Вы были самым молодым участником?
Нет. Были и еще моложе меня. Например, Сережа Ермолаев. Четыре года отсидел парень…
А по составу?
Вообще-то, вокруг Семинара было много временных людей, случайных и странных: стукачей, бродячих странников, появлялись катакомбные христиане из ИПЦ, приезжали баптисты-инициативники. В ту пору мы открыли для себя громадный религиозный мир России. Я, например, до этого не отличал баптиста-инициативника от баптиста из ВСЕХБ. Потом понял разницу… Разумеется, мы предпочитали общаться с инициативниками, потому что они занимали четкую позицию по отношению к режиму. Вот сейчас возьмите, скажем, какого-нибудь «крутого» катакомбника, который не признает Московскую Патриархию, при этом он, конечно же, монархист, ярый антиэкуменист и считает протестантизм отвратительной ересью. Представим, что перед ним стоит выбор: с кем общаться – с патриархийным священником или с баптистом-инициативником. Конечно, он будет общаться с баптистом-инициативником или с каким-нибудь старообрядцем, который не признает государство. Что для настоящего катакомбника, что для старовера, что для инициативника – и Ленин был антихристом, и Брежнев, и Ельцин – антихрист. И любое государство – антихристово. Это их объединяет.
Тогда шло налаживание первых контактов, знакомств. Некоторые связи сохранились до сих пор. Скажем, моя мама находилась а заключении под Уссурийском в одной колонии с Галей Вильчинской, девушкой из очень известной семьи баптистов-инициативников. Так её братья, а опыт лагерный у них был огромный, очень много мне помогали советами, учили писать тайными чернилами (до сих пор рецепт помню). Это показывало степень их доверия ко мне, православному: они мне даже такие секреты раскрывали. При этом мы всегда сохраняли определенную дистанцию – вместе не молились и при возникновении диалогов на богословские темы отстаивали православную точку зрения. Для меня такое общение и есть «экуменизм». К слову сказать, нынешние молодые православные консерваторы, рассуждающие о вреде экуменизма, даже не подозревают, что по сравнению с настоящими русскими протестантами они просто школьники, потому что самые жаркие антиэкуменисты, которых мне приходилось встречать в жизни, – это именно русские протестанты (сознательно не определяю деноминации, чтобы не вызывать бесполезных дискуссий). И богословски свой антиэкуменизм они объясняют гораздо внятнее…
Огородников, конечно, писал в своей жизни какие-то статьи, но реально он автор одного текста. Саша обидится на меня, но это так, он автор одного текста, на мой взгляд текста блестящего. Он написал Декларацию Семинара, которая была опубликована в нашем журнале «Община». В Декларации он выразил и наши взгляды, и наши эмоции, и наши настроения. Процитирую:
«Грозные судьбоносные события, обрушившиеся на нашу Россию, вызвали насильственное уничтожение христианской культуры и общественной жизни, христианских основ и привели к пробуждению самых низменных инстинктов. Страшное моральное разложение народа, пьянство, волна дикого уголовно-хулиганского террора, залившего страхом ночные улицы российских городов, – итог социалистических экспериментов…
Мы бродим как проклятые в смраде больших городов по кладбищу и пепелищу нашей Родины. Ядовитый цинизм и ирония, предлагаемые нам миром как стиль отношений и способ выживания, разлагают наши души…
Наш комсомольский пафос и романтическая слепота были испытаны демонически-разрушительной силой жизни. Нас с детства учили, что красный цвет, цвет крови, лучший из цветов, и мы повязывали красные галстуки и вставали под тяжелый бархат знамен. Мы вставали в строй под мажорно-бодрящие звуки военно-физкультурных гимнов. И нас охватывало чувство соединенности с этим орущим стадом…
Живая государственная практика исходит из положения, что человек глуп, туп, не способен управлять собой и нуждается в строгой регламентации. За нас решают, как нам жить, что нам читать, что нам смотреть, что петь и даже с кем спать. Нам от рождения всей социалистической культурой дан цельный, законченный, абсолютно и по существу ложный образ мира…
Мы хотим излить на этих страницах нашу боль, и дать образ нашего мучительного пути, пути молодого человека от марксисткой идеологии и безответственности атеизма на паперть Храма Божия…»
Сейчас к этому тексту могут отнестись с иронией, но это будет несправедливо. В 70‑е это прозвучало очень сильно. И когда Декларацию прочитали по «голосам», она произвела впечатление выстрела.
