Больше языков – больше и книг. Детскими и недетскими, ими уставлены были многие шкафы в квартире Харитоновых, и почти не было здесь общих с теми, что читала Ксенья у Ори, – ну разве, может быть, Гоголь да Диккенс. Когда издано было толщиной и бумагою, как Библия, – так не Библия была, а Шекспир со страшными картинками.
И с каждым полугодием, каждым месяцем этих четырёх гимназических лет мир прежней ксеньиной жизни развиживался ей как дикий тёмный угол. Да каким позором была одна развязность отца – предложить начальнице взять дочь на постой! Приезжая домой на каникулы, Ксенья в ужас приходила от густоты домашней невоспитанности. Однажды привозила она с собой Соню Архангородскую и её глазами ещё острей увидела всю эту первобытность, и сгорела от стыда. Не подвернись агрономических, она на любые всякие другие курсы бы уехала, чтобы только обращаться в культурном мире.
Ничего не осталось и от её прежних старательных утренних и вечерних коленных молитв: помаливалась она теперь дома бегло, в церковь ездила со всей семьёй, когда нельзя уж не поехать, – а стояла рассеянно, крестилась неловко.
И спохватился Томчак, что одну только малость забыл тогда спросить у начальницы: со своей всей гимназией – верует ли в Бога она?
11 августа
ФРАНЦУЗСКОЕ М.И.Д. – ПОСЛУ В ПЕТЕРБУРГЕ ПАЛЕОЛОГУ
…настаивайте на необходимости наступления русских армий на Берлин. Предупредите русское правительство неотложно…
Нисколько не было Роману тягостно провести наедине хоть и неделю: лишь бы всё было ему вовремя подано, а интересней и приятней самого себя он никого не знал.
Пожилому лакею с бакенбардами он подробно заказал обед себе на одного – сюда, на веранду, пока солнце ещё не заглянет. С особым вниманием спросил и отобрал рыбные закуски. (От ростовского рыбного торговца Томчакам высылался с проводником пассажирского поезда то бочонок, то пакет; на станцию выезжал казак и платил проводнику за безпокойство.) Был смысл пообедать со вкусом и без попрёков – одному, пока старик не вернулся. Вернуться он может перед вечером, там два поезда рядом. Но – в ссоре они, и Роман не может заискивать, встречать его на станции.
Соучастником волнений был сегодня и лакей: брат его, шофёр Романа Захаровича, подлежал призыву, однако в числе других важных работников при удаче мог быть отхлопотан учётным.
Роман-то был единственный кормилец, один сын в семье, и никак не мог бы подлежать призыву. Но слухи потянулись, что льготы эти отменят, если натурально кормильцем не является, в манифесте об ополченцах три дня назад было неясно сказано о пропущенных прежними призывами, – отец и поспешил к воинскому начальнику закрыть и закупорить при всех случаях.
Тут, на остеклённой веранде второго этажа, при спальне, стояла и любимая кушетка, отобранная из жениного гарнитура: с плавногнутым подъёмом изголовья, так что не лежишь, а на треть сидишь. Не подымаясь, и без подушек, можно курить, читать газету или вот теперь, так повешена, рассматривать на стене карту военных действий.
Из ростовского магазина по телеграфному запросу прислали Роману набор флажков воюющих государств для вкалывания линии фронтов. И он уже начал вкалывать, но тут как раз возникли эти слухи о снятии льгот – и весь дымок очарования и интереса как сдуло с карты, только душу щемило смотреть на кривые линии границ, кружки́ городов, чужие названия.
Роман поджёг золотой зажигалкой папиросу особого размера. В путешествие медового месяца, за границей, Ирина подарила мужу золотой портсигар – удлинённый, каких в России не было папирос. Как джентльмен, Роман не мог пренебречь первизной и ценой подарка, поэтому отказался от покупных папирос, а заказывал ростовской асмоловской фабрике по двадцать тысяч гильз удлинённого же размера, и вызывали из Армавира специальную девицу набивать всю партию табаком.
Но и куренье никакого удовольствия не доставляло сегодня.
