Я знаю людей, за которыми ходят секретари и судорожно записывают, что те вякнули. И потом издаются многотомники. А обо мне пишут: «мастер импровизации». Но за мной никто не ходит. Сейчас уже, правда, и не имеет смысла. Когда уже почти ходишь под себя, секретарям ходить за тобой бессмысленно. Импровизация – это радостная, неожиданная, спонтанная находчивость, а не вынужденная необходимость.
Как-то, в голодные 20-е годы прошлого столетия, в дружеской литературной компании известный переводчик Киплинга Валентин Стенич, сидя у нищенского стола, вдохновенно импровизировал: «Хорошо, знаете ли, друзья, войти с морозца домой, сбросить соболью шубу, открыть резную дверцу буфета красного дерева, достать хрустальный графин, налить в большую серебряную рюмку водку, настоянную на лимонных корочках, положить на тарелку несколько ломтиков семги… и, подойдя на цыпочках, приоткрыть дверь и провозгласить…»
– Барин, кушать подано! – бесстрастно закончил Зощенко.
Меня тоже иногда осеняет. На открытии сезона Центрального дома актера шутили, пили, старались сделать уютно. Выступал замечательный пианист Юрий Богданов, который рассказал, что Шопен создал ноктюрн для одной левой руки. Сел к инструменту и стал его демонстрировать. На что я не выдержал и вякнул: «Вот Шопен – гений! Два столетия назад создал ноктюрн для параолимпийцев». Кто-то шикнул, кто-то засмеялся. Великое всегда воспринимается неоднозначно.
Замахиваться на исповедальность – кокетство. Наше поколение жило с поджатым хвостом. Он был поджат настолько, что, когда наступила свобода, его уже нельзя было разогнуть. Откуда взяться честности? Все равно получается, что был хорошим – с ошибками, трусостью, вынужденными предательствами, но хорошим. Никто не напишет: «Я подлец». Хотя и это было бы кокетством – надеждой на читательское «Во даёт!».
Суммарно и накопительно впитывая в себя действительность, приходишь к тому, что всякий смысл бессмыслен!
На моем веку были и фашизм, и антисемитизм, и атомные бомбы. Но все это было очагово. Я – не о степени страшности, а о масштабах. Вселенскую катастрофу я не припомню. У меня ощущение, что сейчас репетиция апокалипсиса, что «оттуда» пришел сигнал. Они нагляделись на нашу земную бессмыслицу, решили послать нам сигнальчик и посмотреть, как мы отреагируем. Казалось бы, все наши местечковые и местные проблемы должны отпасть, потому что наша возня не сопоставима с тем, что навалилось.
Когда в начале пандемии стали кричать: «Давайте всемирно объединяться!» – еще была надежда. Но потом появилась язвительно-сострадательная статистика: в Америке умерло больше, чем им хотелось, а у нас меньше. Тут я понял, что это конец. Во все времена эпидемии приводили к атрофии человеческих чувств: сострадания, скорби. Привыкаемость – человеческая суть. Статистика ощущается как строчки новостей, а не как конкретные гробы.
Сколько раз человечки ёрничали по поводу очередного несостоявшегося конца света: «Опять проскочили мимо апокалипсиса». Дохихикались. А ведь сигналы и прежде были. Отменили настоящую зиму. Наблюдательные люди могли заметить, что в лесу исчезли пирамиды муравейников. Эти мудрые труженики, очевидно, испугались грозящих перемен и куда-то передислоцировали свое вековое общежитие. Просыпаются давно умершие вулканы и гейзеры, соседние галактики все чаще бросают в нас камни. И вот на тебе – пандемия.
На планете – перепуганные страны, в которых никогда не было настоящих катаклизмов. А Россия только так всегда и существовала: то чума, то блокада, то революция, то голод. И ничего, живем. Вся прелесть нашей страны в том, что нам ничего не страшно.
Всех посадить или сослать даже с нашим опытом – проблематично. Решили воспользоваться карантином. Чем безвыходнее ситуация со спущенным на нас из космоса «корявовирусом», тем трагичнее выглядят люди, от которых должно что-то зависеть. Нужны решения. Решать могут только деспоты или великие специалисты. Их – огромный дефицит. Страшное понятие времени «удаленка». От чего удаленка? От смысла? От привычной обывательской жизни? Попытки найти виноватых на стороне только усугубляют безвыходность. Очень хочется все это пережить и перейти к приближенке, чтобы ощущать плечо друга, а не полтора метра пустоты.