Судя по этому отрывку, это не столько религиозный, сколько какой-то политико-идеологический текст.
Да. А что было нашей религией? Какова была наша религиозность? Она такая и была. Это был замес каких-то наших представлений антисоветских, начально религиозных. Ну а что мы читали? Мало. На чем строилось все религиозное образование? На книге отца Дмитрия Дудко «О нашем уповании», на анонимном катехизисе, который, как выяснилось позже, написал отец Александр Мень, да на «Школе молитвы» владыки Антония Блума – вот три самых распространенных «самиздатских» текста, которые ходили по рукам и реально были нам доступны. В общем, это было маловато. В реальной жизни не бывает так, что вот мы пришли в церковь и на следующий день стали воцерковленными людьми, стали православными, это же длительный процесс. Наш Семинар был одной из форм воцерковления.
Я другое имел в виду. Даже если бы вы были сознательные, воцерковленные, активные, благочестивые православные, тем не менее для вас важнее были какие-то общественные, политические, социальные аспекты.
Важны, но не «важнее». Я, может быть, так сильно на них делаю акцент потому, что лично для меня это было так важно. Для других, может быть, другое, для каждого члена нашего семинара – свое. Но то, что мы не были тихими церковными мышами, это – однозначно. Мы отличались от тех, кто тихо совмещал советскую службу и церковь. Нам это казалось невозможным компромиссом. Мы ломали перегородку между Церковью и обществом. Это можно назвать героизмом, можно назвать эпатажем, но ни то, ни другое неверно. Скажем, я в открытую носил крест в институте, а во время школьной практики, когда кто-то из детей – не помню, по какому поводу – сказал, что Библии не существует, я на следующий день принес знаменитое патриархийное издание, очень дорогое, стоило 70 рублей, серые и зеленые были обложки. И я показал ее: как нет? – вот она. И дети, семиклассники, были в шоке. Это сейчас смешно, конечно, это мелочи какие-то были, но мы все время ломали вот эту перегородку. Покупка дома и издание журнала – это уже было, конечно, серьезное дело, а в общем-то, мы ничего не «ковали», ничего не организовывали, мы просто жили, но мы сами себе поставили цель: жить свободно, так, как мы хотим. Разумеется, и «Жить не по лжи» свою работу делала.
Потом мы женились, рожали детей, какие-то отношения устанавливались между женами, не всегда простые. У меня родился сын Данила, у Володи Пореша – дочь Ольга, у Саши Огородникова – сын Дмитрий. Как-то у всех в одном, 1977 году.
Жизнь текла, дети рождались, и все продолжалось?
Да. И развивалось. История длинная и очень сложная. Что касается журнала, то первый номер был очень маленький, я его никогда в жизни не видал, потому что его Саша написал, попал в больницу и хранил под матрасом. Вот из-под матраса тот номер бесследно и исчез. За ним уже вовсю шла слежка. В общем, украли этот номер. Не знаю, то ли КГБ, то ли случайно. Этот номер пропал навсегда. Это была тоненькая тетрадочка. Второй номер делался уже серьезнее. В нем мы попытались определить, кто мы такие, свое место, каждый написал какую-то заметочку. Надо сказать, что у Саши задолго до журнала была идея собрать сборник свидетельств «Как я пришел к вере». Интересная идея. Мы начали писать тексты, Саша их собирал, но все это было куда-то потеряно. А потом трансформировалось в идею журнала…
А журнал выходил как чей-то?
Семинара, т. е. это был журнал, представляющий наш семинар. Где-то к 77‑му – 78‑му году мы уже ощущали себя организацией, хотя, повторю, ни членства, ни взносов, никакого организационного начала не было.
И руководства не было?
И руководства не было. У нас был харизматический лидер – сам Саша Огородников. Ни выборов, ничего подобного не было, конечно.
И никогда никому не приходило в голову создавать какую-то структуру?
Просто в голову не приходило. Нам приходило в голову, скажем, повесить на доме триколор российский или развести павлинов, чтобы они грациозно прохаживались по огороду.
Немного играли?
С одной стороны, действительно, была очень серьезная, напряженная внутренняя религиозная, духовная жизнь; с другой стороны, был какой-то элемент игры, элемент детективной, подпольной жизни, потому что действительно следили, и мы к этому уже начали привыкать, чувство опасности и осторожность притуплялись. Подпольную романтику мы пережили сполна. И погони были, и пересаживания с поезда на поезд, и фотопленки, и даже классическое раскачивание перед дверью электрички в метро: кто первый не выдержит и впрыгнет в закрывающиеся двери – ты или филер. Все было…
Вы, грубо говоря, играли в конспирацию или действительно убегали от топтунов?