Сел за ломберный столик, разложил бумаги из кассы, постарался заняться расчётами. Окончил Роман всего четырёхклассное училище: тридцать лет назад на Мокром Карамыке только на ноги становились, и в голову не могло прийти, что сыну хорошо бы в гимназию. Потом начинал коммерческое училище, не кончил. Однако цифровая хватка была у него хороша. И к хозяйствованию большие способности, но обидно быть подручным при напористом отце, не терпящем перекору и тоже сметливом редком удачнике. Ждал Роман своего отдельного часа! А пока капитал позволял ему хоть и совсем не участвовать в отцовском хозяйстве. Каждый год на два месяца в Москву и в Петербург, на два месяца за границу. В Москве катать на рысаках, в «Элите» на Петровских линиях брать отделение «люкс», перебивая у иностранцев, а в Большом театре, когда уже все сидят, проходить в смокинге в первый ряд партера… В путешествиях себя особенно любил Роман. Так одеваться, чтобы даже знакомые у Нарзанной галереи тебя принимали за англичанина. А Европу поражать русской решительностью и своеобразием. В Лувре, в пурпурной круглой комнате, где Венера Милосская, но ни одного стула, чтобы никто не сидел, повелительно протянуть служителю десятифранковую бумажку: «ля шэз!» А переходя в следующий зал, показать: «Теперь – туда ля шэз, туда!» – потому что долго ещё будет жена разные черепки смотреть, уже курить хочется, и даже обедать.
Но и – хороша же Ирина! Когда наденет эспри и движется не наклоняясь, как статуя богини, только качаются пёрышки райской птицы воздушно. С ней и при Дворе не стыдно появиться. Самому б на вершок повыше. Да если б волосы так не выпадали, а то приходится стричься под машинку.
Нет, занятья не шли. Тянуло: с чем отец вернётся? Стал Роман расхаживать по веранде. И – думать, куря.
Больше всего он и любил себя в таких думаньях. Он разворачивал в них все свои способности – даже и государственные, ещё тайные ото всех. Чем он наверняка превосходил многих депутатов Думы – это своей резкой прямотой с людьми. Сколько было вокруг самых диких и распущенных экономистов – все уважали Романа Захаровича, может быть не любили, но робели. Он никогда никому не только не льстил, но вершка не уступал из вежливости, но улыбки не дарил из гостеприимства, а всегда разговаривал с гордой серьёзностью, не сводя с собеседника режущего взгляда. Да вообще, он минуты не разговаривал с человеком неинтересным или ненужным: даже если тот был гость – Роман Захарович открыто вставал и уходил к себе. Именно таких непреклонных людей не хватало сейчас в государственном управлении, а на самом верху – особенно.
Роман расхаживал всё твёрже и решительней. В одном конце его проходки висела на верандном переплёте фотография Максима Горького. Роман с симпатией смотрел на вызывающе вскинутое плющеносое лицо знаменитого писателя. Роман везде громко хвалил его книги и пьесы. Он находил в нём свою черту: не лебезить перед теми, кто к тебе благосклонен. Романа восхищала та дерзость, с которой Горький полосовал и жёлчью поливал тузов промышленности и торговли, – они же в восторге аплодировали пряному, острому, свежему.
А за парком – две тысячи десятин кубанского чернозёма, если их наследовать. И такую прочную, богатую, обещающую жизнь, такую умную, светлую голову – одна повестка воинского начальника может сорвать в грязный окоп под власть фельдфебеля!.. Вот дикость!
От Кубани не было ещё ни одного настоящего деятеля в России, Кубань никем не прославлена. Роман представлял разные виды своего выдвижения, одно интереснее другого. Да он, по сути, был бы смелее кадетов! Но левее кадетов кто ж – социалисты? Вот и Горький – социалист.
Да можно было бы подумать и о социализме, если б это не было так связано с грабежом, с отнятием законного имущества. Единственное личное воспоминание о социализме было у Романа – от Девятьсот Шестого, кость в горле, обиднейшая потеря за всю жизнь. Да если бы потеря! – с потерей можно примириться как с убытками от грозы, от засухи, от колебания цен. Потерять – не унизительно, кто не теряет! Но своими руками добровольно протянуть кровные деньги этим наглецам, этим рожам мерзавским, ни ума, ни трудолюбия не хватило б у них двадцатую долю того заработать! А весь их труд был – писарским почерком с завитушками написать и разослать всем экономистам письма: «Уважаемый Захар Фёдорович! С вас причитается сорок (с кого – и пятьдесят!) тысяч пожертвования на революционную работу, иначе вам наступит немедленная смерть. Анархисты-коммунисты». И первых отказавшихся – для подтверждения действительно убили, всю семью.