Лежал с модным заболеванием в 52-й больнице под опекой врача от Бога Марьяны Лысенко. Меня спросили, как я переживаю неожиданно нахлынувшую на меня в связи с заболеванием популярность. Все СМИ набросились на это событие. Мне больше хотелось бы иметь безвестность здоровым, чем славу в реанимации.
Через полгода возник вопрос, надо ли вакцинироваться. 50 % опытнейших вирусологов и врачей говорили: «Ни в коем случае». Другие 50: «Бегите срочно». Как 87-летнему обывателю себя вести? Сдали анализ на антитела. Если бы я понимал, что это за антитела! Много тела – это плохо, а антитела – это хорошо? Пытаюсь спросить, посылают или говорят: «Вы все равно не поймете». При этом все вокруг, слыша вопрос, привились ли, делают загадочно-сытое лицо и произносят: «Хм, у меня 567 антител». А им в ответ: «Это по шкале Бзедедидзень. А по шкале Буздебудзень это всего 13. Хотя тоже неплохо». Когда сказали, пусть старье сидит дома, сейчас третья волна четвертого наполнения, мне пообещали: «Справку найдем, что у вас полно антител». Новый бизнес: в подземном переходе покупаешь эти антитела за десять тысяч – и гуляй, рванина. В итоге все-таки привился.
«Самоизоляция» – неправильное слово. Изолировать себя можно в барокамеру. А у нас это не самоизоляция, а перемена образа жизни, что всегда тяжело для психики и чревато неврастенией. Мы, люди в основном бегающие, не привыкли сидеть на месте. Говорили, на карантине начнем наконец читать, философствовать, займемся детьми. Но, если человек никогда в жизни не видал книги, с чего вдруг он бросится к Тютчеву? Если только в карантине узнал, что у него есть дети, кроме осатанения и неумения, не будет ничего. Слезливое удивление от неожиданного обретения на карантине детей, жен, дома, быта и кошек не спасает от суицида и семейной поножовщины.
Экстерном человеком не станешь. Опоздали! Волонтеры, раздающие кровь, плазму и хлеб озлобленным старикам – болезненный альтруизм. Счастье, что они есть, но не надо показывать по всем каналам акт передачи благодеяния старикам, испуганно-подозрительно принимающим в щель приоткрытой двери лежалые продукты из супермаркета. Развозящие продовольственные корзинки энтузиасты, в основном мечтают попасть в объектив камеры, чтобы страна и родственники в лицо знали бескорыстных благодетелей. «Альтруизм» – понятие несостоявшейся эпохи истинных взаимоотношений.
Пушкин во время эпидемии холеры был в нижегородской деревне и поперся в Москву. Он писал: «Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава! Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета»[2].
То, что все можно купить и продать, а потом осмыслять, – неправильно: сначала безумные поступки, а потом попытка осмысления. Хотя Пушкин – наше всё. Кстати, «наше всё» уже стало псевдонимом Пушкина. То и дело слышишь: «Как правильно сказал “наше всё”…» Если возникают какие-то гениальные формулировки или эпитеты, мне кажется, обязательно нужен противовес. Когда придумывается «наше всё» в той или иной сфере или эпохе, всегда надо найти «наше ничего». Ведь «наших ничего» было значительно больше, чем «наших всё». Тогда возникает какой-то более-менее баланс.
Странное все-таки существо человек. Так все страдали и негодовали из-за карантина, потом подзатихли, потом привыкли, а дальше уже понравилось. Когда постепенно стали призывать обратно к нормальной жизни, все вдруг решили, что было лучше. Я это ощущал по себе – постепенно привык к изоляции. Организм вынужден как-то приспосабливаться к этой синусоиде разностей.
К Новому, 2020 году наш театр выпустил поздравительную открытку.
Устал я греться у чужого огня,
Но где же сердце, что полюбит меня?
Живу без ласки, боль свою затая…
Всегда быть в маске – судьба моя!
В 1926 году Имре Кальман в оперетте «Принцесса цирка» на всякий случай надел маску на Мистера Икса. Прошло почти 100 лет. Но что такое 100 лет?