От самых реальных живых филеров, ведь где-то незадолго до разгрома Семинара слежка была очень плотной. Помню, после исключения из института я работал на товарной станции грузчиком – так чекисты полный рабочий день маялись, наблюдая как я гружу вагоны.
На самом же деле для КГБ мы были просто… ну, как мураши – раздавить можно в шесть секунд. И все наши формы конспирации помогали слабо. Реально законспирироваться человек может только в одном случае – если он работает в одиночестве. Так, как делал Солженицын: сам написал, сам закопал, сам откопал. А знают два человека – все, пиши пропало. Не потому, что второй – стукач, а потому, что информация уже утеряна, улетела. А у нас, при нашей телефонной говорливости, ничего не хранилось в тайне. Знаменитый анекдот, «Ты съел пирожок, который я дал тебе на той неделе? – Какой пирожок? – Ну такой, синенький. – Синенький? Да съел, спасибо, очень понравился, могу вернуть», – это точно про нас. Хотя действительно у нас были ребята, которые уделяли этому очень большое внимание, очень любили эту игру. Например, на одном из семинаров один парень, Шура его звали, нам целую лекцию прочитал о конспирации. Единственный раз в своей жизни я слушал лекцию о конспирации: о том, как разрабатывать городские маршруты для ухода от «хвоста», как шифровать телефоны и так далее.
Записывать в шифрованном виде?
Да. Разрабатывать какой-то код в голове, плюс-минус цифры. Некоторые целые записные книжки переписывали. Я к математике неспособный, поэтому даже и не пытался это делать. Да, с одной стороны – это была, конечно, игра, но с другой стороны, и следили всерьез, и сажали всерьез.
Значит, вы знали, что за вами уже идет наблюдение?
Да. К тому времени, в 1977‑м году, за нами уже достаточно плотно смотрели, при том, что все мы страдали словонедержанием – все обсуждалось вслух. И чекисты прекрасно знали, что мы собираемся делать журнал «Община» и уже его готовим, что мы поехали в Смоленск, чтобы там его печатать, а не в Москве, где нас могут накрыть. Впрочем, в Смоленске так же легко журнал арестовали. Тираж был семь экземпляров, и его целиком забрали, да и вообще из дома вымели весь самиздат, кроме «Ракового корпуса», который Саша Огородников во время многочасового обыска не выпускал из рук, и книги И. Шафаревича «Социализм» – смоленским чекистам не пришло в голову, что книга с таким названием может быть антисоветской.
Вы о втором номере «Общины» говорите?
Да, о втором. Это был настоящий номер, толстый. Всего было три номера: первый, который исчез навсегда, и мы его даже не восстанавливали. Затем второй номер, арестованный в Смоленске. А когда Сашу посадили, Володя Пореш издал в Ленинграде третий номер «Общины». Я в это время уже был отправлен в Туркестанский военный округ строить Тюямуюнскую гидроэлектростанцию на Амударье и того номера никогда не видел. Впрочем, его почти никто не видел, потому что он также был арестован. И если второй номер нам удалось восстановить, то третий так и лежит в архиве КГБ. Так что из трех номеров известность получил только второй. Когда его арестовали, мы, конечно, сразу попытались восстановить его по памяти, и потом где-то, у кого-то какие-то материалы были по городам разбросаны, в основном в Питере и Москве. И нам удалось его собрать и даже переснять на фотопленку. Потом эти пленки попали на Запад, где их частично напечатала Таня Горичева, для нас это было, естественно, большой поддержкой.
После журнала терпение ГБ кончилось, и всех стали разбрасывать. Первым исчез я, по простой причине: меня исключили из института и отправили в армию. Собственно, армия меня и спасла от посадки, потому что, когда я демобилизовался, арестованы были уже абсолютно все: моя мама – Щипкова Татьяна Николаевна, Александр Огородников, Владимир Пореш, Володя Бурцев, Сережа Ермолаев, Витя Папков, Лев Регельсон.