Что было делать? Революция, все напуганы, власти в себе не уверены. А настроение образованного общества: на революцию? вы обязаны! ваш долг святой перед ограбленным народом. (Да если б на законную революцию, сбросить ненавистного царя, – так сколько бы-то можно и дать.) Экономии разобщены, стоят в степи без охраны… (С тех пор Томчаки и стали держать четырёх наёмных казаков.) И пришлось ехать, на тачанке, попроще оделись, втроём: Роман, управляющий и конторщик. Отец не поехал – отец не мог бы своими руками деньги отдать, у него бы сердце разорвалось от первой тысячи.
Поехали за дальнюю гледичевую посадку. Была осень, хорошо запомнились под колёсами широкие лиловые опавшие стручки. А те приехали – из Армавира? – на фаэтоне, одетые не только не просто, но богато, один даже в визитке с атласными отворотами и с бабочкой. Очень вежливо разговаривали, считали ассигнации терпеливо. И – трое на трое, можно бы кинуться на них, избить, застрелить, ещё в засаду людей подсадить. И был револьвер в заднем кармане. Но не было решимости. Но вся Россия считала правоту – почему-то за ними, грозными, славными… Всё же не мог Роман отдать полные сорок тысяч, упёрся, торговался – и две с половиной выторговал у них, те ещё понасмехались: какие вы скупые, экономисты! (Отец очень похвалил за две с половиной тысячи.) И раскланялись превежливо, и уехали. И так никто никогда не узнал и не проверил: баррикады ли строили на те деньги? винтовки ли покупали? или просто три жулика хорошо поживились и поехали в Баку кутить с проститутками?..
Ещё долго, долго было до вечерних поездов. А занятий только – читать да старое перечитывать, газеты.
(вскользь по газетам)
ЖИВОЙ ТРУП тот, кто не знает волшебного действия лециталя… Стимулол от МУЖСКОЙ НЕВРАСТЕНИИ…
Кокосовые гамаки для дам…
Лондонские духи клик-клик, эсс-букет…
…этический идеализм в общественных делах, которым так богата славянская душа, но обеднел просвещённый Запад…
На встречу ПРЕЗИДЕНТА ФРАНЦУЗСКОЙ РЕСПУБЛИКИ 7 июля устраивается морская прогулка с оркестром музыки на большом первоклассном пароходе «Русь», исключительно для фешенебельной публики.
…безразличие французской демократии к внешней безопасности страны… торжество антипатриотических партий во французском парламенте…
ПОКУШЕНИЕ НА ГРИГОРИЯ РАСПУТИНА… На все расспросы отвечала: «Он – антихрист»… Оказалась крестьянкой Симбирской губ. Хионией Кузьминичной Гусевой… Жизнь Распутина вне опасности…
ЗАЧЕМ ОСТАВАТЬСЯ ТОЛСТЫМ? Идеальный анатомический пояс против ожирения… Незаменим элегантным мужчинам.
СЕРЕБРЯНАЯ СВАДЬБА РУССКО-ФРАНЦУЗСКОГО СОЮЗА… Пребывание господина Пуанкаре… Парадный обед… Направо от Ея Императорского Величества… По левую руку Государя…
ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ пребывания французских гостей… На предложенный вопрос, основательна ли тревога европейского общественного мнения… событиями на Балканах… Вивиани ответил: «Несомненно преувеличена».
…«Times» отмечает, что превосходство русской армии над германской значительнее, нежели…
ДЯДЯ КОСТЯ – папиросы 10 шт. 6 коп., верх изящества и вкуса!
НЕСРАВНЕННАЯ РЯБИНОВАЯ настойка ШУСТОВА!
КРАСАВИЦЫ ДЛЯ ЛЮБИТЕЛЕЙ! Снимки парижского жанра, новейшие оригиналы С НАТУРЫ! Высылаю в НАГЛУХО ЗАКРЫТОЙ посылке.
