– У нас во дворе есть глина?
– Не знаю, пап, – растерялся Шурка.
– Вот те раз, голова, кто же знает?
– Есть, Василий, за нужником, летось привозили, теперь под снегом, – вмешалась мать.
– Надо наковырять в тазик и навозу из мазанки принести.
– Хорошо, Вася, – мать догадалась, для чего. – Наверно, тряпки какие нужны?
– Нужны.
После завтрака Шурка расчистил снег, поработал ломом и принёс два ведра мёрзлой глины. Мать залила её горячей водой. Пока глина отходила, отец, не дожидаясь, начал забивать тряпками трещину в стене у печки, через которую дул морозный ветер. Он делал всё, стоя. Садиться или наклоняться было нельзя, поэтому тряпки Шурка положил на приступок у печки, откуда их отец и брал. Руками он работал ловко. Но каждый раз, когда отец выпускал оба костыля и стоял на одной, которая покрепче, правой ноге, прислонившись плечом к стене, Шурка боялся, что он упадёт. Так и случилось. Отец опрокинулся на рукомойник, висевший в углу, и вместе с ним с грохотом повалился на пол.
– Боже мой, Василий!
Катерина бросилась к мужу. Он тяжело, опираясь на костыль, встал. Мать с Шуркой повели его к кровати. Ложился он медленно, осторожно устраивал негнущуюся в корсете спину.
Мать подняла левую ногу отца и, как чужую, не его, положила рядом с правой.
– Ну, вот, отдыхай, мы с Шуркой доделаем.
– Да вот и беда, что вы, а не я, – досадовал отец.
…Через две недели гипс сняли, а ещё через месяц Шуркин отец освободился и от корсета. Пугающе красивый, из толстой тёмно-коричневой кожи, схваченный вдоль и поперёк светлыми металлическими полосками, лежал он теперь в сенях без надобности.
– Кать, убери его, к лешему, подальше, – сказал Василий. – За цельный год он мне опротивел.
– Уберу, – с готовностью и радостно сказала мать. – Сейчас, Васенька, позавтракаем, и выкину.
После завтрака отец взялся ремонтировать костыли. Снял резиновые наконечники и в каждый костыль для верной опоры вбил по толстому гвоздю без шляпки, пояснив:
– Так надежней, мне ведь не прогулки совершать с костылями. Работать надо, значит, держава, крепость нужна особая. Теперь, когда он встал и пошёл по комнате, от гвоздей оставались отметины в жёлтом полу, маленькие, как конопушки.
…А вечером приехал старый друг детства отца, Стёпка Сонюшкин, Синегубый – так его звали оттого, что всё лицо и губы у него от контузии и ранения на фронте были в синих точках. Он привёз две седелки, уздечки и просил за недельку подремонтировать. Обещая ставить за это трудодни.
– Знаю я твои трудодни, Степан, ещё до войны. Ты мне лошадь, когда надо, дашь?
Дам, конечно, дам, – говорил Степан, глядя плохо видящими от ожогов глазами, тускло и покорно. – А ты сделай. У меня ещё хомутишко один есть потрёпанный, возьмёшь?
– А потник-то есть?
– А как же! – с готовностью отвечал дядька Степан. – Есть, неважнецкий, правда, но есть.
Когда ушёл Синегубый, отец сказал:
– Шурка, а знаешь, я ведь ловко так валенки до войны подшивал. Если взяться за это дело, не пропадём, точно говорю.
Мать радостно слушала эти разговоры и украдкой вздыхала.
Художественный руководитель
Перед уроком истории классная руководительница Лидия Петровна объявила:
– Александр Ковальский, я тебя освобождаю по просьбе Валентины Яковлевны от уроков. Ты ей нужен в постановке.
Шурка встал и под завистливые взгляды одноклассников вышел.
Ничего не поделаешь, Шурка – артист!
По дороге в клуб он вспомнил, как впервые появилась Валентина Яковлевна в школе два года назад.
