета, после которых – опять мерзлота. Вечная мерзлота, на глубине чуть больше метра. Но сейчас я еще этого не знал. Сейчас я молча смотрел на эту пару людей, запрягающихся в телегу и по-бурлацки бредущих за водой. Ее мне с сегодняшнего дня предстояло пить.
Двор карантина, обнесенный забором из железных штырей, был полностью вымощен досками, меж которыми не было ни сантиметра живой земли. Как и вся жилзона, он стоял на слоях бревен, которые настилали рядами, а затем сверху обшивали досками. Лагерь ютился на болотине, поэтому весной, когда болото оттаивало, сквозь доски проступала вода, и тогда снова клали бревна, и снова поверх них набивали доски. Иногда это делали каждый год, иногда через два. Слои тонули в топи, у которой, казалось, нет дна. Ходили слухи, что с момента основания лагеря толщина этого жуткого плота дошла до 10 метров. Вполне возможно, что за 50 лет так и было. Центральная улица – «лежневка», прямая как стрела, названием своим, вероятно, происходила от «лежащих в виде настила бревен». Лесные лагеря основывались либо на болотах, либо в непролазной чаще. Начиналось все, как в обычном городе, – с центральной улицы. Асфальта и камня не было, а чтобы «тротуар» был ровным, единственным выходом было мостить его бревнами. В углу карантинного двора стоял деревянный сортир размером с большой сарай. Вонючий и крашенный известкой. Рядом – вросшая в бревенчатый панцирь пара берез. Со стороны казалось, что растут они прямо из бревен. Весна еще не пришла, и поэтому были они голы и на вид давно отсохшие.
Двор был всегда полон народу, который по двое, по трое тусовался туда-сюда. Устраивал «терки». Кто курил, кто стоял в очередь заварить банку кипятку самодельным кипятильником. В бараке розетки не было, и все в целях пожарной безопасности было перенесено во двор. Да и потому, что народу проживало больше сотни человек – протолкнуться и так негде. Для этого на улице стоял столб, вдоль которого был прилажен провод, деревянная площадка и две оголенные розетки.
Кипятильники были зоновской конструкции. Две металлические пластины, между ними по краям тонкие дощечки или текстолитовые планочки. Все это обмотано для скрепления нитками. Расстояние между пластинами чуть меньше полусантиметра. В каждой с краю дырочка, в нее просунут и закручен провод. Что-то типа двух электродов. Другие два конца – голые, почерневшие. Их втыкали в контакты оголенной розетки, а сам кипятильник – в банку с водой. Две-три минуты – и вода закипает. Далее – кто чего желает: кто – чифир, кто – «купец», кто – кисель.
По инструкции эти приспособления были строго запрещены, но начальство на такие мелочи закрывало глаза. Во-первых, всегда холодно. Во-вторых, всегда тесно. Водопровода нет, горячей воды нет, ни хрена нет. Поэтому, чтобы не жаловались лишний раз и не писали прокурору, на всё это смотрели сквозь пальцы. Правда, перед прокурорской проверкой из областного центра провода обрывали, водовозные телеги с бочками прятали, опущенным запрещалось даже нос высовывать. По всей лежневке, напротив каждого барака, которые тоже были обнесены стальными заборами и имели точно такие же дворы, выставляли активистов с синими «ландухами» на рукаве. На «ландухе» было белыми большими буквами выведено – «СПП». «Совет профилактики правонарушений». Лагерная мелкая «козлота». Состоял совет в основном из пидоров и опущенных. Были и состоящие в нем формально, даже кое-кто из бригадиров, завхозов и просто поверившие начальству, что благодаря этому членству можно освободиться досрочно. Были, конечно, всякие. Но вдоль лежневки стояли в основном пидоры. Те, которые чистили сортир, двор и убирали барак. Этим было уже ничто не западло. Да их никто и не спрашивал. Альтернатива простая – или на лежневку, или отпинают все внутренности. И не дай бог пожалуешься приехавшему прокурору. Прокурор уедет, а всех жалобщиков начальство загонит в «трюм» без вывода на работу. А там – вообще петля. По выходу же из трюма в бараке ждет другой суд. Завхозу и бригадиру от начальства за жалобу влетит, поэтому бить будут беспощадно. После этого даже просто выжить – большая проблема.