…миролюбие России хорошо известно… Но Россия сознаёт свои исторические обязанности и поэтому…
…ввиду непрекращающейся забастовки, промышленники Выборгского района… закрыть фабрики и заводы на две недели…
Сегодня Б Е Г А
РЕСТОРАН «ЯР»
МИР ИЛИ ВОЙНА? Утром всюду говорили «мир»… Несчастная Сербия… Миролюбивая Россия… Австрия предъявила самые унизительные требования… Через голову маленькой Сербии меч поднят на великую Россию, защитницу неприкосновенного права миллионов на труд и на жизнь…
…вместо угнетающей подавленности – прилив бодрости и веры в свои силы. Такова психологическая черта всех здоровых народов.
…Народ-исполин, которого не сломили величайшие испытания, не боится кровавой тяжбы, откуда б она ни грозила.
Государь Император Высочайше повелеть соизволил перевести армию и флот на военное положение. Первым днём мобилизации назначено 18 июля 1914 г.
А на Севере туманном
Слышно гром пророкотал:
То с крестом, в доспехе бранном
Старший брат славянства встал.
ГЕРМАНСКИЙ ПОСОЛ В С.-ПЕТЕРБУРГЕ ВРУЧИЛ НОТУ ОБ ОБЪЯВЛЕНИИ ВОЙНЫ
Бодрое настроение в Петербурге и Москве… Запрещение торговли спиртными напитками в обеих столицах.
НА НАПАДАЮЩЕГО – БОГ!
…У Зимнего дворца – стотысячная масса на коленях со склонёнными национальными флагами…
…Вставай же, великий русский народ!.. за светлое будущее всего человечества… Свет миру с Востока теперь или никогда…
ВЗДОРОЖАНИЕ ПРОДУКТОВ. За последние дни в Петербурге цена на мясо… с 23 до 35 копеек… В Киеве толпа из бедняков учинила суд над торговцами, самовольно повышающими…
О приостановлении размена государственных кредитных билетов на золотую монету… Посещая сегодня столичные банки… с удовольствием констатировать… В экономическом отношении война не так страшна для России, как для Германии… Забастовочное движение сразу прекратилось…
НА НАПАДАЮЩЕГО – БОГ!
…Германию мы вывели из позора в 1812–13 годах, Австрию – в 1848…
П о р т р е т ы н а ш и х в р а г о в: Его апостольское величество император Австрии, король Венгрии Франц-Иосиф I…
ТРИУМФАЛЬНОЕ ОДНОДНЕВНОЕ ЗАСЕДАНИЕ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ 26 июля… Представителей разных национальностей и партий в этот исторический день волновала одна мысль, одно великое чувство трепетно звучало во всех голосах… руки прочь от Святой Руси!.. Мы готовы на все жертвы для охранения чести и достоинства нераздельного государства Российского… – Литовский народ… идёт на эту войну как на священную… – В защиту нашей родины мы, евреи, выступаем… по чувству глубокой привязанности… – Мы, немцы, населяющие Россию, всегда считали её своей матерью… и как один человек готовы сложить свои головы… – Мы, поляки… – Мы, латыши и эстонцы… – Позвольте мне как избраннику татарского, чувашского и черемисского населения заявить… все как один человек… бороться против нашествия… сложить свои головы… – Вся Родина сплотилась вокруг своего Царя в чувстве любви… В полном единении с нашим Самодержцем… – Все мысли, все чувства, все порывы… «Бог, Царь и народ!» – и победа обезпечена…
ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА В ИСТОРИИ ЕВРОПЫ… Европейская война не может быть продолжительной… Из опыта предыдущих войн… решительные события происходили не позже двух месяцев…
НЕПРОБИВАЕМЫЕ ПАНЦЫРИ
ВСЯКАЯ ДАМА может иметь ИДЕАЛЬНЫЙ БЮСТ, украшение женщины! Принимайте пилюли Марбор! Строго солидно. Без разочарований.