Что удивительно – мы никогда не критиковали Церковь. Не знаю почему, но нас это не интересовало, у нас практически никогда не было разговоров, скажем, о каких-то священниках, сотрудничающих с КГБ, хотя мы, конечно, знали об этом или, скажем, не могли не догадываться. Позже, в перестройку эта тема была в моде, а для нас это как бы не существовало, т. е. это никогда не было главным. Мы Церковь воспринимали как Церковь. Сейчас много пишут о том, что Церковь была пронизана КГБ и сейчас, возможно, пронизана, и это ставится чуть ли не в центральное место… Я понимаю необходимость покаяния и весь этот клубок вопросов, он действительно сложен, и его надо как-то решать, но в ту пору для нас этого просто не существовало. Из моего рассказа может сложиться впечатление, что религиозная составляющая была где-то на втором плане, что очень много было политики, но на самом деле это было не так. Религиозная составляющая была очень сильна, и даже обостренный характер носила. Было чувство очень личного общения с Богом, Божьего присутствия, мы все время ощущали себя водимыми и в минуты опасности вызывали на помощь Небесные Силы, как такси.
Это благодаря тому, что вы общались, или это происходило у каждого отдельно?
И у каждого отдельно, и думаю, что наша совместная попытка общинной жизни этому очень способствовала. Надо сказать, собираясь вместе, мы много молились. Правила вычитывали железно, без сокращений – все по очереди. Молитвослов шел по рукам, т. е. каждый принимал участие в молитве – не просто слушал, но и какой-то кусок читал. И это при том, что многие из нас практически только учились читать по-славянски. Язык еще заплетался, было сложно. Так что это очень сильное было чувство. И оно было православным, а не каким-то харизматическим или протестантским. Для нас очень важен был порядок церковной жизни, посты мы соблюдали или старались соблюдать. Т. е. мы и внешнюю форму впитывали. И всякие чудеса – ну, такие маленькие чудеса – с нами часто происходили. Идешь на пасхальное богослужение (а молодежь ведь не пускают, специальный комсомольский патруль, сами, отец Александр, помните), молишься, подходишь. «Куда идешь? – На службу. Мне можно. – Можно? Проходи». И все. Открываются двери, и тебя пропускают.
Помню, стою на том же пасхальном богослужении (а ведь вообще мужчин в храме мало было, а молодых ребят – и вовсе почти никого). Сейчас будет крестный ход. Ко мне быстренько так подходит дьякон: «Зайди в алтарь». Я захожу. Стихарь кладут на руки, владыка Феодосий, нынешний Омский, быстро благословляет, меня мгновенно облачают, дают какую-то хоругвь – ну, некому нести. У меня первая мысль: все! Сейчас я выйду и пойду вокруг храма, а завтра вылетаю из института. Но все проходит абсолютно незамеченным, хотя я на виду – прожектора, свечи. Это дома, в Смоленске было. Вот такие наши маленькие чудеса, которые тогда воспринимались как очень большие. А может быть, это и было большим чудом, хотя сейчас вспоминается с некоторой иронией.
Для каждого из нас, для нашей будущей жизни это был колоссальный опыт, и заслуга Огородникова здесь очевидна, хоть сейчас она как бы приуменьшена…
Был еще один период семинара – финальный, в 79‑80‑м годах, который для меня остался загадочным, потому что это было уже без меня. Это был период, который я условно, если когда-то буду «копать» и писать, назову периодом Льва Регельсона. Регельсона пригласил Огородников еще при мне, это было уже прямо перед изданием журнала, но я с ним общался мало. Он нам начал читать лекции, но я присутствовал только на одной. Он читал что-то по Ветхому Завету, какие-то невнятные магнитофонные копии сохранились в моем архиве, но, как известно, сапожник ходит босым, а у меня, редактора религиозных радиопрограмм, нет времени сесть за их расшифровку. Никто, судя по всему, не понимал, что делает Регельсон, но теперь, задним числом, мне кажется, что он подобрал себе уже готовую общину и уже готовую аудиторию для распространения каких-то своих идей. Мы его знали только как автора «Трагедии Русской Церкви», как героя, который написал блестящее письмо в защиту Солженицына. Регельсон был человеком невероятного, обволакивающего обаяния. Огородников сидел в тюрьме, и Лев фактически возглавлял Семинар того периода. Он своих целей явно не открывал, но сейчас в том, что он еретик, для меня никаких сомнений нет… В начале 90‑х я пытался беседовать с ним на эту тему, но он уклонился от разговора. Возможно, он не хочет публично обсуждать свои идеи, возможно, ему мешает имидж «предателя», ведь из нашего окружения он был единственным, кто покаялся, не выдержал давления следствия. Все остальные вели себя чрезвычайно достойно. Это подтвердил мне Огородников, который, как «паровоз», имел возможность познакомиться со всеми протоколами наших допросов.