В карантин мы шагали без особого энтузиазма, но порядок есть порядок. Вместе со всем прибывшим этапом ввалились в этот самый двор и прошли в барак.
Встретил нас завхоз по фамилии Чистов, по кличке – «Кит». Дядька в годах, очень приветливый и радушный. Он уже знал, кто я и кто со мной – в лагере новости разносятся мгновенно. Место в бараке он мне определил несравненно лучшее, нежели другим, – в самом дальнем конце. Здесь как и в тюрьме: чем дальше от дверей, тем козырней.
Бросили на койки матрасы, распихали барахло по ящикам. Сидим, потихоньку осматриваемся. Входит Чистов.
– Здорово, мужики. Наслышан, наслышан. Александр, чего сидите, заходите ко мне, чайку попьем. Расскажете, чего хоть в мире делается.
Жил он в отдельной комнатушке – очень большая по лагерным меркам привилегия. У него была плитка, посуда, телевизор. Кровать с панцирной сеткой. Для лагеря тех времен – довольно круто. Было видно, что в глазах лагерного начальства он фигура заметная. Да и просидел уже больше 10 лет. Этот знал про лагерь все.
Заходим, садимся. Лагерь штука коварная. Всегда надо присмотреться. Тем более мы в лагере первый раз. Тюрьма – тюрьмой, а лагерь – совсем другое. Следственный изолятор – это, если так можно сказать, подготовительные курсы. А здесь уже все по-настоящему – другой мир. Со своими законами, традициями, жесткой иерархией и подводными течениями, которых тот, кто не сидел, никогда не разберет, не поймет, и, случись попасть сюда прямо с воли, может наступить на такие грабли, которые перечеркнут всю его лагерную биографию.
Чистов как опытнейший зэк, отсидевший долгий срок, тоже осторожничал и в разговоре начал тонко прощупывать, кто мы и что у нас на уме. Характер, материальное обеспечение, профессия, бойцовские навыки. В лагере нет мелочей. А уж эти вещи тем более важны.
Более всего интересовал его, конечно, я. Толю он спрашивал как будто из вежливости. Но и в его ответах он пытался уловить то, что на словах не говорится.
– Как добрались-то? Этапом много вас пришло?
Он прекрасно и одним из первых знал, сколько нас пришло – на то здесь и посажен. То, что он напрямую работает со штабом, объяснять нам было не надо, но не говорить ничего о себе было нельзя. Нужно было заводить знакомства, связи. Иметь хотя бы первое представление о том, каков этот лагерь. Поэтому беседа завязывалась поначалу «о погоде».
– Человек десять, – ответил я.
– Вы оба из Свердловска?
– Нет, Толя из Уфы.
– Короче, мужики, я вам объясню, как себя вести, что за зона. Что можно, что нельзя. Вы, главное, пока никуда не лезьте, присмотритесь. Что непонятно – спрашивайте у меня.
– Да мы не лезем. Сколько нам здесь в карантине сидеть?
– Неделю, может, две. Сейчас ваши личные дела пробивают. Потом будет распределение по бригадам. Профессии какие есть? Права есть? Может, корочки электрика, тракториста?
– Нет, откуда, – улыбнулись мы.
– Жаль, без профессии всех гонят на прямые работы, на разделку. Но тебя, Александр, наверное, в клуб заберут. В клуб пошел бы? Будут фаловать в СПП – не соглашайся. Скажи, мол, поживу, осмотрюсь, потом решу. В быковую не отказывайся. На распределении все кумовья сидят, хозяин, зам. по POP и отрядники. От них все и зависит.
– А где хуже всего?
– Хуже всего в 101-й бригаде и в лесоцехе. Там, если захотят, любого за месяц уморят.
– А лучше всего?
– Везде хуево. В жилзоне, конечно, получше: библиотекарем, нарядчиком, завклубом, в ПТУ кем-нибудь… Ты ж не пойдешь шнырем? – сказал он и, улыбаясь, посмотрел мне в глаза.
– Нет, конечно.
– Да, шныревкой – тут желающих до хрена и больше. Как зима настает, мороз минус пятьдесят, так тут ломятся и в шныри, и в водовозы, лишь бы в тепло. Лишь бы выжить.