ГИТАРА, заочные уроки, безплатно. Тюмень, Афромееву…
ВТОРАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА… Сообщение Генерального Штаба… Русские отряды вторглись в Пруссию… Наши лихие кавалерийские части…
…созидательные цели войны…
Нижегородская ярмарка, 1 августа… Закрыты все пивные и винные лавки вот уже две недели, и ярмарка приобрела необычайный вид. На улицах не видно пьяных, нет обычного обирания загулявших купцов… почти не стало карманных краж…
Идите, милые! Без страха и тоски
По здесь покинутым свою примите чашу…
Поляки! Пробил час, когда заветная мечта ваших отцов и дедов… – Да воссоединится польский народ под скипетром Русского Царя…
ДОЛЖНЫ ПОБЕДИТЬ!
…Никогда русско-польские отношения не достигали такой моральной чистоты и ясности…
Чехи! Настал двенадцатый час!.. трёхсотлетняя мечта о свободной независимой Чехии – теперь или никогда!
ПРАВА ЕВРЕЕВ… Циркулярное телеграфное распоряжение всем губернаторам и градоначальникам приостановить акты массового или частичного выселения евреев…
ПРЕДСКАЗАНИЕ ГИБЕЛИ ГЕРМАНСКОЙ ИМПЕРИИ. Вильгельм II, в бытность свою студентом боннского университета, однажды обратился к одной цыганке с вопросом… Цыганка ответила безстрастным голосом: «Злой вихрь налетит на Германию и разметёт»…
В СТРАНЕ ДИКАРЕЙ… Страна Шиллера и Гёте, Канта и Гегеля… под кулаком железного канцлера, которому они везде понаставили памятников… Никто не прольёт слез над развалинами страны лжи и насилия…
ВОЕННАЯ ЦЕНЗУРА. В 7 часов вечера 3 сего августа в Санкт-Петербурге вводится военная цензура.
…осведомление населения в пределах возможности возложено на Главное Управление Генерального Штаба. Общество должно мириться со скудостью сообщаемых сведений, находя удовлетворение в том, что такая жертва вызывается военной необходимостью…
ВЫСОЧАЙШЕЕ ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ… Речь Государя в Большом Кремлёвском дворце… Их императорские Величества выходят из часовни Иверской Божьей Матери… Десятки тысяч верноподданных манифестируют на Красной площади…
…Примчались сербы, нам родные,
Был пышен быстрый съезд Двора,
И проходили запасные
Под клики дружного «ура».
Из храма доносилось пенье.
Перед началом битв, как встарь,
Свершив великое моленье,
К народу тихо вышел Царь.
ДОЛЖНЫ ПОБЕДИТЬ!
ПОДВИГ ДОНСКОГО КАЗАКА КОЗЬМЫ КРЮЧКОВА… Заметил 22 всадника… С гиком безстрашно бросился… врезался… вертясь волчком, рубился… Подоспели товарищи… первым в эту войну Георгиевским крестом…
…ввиду прекращения экспорта… небывалое понижение цен на зерновой хлеб… Хлеботорговцы переживают крайне тяжёлое время…
Письмо прапорщика… «Сегодня привели 9 австрийских шпионов… По их словам состав армии плохой»…
ДНЕВНИК ВОЙНЫ. Центральным событием дня является наше наступление в пределы Восточной Пруссии на широком фронте… Лесов имеется много, но они разбиты просеками… не представляют препятствия для продвижения кавалерии и пехоты… 7 августа пришло известие о занятии нами Гумбинена… Это отдаёт в нашу власть всю Восточную Пруссию… Разбитые германские корпуса лишились способности…
Её ввели и подтолкнули старшими женскими руками – как в полную темноту, в спальню, где он лежал.
Совсем темно не было, но обычное затмение глаз, когда из яркого южного полдня войдёшь в заставненную комнату.
Пахло ладаном, сухой травой, лекарством.
Сразу вскоре видны лучи от щелей, в них – пляшущие пылинки, потом от этих лучевых пылинок расходится для глаз и по комнате всей – смутная видимость. Потом и чётче, и почти уже полная.
Он лежал в междустенке на высокой кровати, высоких подушках, покрытый одной простынёй по духоте, – а как будто уже саваном, только не до верха.
Варя подошла сколько-то, за сколько-то остановилась. Говорить она совершенно не знала что, за всю дорогу от Петербурга не выдумала, боялась сфальшивить, что́ ни произнеси. Но отчасти эта темнота помогла ей, в темноте легче было и молчать, и осво-иться.
А он-то, наверно, хорошо видел её. Но и головой не повёл. А после нескольких дыханий спросил, громче шёпота:
– Кто это?