В 2020 году Вере Васильевой исполнилось 95. Вера Кузьминична стройная, изящная, молодая. Все время хочет играть. Мы затеяли юбилейный вечер. Но так как она все-таки уже не может два с половиной часа беспрерывно бегать по сцене, мне пришла в голову идея расставить манекены с костюмами ее героинь и рядом с ними поставить мужиков – ее партнеров по спектаклям. Она держится за манекен, а мы помогаем ей вспоминать что-то. Еду в театр репетировать и вдруг слышу по «Эхо Москвы», что ввели очередной запрет жизни для 65+. Чтобы артист в 65+ мог выйти на сцену, нужно запрашивать специальное разрешение.
Мой директор Мамед Агаев пытается его получить, но ему говорят: «Никакого вечера быть не может, отменяйте». В это время в театр приходят двое из этого Рыбнадзора – проверять, висят ли объявления о вакцинации, все ли в масках и размечен ли пол для дистанции в полтора метра. И я одного из них спрашиваю: «В 65+ на сцену нельзя. А у нас Вере Кузьминичне через неделю 95. Как быть в этом случае?» Он начинает куда-то звонить и выяснять, что делать, когда 95. Его, очевидно, тоже куда-то послали, но вечер всё равно отменили.
Пользуясь случаем, в очередной раз взволнованно преклоняю колена (преклонить еще могу, встать обратно уже, конечно, проблема) перед моей подругой и партнершей Верой Васильевой и хочу вновь покаяться в своих неоднократных изменах.
В первый раз, 50 лет назад, я с трудом отбил ее у Гафта в спектакле «Безумный день, или Женитьба Фигаро» и 500 раз пытался изменить ей с Сюзанной. Потом много лет она мучилась со мной в спектакле «Орнифль», где я напропалую мотался с кем попало. И наконец, в «Кабале святош», прикинувшись Мольером, бросил Васильеву – Мадлену Бежар – и женился на ее дочери. Все это вытерпеть могла только такая цельная и тонкая натура, как Верочка. С уникальными партнершами надо быть очень нежным.
С пандемией разобщенность крайне ужесточилась. Нас отодвинуло друг от друга на полтора метра. С кем советовались чиновники, выбирая это расстояние, неизвестно. Почему не два метра или не один?
Вот Валечка Гафт – человек, который на моих глазах одним пальцем поднимал десятикилограммовые гири. Я помню, как в Театре на Малой Бронной Ольга Яковлева играла Дездемону, а Валя играл Отелло. Душил потрясающе.
С этим метражом всеобщий сценический тупик. Как задушить Дездемону с такого расстояния? Как дотянуться поцеловать Джульетту? Я уже не говорю о сексуальных сценах – где найдешь сегодня героя-любовника с полутораметровыми возможностями?
Сначала на спектакли продавали 25 % билетов, потом смилостивились до 50 %. В метро люди едут нос в нос, щека к щеке, а в театре нужно сидеть через место и в масках. На трибунах стадионов вместо зрителей фанерные манекены и озвучен рев болельщиков. Театр с манекенами невозможен. Сидя через кресло от жены, рискуешь не уловить сюжет. А если не жена, а любовница и она отброшена в амфитеатр – это вообще выброшенные деньги.
Конечно, карантинная необходимость загнала нас в затворнический тупик, но какие-то выгоды от этой изоляции все-таки появились. Население, устав от дачного алкоголизма и безденежья (одно плотно связано с другим), стало от безвыходности перелистывать книжки, веками стоящие нетронутыми и идущие, в обычное время, на растопку камина.
Кстати, интересно, когда все книгоиздание мира перейдет на цифру, чем будут растапливать печи? Боюсь, что цифра горит плохо. Давно пора осуществить мечту грибоедовского Скалозуба «Собрать все книги бы да сжечь!», и при этом «рукописи не горят» – хрестоматийная бессмыслица. Прекрасно горят и горели. Это айфоны, очевидно, плохо прогорают. Какая жалость, что Гоголь до них не дожил. Мы бы имели второй том «Мертвых душ».
Аристотель, Жюль Верн, Конан Дойл – провидцы, заглядывающие и угадывающие на века вперед. Я тоже хочу. Но все мешает. Ночью сквозь зыбкий сон приходит в голову необыкновенно дерзкая мысль и облекается в четко-парадоксальную фразу, но пока решишься откинуть одеяло, добежать, не упав, до письменного стола, нарыть чистый лист бумаги, найти пишущее, а не застывшее стило, напялить очки, да не эти – для дали, а те – для близи, а вот они… И всё… Мысль ушла, формулировка забыта, путь обратно в кровать долог и горестен. Уверен, что через каких-нибудь семь-восемь лет изобретут что-то такое, чтобы прямо из спящей головы все фиксировалось.