– Я, в общем-то, слышал.
– Ты такого, Санек, не слышал. Это страшная зона.
Он вдруг замолчал, поднял на меня глаза и прямо в упор повторил уже совершенно другим тоном:
– Страшная…
Пробежал холод, и на душе стало тоскливо и тревожно. Теперь это надолго. И по-настоящему. Это уже не из рассказов Варлама Шаламова и Солженицына. Это все теперь «в натуре на собственной шкуре». Восемь лет… И надо выжить. И не просто выжить – прожить достойно. А главное – выйти. Хотя до этого еще ой как далеко.
Чистов прочитал мои мысли. В лагере все, кто просидел больше пяти лет, читают по глазам и по таким мелочам, которых на воле просто не замечают. Мы молчали.
– Курите, мужики. – Чистов пошарил по карманам, выложил на стол пачку сигарет с фильтром и начал рассказывать.
Эта зона всегда негласно называлась «мясорубка». Сюда мутноголовых, тяжелостатейников со всей страны свозили. Сейчас, правда, уже не то, что десять лет назад. Но я еще застал. Раньше шесть лет здесь самый малый срок был – в основном от десяти до пятнадцати. Я застал еще людей – четвертаки добивали. Раньше полный беспредел был: то черная зона, то красная. Резня, поножовщина, бунты. Сейчас другой беспредел. Сами скоро увидите. Людей тут ломают как спички. На моем веку такие росомахи были, по полсрока, по десять лет блатовали, а на одиннадцатый – вдруг в пидорах оказывались. Вон, Коля Фиксатый червонец отмотал, с блатными весь срок откантовался. А потом в карты проигрался в хлам. Ответить не смог, рассчитаться тоже. Опустили. Так с петухами срок и добивал. Здесь хуй кто поможет. За карты, мужики, не беритесь – дохлый номер.
Да что – Фиксатый… Были еще. Один, не помню кликуху, проиграл – ему постановку сделали, так он, короче, в запретку ломанулся. Его с вышки чурка застрелил. Одно, в натуре, хорошо – мужиком актировался. Да это место тут рядом. Старики его еще помнят.
– А ты сам-то за что? – спросил я, – срок-то у тебя немалый.
– Да-а, это дело мутное. Короче, потом как-нибудь расскажу. По приговору – одно, а в натуре – совсем другое. Давай вечером заходи, после отбоя, посидим, поговорим. Я тебе кое-что посоветую. С бригадирами перетру кой чево. А пока пойду, мне тут надо в одно место, ручки шлифануть.
Мы встали и вместе с ним вышли во двор. Во дворе была сцена.
– Ты, крыса ебаная, заворачивай плавней, разольешь всю воду, сука!..
Шнырь подлетел к въезжавшей во двор бочке с водой и с размаху несколько раз ударил по загривку одного из водовозов. Тот покорно съежился и после каждого удара повторял:
– Серега, прости, все понял… Прости, все понял…
– Давай, пошла, крыса! – крикнул шнырь и, повернувшись к стоящему у входа в локалку, добавил: – А ты что ебало разинула, гидра?! Давай на скороту ворота закрывай, животное!
Тот бросился бегом.
Шнырь определенно рисовался перед завхозом Чистовым. Рыл землю копытами. Шныревая должность в лагере считалась в некоторой степени «западловой», и его могли в любой момент за провинность списать на прямые работы – обычно в лесоцех или на разделку. А там обязательно ждало самое тяжелое рабочее место. Мужики его к себе близко не подпускали. С пидорами тоже никак нельзя. Поэтому, как на фронте, приходилось искупать неудавшееся шныревство кровью и ударным трудом. Некоторым, правда, удавалось вернуться на прежнее место. Обычно это бывало, если на свидание привозили хороший грев и пару сотен рублей. Грев завозился через бригадира, деньги – тоже. У него они и оставались.