Мне очень трудно говорить о «регельсоновском периоде» Семинара, но он меня чрезвычайно интересует, поскольку, изучая современную религиозную жизнь России, я знаю, что все основные современные религиозные идеи и мифологемы возникли отнюдь не в перестройку, а задолго до нее. Регельсон, так же как и Якунин, и Эшлиман, и Капитанчук, принадлежал к кругу учеников ныне покойного Феликса Карелина и был во многом носителем его идей. Скажем, идея канонизации новомучеников принадлежит Феликсу Карелину, идея об экуменической ереси («никодимовщине») в РПЦ принадлежит Феликсу Карелину, идея о необходимости спасать Россию через воцерковление КПСС принадлежит Феликсу Карелину, и многие другие идеи, разобранные впоследствии как консерваторами, так и либералами. Именно Карелин вдохновил Якунина и Эшлимана написать знаменитое письмо в защиту церкви, вдохновил Регельсона писать «Трагедию Русской Церкви». Вместе с Карелиным Регельсон, Капитанчук и о. Николай Гайнов подписали письмо (не письмо, а трактат на 100 машинописных страниц!) Поместному Собору 1971 года, в котором критически анализировали «никодимовщину» в РПЦ. Странно, что и карелинские ученики, и сторонние историки умалчивают о Феликсе Карелине, хотя очевидно, что в качестве генератора идей он оказал на развитие Русской Церкви колоссальное влияние, превосходящее влияние таких крупных фигур, как о. Александр Мень, Анатолий Краснов-Левитин, Александр Солженицын…
Возвратимся к нашему семинару. У Регельсона существовал набор идей, среди которых присутствовали эсхатологические мотивы. Лев, судя по всему, считал, что спастись можно только в определенном географическом месте. Его «Дивеевом» была Абхазия. Он дружил с Гамсахурдией и часто бывал в Грузии. Еще в 60‑е они с Якуниным ездили причащаться в Грузию, считая безблагодатной Евхаристию в Московской Патриархии. Лев хотел создать на Новом Афоне некое поселение и выбрал наш Семинар в качестве готовой общины. Летом 79‑го или 80‑го года Семинар с Регельсоном даже выезжал в Абхазию на «летний отдых». Но опыт оказался неудачным. Перессорились. После публичного покаяния на суде и освобождения с Лубянки Регельсон приезжал к нам с Любой в Смоленск и долго уговаривал уехать жить в Абхазию. Он хотел купить там несколько домов и поселиться навсегда. Помню, меня поразило обилие специфической лексики – астрал, тонкий план, знаки зодиака… Мы с женой отказались от экстравагантных предложений. Но Лев все-таки не оставил Абхазию, и во время войны с Грузией я встречал его статьи и репортажи в защиту Абхазии. А недавно друзья из Грузии прислали мне маленькую абхазскую газетку, в которой Регельсон рассказывает о том, что Адам был сотворен именно на территории Абхазии, а народные верования абхазов сохранили некие элементы «перворелигии». Понять что-либо из этой газеты невозможно, но там сказано, что Лев написал целую книгу о духовности абхазцев. Не могу ее найти.
Так что Семинар подстерегали две опасности: риск чрезмерной политизации и позже – риск сдвига в оккультную сторону. Разгром Семинара носил промыслительный характер. Я не боюсь говорить об этом вслух, потому что это правда и это уже история. История духовных исканий нашего поколения. Слава Богу, практически все остались в Церкви, обзавелись большими семьями, работают. Из Семинара вышли замечательные священники – отец Виктор Савик, отец Николай Епишев, отец Борис Развеев, отец Виктор Райш.
Что же дал вам всем семинар?
Характерная черта нашего семинара в том, что он не был элитным. Многие религиозные группы от страха и вынужденной конспирации становились элитными, закрытыми. О их существованиии знали только они сами и КГБ. А у нас в Семинаре, благодаря Сашкиной широте, собиралась вся Россия, та Россия, которую называют провинциальной. Наш лозунг был прост: христианство, свобода, антикоммунизм. Семинар был для нас формой самообразования, формой общинной жизни, формой воцерковления, формой противостояния системе. А главное, что дал нам Семинар – опыт христианской любви, который невозможно пережить вне церковной общины.