Ответила:
– Матвеева. Варя.
– Мат-ве-ева?? – его беззвучный голос передал, однако, удивление – и ласковость. – Матвеева? – Далеко отстояло слово от слова. – Да ведь ты ж. В Петербурге.
– Приехала. Узнала – и приехала.
Что война началась – ему нельзя было говорить, не говорили. Что приехала из-за него, пусть понуждаемая разными дамами, – была почти правда. А высказалось – неловко. Благодарить благодетеля?.. И само благодетельство вообще стыдно, и благодарить – фальшиво: благодетельство есть откуп от общественного долга, так говорят. А всё же перед собой и перед этими дамами не могла Варя не признать, что ни гимназии бы не кончила, ни на высших курсах бы не училась без Ивана Сергеевича Саратовкина.
За минуты молчания и в нём что-то прошло, прошло. И он сказал уже голосней и со всё более отчётливой ласковостью:
– Спасибо, Варюша. Не ждал. Мне приятно.
Когда-то маленькую девочку может быть погладил по головке. Ей и не запомнилось, чтоб он говорил с нею особо или ласково. Да они и не встречались никогда. На петербургской улице она бы мимо него прошла, не узнала.
А сейчас этот голос – тронул её. И первый раз ей показалось, что она ехала так далеко – не зря. Хотя всю дорогу была уверена, что – зря, смешно и глупо.
Среди образованных курсисток, её подруг, стыдно было бы признаться, что она ездила к одру благодетеля, да кого? – владельца бакалейно-гастрономического магазина, – как ни назови его, купец или лабазник, всё равно чёрная сотня. (Хотя и у Гоца дед был чаеторговец – но сотни тысяч жертвовал на революцию!)
Магазин Саратовкина на тихой Старопочтовой, на отлёте от движения, без зеркальных витрин, не такой большой и даже полутёмный, однако известен был всему Пятигорску, и Ессентукам, и Железноводску: что нет никакой такой в мире еды – всякой марки заграничного вина, швейцарского шоколада, вологодского масла или нежинских огурчиков, чтоб они не нашлись у Саратовкина. Его приказчики считали позором ответ «у нас нету-с». И даже непонятно, какую выгоду Саратовкин преследовал не в бой-кости повседневного спроса, а в том, что на всякое шалое желание у него не бывает «нету». Скорее – гордость.
Варя приехала не зря? – однако что же было говорить дальше? Как она поняла, Иван Сергеевич уже неизлечим, и даже в днях её торопили, чтоб она поспела. Но теперь высказывать ему несбыточные пожелания здоровья было неискренне, а признать смерть – тоже нельзя. А говорить о постороннем – и совсем неестественно.
И Варя, ни шагу дальше, от натянутости переминалась, выжидая, сколько прилично надо простоять, чтобы можно уйти. И обеими руками держала сумочку перед собой, чтобы только занять их.
Уже гораздо ясней стало в комнате, и на подушке виделась круглая голова Ивана Сергеевича, редковатые волосы, всё ещё полное лицо – и большие, устало свисшие усы, как мокрые кисти.
А всё остальное – под саваном.
Не от сознания близкой смерти его, а вот от этого савана, до подбородка натянутого, её как сознобило.
А он, напротив, так покойно лежал, будто нисколько не боялся и не ему грозило.
– Пошли тебе Бог, Варюша, – с той же ласковостью сказал Иван Сергеевич, как будто она была не одна из двух десятков, ему не памятных, а его любимая дочь. – Чтоб ученье. Пошло на благо. И тебе. И людям. Свет ученья, он знаешь. Двулезый.
Последнего странного слова она не поняла. Да и не так старалась понять, а старалась выстоять прилично свои десять минут, и облегченье было, что не ей говорить, а он сам. Но его тон – очень раздобрял сердце.
– И жениха хорошего, – размышлял он, кажется и без труда. – Или есть уже?
– Не-е-ет, – простоналось у Вари.
И тут почувствовала к нему безподдельную благодарность, что самого главного он не забыл и самого больного так коснулся мягко.
Он, правда, был хороший старик, хотя и купец. И кто-то же должен быть купцом. И кто-то же должен один взяться, чтобы город их не был хуже столицы.
А – после него?