А платой за это было ходатайство перед отрядником о том, что человек исправился и что шнырем, мол, был незаменимым. Бригадир делился гревом с завхозом, завхоз – с отрядником, и вопрос решался. Проще говоря, завхоз и бригадир – самая важная пара при решении любого вопроса. Отрядники многого не знали. А если и знали, то, конечно же, с их слов. Потому все кадровые назначения производились по мнению этой лагерной элиты. Шнырем в зоне человек становился всего один раз. Дальше ему постоянно приходилось рвать когти, гонять пидоров на чистку сортира, стучать, шарить и докладывать о том, что услышал и увидел: у кого деньги после свиданки, кто жалобу по ночам пишет, кто кого имеет, кто на кого зуб точит. И, разумеется, насмерть хранить бригадировы и завхозовы тайны. Тайны, иногда превеликие и страшные. Которые, если и рассекречивались, всегда сопровождались крушениями человеческих судеб и лагерных биографий.
Бывали, конечно, более или менее приличные и порядочные по лагерным меркам шныри, но редко, да и то где-нибудь и когда-нибудь…
Телега с бочкой наконец въехала во двор и остановилась в центре. Конструкция этого транспорта позволяла хорошую маневренность и легкость в управлении. Просто до гениальности. Низкая платформа, к переднему краю которой приделана оглобля, заканчивающаяся поперечиной – большой буквой «Т». С каждой стороны оглобли становился человек, руками держа свою половину поперечины и налегая грудью, тянул всю телегу, посреди которой стояла огромная бочка. Никакой упряжи. Быстро запряглись, быстро распряглись. Живая картина «Бурлаки на Волге». К моему удивлению, никто не обратил на эту сцену ни малейшего внимания.
Тихо подошел вечер. Я сидел на кровати, перебирал свои пожитки, когда в барак вошел крепкий и довольно рослый парень, огляделся и направился прямо ко мне. Одет он был в черные брюки, черную куртку незоновского образца, под которой была тельняшка десантника. Вместо сапог на нем были какие-то ботинки непонятного производства.
Весь лагерь, за малым исключением, был одет в сапоги, поэтому такая форма одежды сразу же бросилась в глаза. А уж тельняшка – тем более.
Он подошел ко мне и спросил просто:
– Ты – Новиков?
– Я.
– Давай познакомимся. Меня зовут Мустафа. Марат Мустафин. А так, для всех – Мустафа. Я здесь в клубе библиотекарем. Выйдем на улицу, – сказал он и многозначительно обвел глазами барак.
Мы вышли. Мустафа не курил, и по его телосложению и рукам было видно, что он более тяготеет к спорту, к кулачному бою, нежели к вредным привычкам. Тельняшка ему очень шла. А кроме всего, она красноречиво говорила о его немалых лагерных привилегиях и иерархическом положении.
– Как устроился? Как Чистов встретил?
– В общем-то, хорошо.
– Ты с ним сильно не откровенничай. Он крученый. В общем-то, мужик неплохой, но мало ли…
– Да я особо ничем и не делился.
– Я с ним сейчас поговорю, чтоб после проверки тебя втихаря в клуб отпустил. Там спокойно. Если сейчас пойдешь – сдадут вмиг. Тут все сдается. Ползоны на штаб работает. Мне тоже кое в чем приходится, но по другой части. Я никого не сдаю – мне не нужно. Короче, вечером встретимся, все расскажу.
– А ты сам откуда? – поинтересовался я.
– Из Верх-Нейвинска. Закрытый город, ты, наверняка, знаешь.
– Даже бывал не раз.
– У нас с тобой общие знакомые есть.
– А кто?
– Потом. Давай долго тусоваться не будем, а то до штаба слух раньше времени дойдет. За тобой пасут. Я сейчас на минутку к Чистову забегу, договорюсь, а вечером, как стемнеет, за тобой приду.
Он повернулся и быстро вбежал по ступеням в барак.
Через несколько минут вышел, довольно улыбаясь. По пути кивнул мне – все в порядке.
На проверку вся зона, две с половиной тысячи человек, выходила поотрядно от своих бараков строем по четыре в ряд. Вначале толпились во дворе. Затем всех пересчитывали. Если количество не сходилось, шнырь бегал, искал. За бараком, в сортире, под лестницей, под кроватями, на кроватях. Отряд – сотня человек, а то и более, в это время стоял и ждал. Если присутствовал начальник отряда, за опоздание можно было тут же угодить в карцер. Прямо с проверки. Если все сходилось, ворота распахивали настежь, отряд выходил на лежневку и строем шагал на плац.
Карантин на проверку не ходил и поэтому наблюдал за всем шествием сквозь прутья забора.