– Всё – будет. Всё – будет, – то ли успокаивал старик. То ли успокаивался.
Замолчал.
Забыл?
И Варя молчала. Она даже хотела что-нибудь сказать, но совсем не могла придумать, как если б ей было четыре года.
И пока она стояла, ещё переминаясь и вцепясь в сумочку, она подумала искренно, не формально, что ведь когда-нибудь и она будет старой и вот так же плашмя и безпомощно будет умирать.
А Иван Сергеевич с одра смерти как будто ей помогал на тот миг.
И ещё сказал:
– Спасибо. Что посетила. Спаси Бог.
Правда, как-то хорошо получилось, неожиданно. Не так непролазно мучительно, никчемно, как ей представлялось в пути.
Из тёмной комнаты его она вышла растроганной.
Вышла наружу – а там дрожащий знойный воздух. И много виделся раскинутый Пятигорск.
Трёхэтажный дом Саратовкина стоял на углу Лермонтовской и Дворянской. Тут поворачивали открытые маленькие трамвайчики, идущие на Провал, несмотря на войну и сегодня полные курортной публикой. Они всползали выше, выше по подножью Машука, мимо богатых белых дач, вилл, пансионов – и туда, к Эоловой арфе, к Лермонтовскому гроту. А в другую сторону, к базару, Лермонтовская круто спускалась, сразу падали крыши в зелень. На юг, поверх сниженного города, синели отодвинутые, размытые, ненастойчивые линии гор.
И – так горячо стало от этого обзорного родного вида. Пятигорск! Зачем она отсюда уехала в чужой неприветливый Петербург? Тогда казалось – к счастью.
Сирота… Но и сироте помогает родное место. Вот… вот… не отец, а… а как бы и за отца? Не отец – а сколько для неё сделал?
И – как добро пожелал. Как угадал!
И вот – уже и его нет…
Вся с детства известная привлекательная окрестность, ещё и под невидимым духом Лермонтова, – как чаша, налитая зноем и счастьем, – томила невыносимостью.
Вот ведь, как чувствовала: и с Саней встретилась. Родная земля, здесь всё возможно!
С Саней-то встретилась, но только раздражилась до крайности. Такая невозможная встреча, в таком переполошенном общем завихре, кажется – что́ только дать могла, именно по необычности положения – всего мира, и его, и её! – а ничего не дала. Уходила, урчала тёмная вода – и телом своим готова была Варя рухнуть и перегородить ту воронку. Но всё впустую. Тягостно с ним прошатались несколько часов по станции Минеральных Вод – а всё ни к чему. Эта чрезмерная его добродетель, медленная рассудительность – они уже и девчёнке-ученице претили, – а тут, в ослепительном июльском дне, стало видно до чёрточки, как Саня губит себя, – и ничем Варя не могла отвратить. И чего-то резкого ему наговорила, имея в виду свою досаду, а вкладывая в слова другого разговора, – и уехала дальше дачным, в Пятигорск.
А она так неслась, так неслась на родину, как будто не война сопровождала её всю дорогу, как будто не к последним вздохам опекуна, а летела в счастье, вся до щекучих подошв ожидая его.
Как террористки возят на себе пироксилин, в каких-нибудь местах, не доступных для полицейского обыска, под лифчиком, – так Варя везла в себе силу взрыва, уже недовезомую.
Пропадала она в этом Петербурге, никем не замеченная, не привеченная, малообразованная провинциалка. А здесь – горячая чаша родины, и здесь не может у неё не найтись друзей, знакомых, кого бы встретить. Кто-то должен её понять – и ей помочь понять свою судьбу.
И как она будет благодарна! и как отслужит!
Не мог этот приезд её кончиться – так, ничем.
Вот, на черкеске проходящего горца видела она вперепояс узкий ремешок с бляшками чернёного серебра, а с ремешка свисающий кинжал, – вот, это наше, наш мир! (Хотя никогда ни одного горца не знала.)
В дешёвой соломенной шляпке она шла по безтеневому жаркому тротуару – и вдруг оказался перед её ногами, поперёк тротуара – ковёр! Расстеленный роскошный текинский, тёмно-красный с оранжевыми огоньками.