Первыми в строю шли «петухи» и «черти», застегнутые на все пуговицы, строго по четыре в ряд – не дай бог сбиться. Их было видно сразу: драные, грязные, некоторые разукрашенные фингалами. Далее – чертоватые мужики, потом – просто мужики. И в самом конце – блатные. Мужики – так-сяк. Блатные – в расстегнутых телогрейках, руки втянуты в рукава, вразнобой в конце строя. С шутками, прибаутками, с сигаретами в ладони. А кто и вовсе – в зубах. Фуражки особого покроя, высокие, держащие форму, с козырьками. От тех казенных, что выдавались в каптерке и которые положено было носить, они отличались как небо и земля. В казенные были одеты только петухи и черти. Называлась такая фуражка по-лагерному «пидоркой». Должен сказать – не зря. На кого ни надень – именно таким он сразу и покажется. Не припомню на своем веку ни одного головного убора, который бы так скотинил человека. К слову сказать, «пидоркой» он зовется во всех лагерях страны и по сегодняшний день. Устоявшееся, обычное название, такое же, как на воле – «шапка». Поэтому все, кто имел возможность, шили фуражки втихую на заказ. Начальство их иногда снимало, но в основном с тех, к кому нужно было придраться. А большей частью закрывало на все глаза.
Первые ряды шли в «пидорках», натянутых на лоб. Последние – в закинутых на затылок фуражках, которые, кстати, тоже назывались «пидорками». Но уже с другой интонацией. На воле так носят фуражки дембеля, когда едут после службы домой – куражно, небрежно и торжественно.
Гремя сапогами, отряд за отрядом тащился на плац, со стороны которого доносился звук незнакомого марша в исполнении лагерного духового оркестра. Точнее, чего-то, отдаленно напоминающего духовой оркестр из моего раннего детства, состоящий из только что записавшихся в духовой кружок дворца пионеров. На слух казался группой из трех, может быть, четырех инструментов – большого барабана, баритона, трубы и еще чего-то. Как только он «грянул», я почему-то вспомнил песню «Похороны Абрама», и как живые предстали перед глазами все участники той записи 1984 года – сводный оркестр с двух кладбищ города Свердловска. Однако по сравнению с теперешней четверкой те были просто Большим Лондонским оркестром. Виртуозами с абсолютным слухом. Потому что эти играли такую какофонию, от которой можно было не только «получить рак уха», но и облысеть. «Оркестр Дюка Эллингтона, перекусанный энцефалитными клещами» – классифицировал я для окружающих этот неординарный коллектив. Впоследствии при визуальном знакомстве все оказалось еще хуже.
Когда за поворотом скрылся последний строй, в той части лагеря, где был наш карантин, стало необычайно тихо. Двое в форме пересчитали нас по головам и удалились.
На мир спустилась вечерняя тишина. Я вдруг вспомнил фильм «Калина красная». «Вечерний звон, вечерний звон…» Вот оно откуда. Как точно эта мелодия, эта песня передает настроение, которое накатывает только в неволе. Эту бездонную грусть, тревогу, предчувствие беды, сквозь которое стреляет молния дикого желания вырваться отсюда.
А как? Никак. Может быть, чуть пораньше?.. Может – не до звонка?.. Ах, воля, воля, все отдал бы.
«…Как много дум наводит он…»
Вот они идут строем. Все разные. Все расставлены по своим ступеням. Кем на воле были и кем здесь стали? Ходили, бегали, пили, хохотали, разбойничали, грабили, воровали, убивали… Бравые, легкомысленные, неуловимые. И вдруг угодили сюда. В «мясорубку». А здесь все по-другому. Здесь предстоит рассортироваться. Лестница жестокая. На ней или стоять на занятой ступени, или подниматься вверх. Стараться подниматься. Или просто стараться стоять. Желающих сбить тебя с этой ступени будет много. И каждый час, каждый миг надо стоять. Шаг вниз – и начнут сталкивать еще ниже. Тогда держись хотя бы за эту. Потому что следующая будет еще хуже. И удержаться на ней еще труднее. Чем дальше вниз – тем быстрее. Чем быстрее – тем труднее держаться. А внизу – «курятник». Черти, петухи, пидоры. Внизу – лагерный ад.