Варя вздрогнула, как вздрагивает засыпающий, сочтя уже за галлюцинацию, – огляделась: да, мягкий ковёр был расстелен поперёк всего тротуара от двери коврового магазина – и другие прохожие тоже останавливались, не решаясь наступить. Но стоял в двери пожилой коренастый турок в красной шапочке, с дымящимся чубуком, и ласково приглашал прохожих:
– Ходы, пажалуста, ходы, так лучше будыт.
Кто – всё-таки миновал, кто – смеялся и шёл. И Варя – пошла, наслаждаясь стопами от этой роскоши, – необычайный какой-то счастливый знак.
Голову набок, смеясь, покосилась на щедрого турка. И встретила хитро-властные глаза.
С сожалением соступила с ковра, покидая игру. От ковра через ноги огнём – будто вспыхнули в Варе яркость, красота жизни, уверенность в себе.
От Лермонтовского сквера к другому скверу по незастроенному месту тянулись временные лавчёнки, многие в ряд разнообразные лавчёнки и мастерские – из досок сбитые маленькие ларьки, домки с приподнятыми козырьками над своим дневным прилавком.
Варя пошла мимо них медленно и заглядывала в каждый без смысла. Тут был – продавец рахат-лукума и халвы. Галантерейный лавочник. Сапожник. Лудильщик. Чинильщик примусов и керосинок. А в следующей – жестянщик: висел большой оцинкованный таз у него над прилавком как витрина, вместо названия, а из будки нёсся жестяной бой, хоть уши затыкай, резкий и даже злой.
Мимо этих жестяных ударов Варя прошла бы быстрей, но покосилась – и увидела самого жестянщика, как раз оставившего работу и поднявшегося во весь рост. В такой жаркий день в серой плотной рубашке, под цвет жести, и в чёрном твёрдостоялом фартуке напереди, это был молодой парень, черноволосый и сильно смуглый, как многие на юге, но особенное в нём было то, что при широкораздатом лице, и во лбу и в нижней челюсти, уши у него были неожиданно маленькие.
Варя увидела – и замедлила. Она узнала?.. И через шаг остановилась уже уверенно.
С молотком в руке парень покосился на неё, без искливой готовности лавочников и ремесленников, и даже угрюмо, как на врага, а не заказчика. Да и не было ж в руках у неё никакого видимого заказа.
А Варя улыбнулась ему во всю летнюю улыбку:
– Вы меня… Ты меня не узнаёшь?
Сама она тогда, только перейдя в полустаршие гимназистки из городского училища, едва сменила, тоже на чёрном фартуке, бретельки на зелёную пелеринку. Но две её старшие подруги, приезжие, с которыми она как сирота вместе жила на квартире, уже водились с таким Йеммануилом Йенчманом (не представлялся Эмма, а всегда Йеммануил). И взявши с Вари твёрдое слово, открыли ей однажды, что это – знаменитый анархист, и что сами они тоже сочувствуют анархизму. От Вари просто негде было им скрытничать на квартире, но Варю охватило святое чувство посвящённости. Девочки прятали то какую-то коробку, то книгу Бакунина, то газету «Чёрное знамя» – и по тайности, и запретности, в хранении жадно читали их, от общих принципов – что должен быть полностью уничтожен весь нынешний строй жизни и надо посвятить себя неудержимому, неотступному разрушению, и до рецепта, как делать «македонки»: в кусок водопроводной трубки насыпать бертолетовой соли и вложить ампулку серной кислоты.
Так вот с Йенчманом раза два-три появлялся и Жорка – сильный, молчаливый паренёк, ещё не развитый, но обещающий самоучка, как говорил Йеммануил. И держал его на подмогу, на замену, для поручений. Ему тогда было лет пятнадцать.
С тех прошло? – семь лет? Варя ни разу с тех пор не видела их обоих, даже забыла совсем, вот никак не думала, что и сейчас он в Пятигорске.
Из своей полутёмной пещерки-ларька недоброжелательно искоса смотрел.
– Не узнаёте, Жора?.. Я – Варя… Я – из тех гимназисток на Графской улице… куда вы… куда ты приходил с Йеммануилом.
Почему-то само прорывалось «ты». Да ведь ей тогда тоже было тринадцать, детское. Хотя вот он уже не подросток, а сильный мужчина с узластыми плечами.