…В тот день вначале ему не везло. На перемене у туалета к нему привязался Толик Юнгов и они подрались. Так, не зло. Как бы проверяя друг друга, обменялись тумаками. Но Шурка поскользнулся и припал на одно колено, прямо в грязную лужу. Зазвенел звонок и Толик убежал, а он остался очищать грязную штанину. Когда вошёл в класс, хмурый учитель географии Василий Иванович Норкин уставил в него, не мигая, свои карие, под навесом чёрных больших бровей, глаза:
– Опять дрался? Оттого и опоздал?
– Нет, – ответил Шурка, веря, что они с Юнговым и не дрались. Так себе… И опоздал он не из-за драки, просто случайность – поскользнулся и попал в лужу.
– Лгать нельзя, – обидно, как маленькому, сказал учитель географии, – я всё видел в окно. В наказание будешь стоять, пока не скажешь правду.
– Где? – с горечью выскочило у Шурки. «Неужели поставят в угол?» – подумал он.
– А вот, где находишься сейчас, там и стой.
«Если видел всё, то чего ему от меня надо? Должен понять, что всё получилось случайно».
Шурка остался у двери. Незаметно продвигаясь, оказался у подоконника. Стал смотреть на улицу. Правая рука, вернее, указательный её палец ковырял потихоньку извёстку у оконного проёма.
Было обидно и неинтересно. Из окна сквозило, Шурка два раза шмыгнул носом.
– Ты что, герой, плачешь? Так знай, коммунисты не плачут! В классе хихикнули.
– Не сметь! – грозно выкрикнул Норкин. – Не сметь смеяться!
«Если я что-нибудь скажу сейчас такого, то все рассмеются и нас потащат в учительскую, надо молчать», – подумал Шурка и повернулся к стене лицом.
Разрядило ситуацию удивительное событие. Открылась дверь за спиной Шурки, вошли Лидия Петровна и незнакомая женщина. Классная руководительница извинилась перед Норкиным и представила незнакомку:
Ребята, сегодня у нас в гостях Валентина Яковлевна Плотникова – художественный руководитель районного Дома культуры. Пожалуйста, мы вас просим, – она, как конферансье, развела руками, обращаясь уже к Плотниковой.
Шурка смотрел с удивлением на гостью. Он её узнал, видел несколько раз, но так близко – никогда. У доски стояла осанистая, крепкая женщина в светлом костюме, ярко-красной кофте с большим отложным воротником.
Шурке эта необычная женщина давно запомнилась, хотя она даже, наверное, и не знала о его существовании.
– Ребята, кто хочет стать настоящим артистом, а? – с ходу спросила она.
В классе воцарилась гробовая тишина. Всех, очевидно, сразила внешность этой женщины. Тряхнув крупной головой с короткими чёрными кудрявыми волосами, сказала совсем непривычное в устах взрослых в классе:
– Слабо? Да?
– А что нужно уметь? – спросила находчивая Ниночка Иванова.
– Желательно всё, – опять энергично ответила гостья. – Но для начала надо просто записаться и в пятницу после занятий придти для просмотра. Мне нужны артисты в драмколлектив, танцоры в ансамбль, хористы. Наш хор – народный. Мы уже записались на пластинку в Москве, приходите слушать.
Она пристально посмотрела на притихших ребят.
– Талант рождается в детстве, а может, конечно, и раньше, понятно?
Она свободно и заразительно засмеялась. Так в школе никто не смеялся.
– А я, как бабка-повитуха, помогу, как могу! Если будете слушаться. Не теряйте момента!
– Вот у нас готовый артист есть, Валентина Яковлевна, – вдруг сказал учитель Норкин, присевший на первом ряду за парту. Он показал жирным коротким пальцем на Шурку.
– А ты чего в углу? – удивилась Плотникова.
– У стенки, – поправил Шурка.
– Петь любишь?
– Не знаю. Не очень.
– А что любишь?
– Кино!
Все засмеялись.
Приходи, попробуем в постановках. На роль Ваньки Жукова тебя попробую. Как твоя фамилия?
– Ковальский.
– А имя?
– Александр.
– Александр Ковальский! – воскликнула она, подняв левую руку над головой. – Неплохо звучит для сцены.
…Шурка пришёл в ту пятницу в клуб и с тех пор уже не представлял себя без завораживающего общения с этой удивительной женщиной, без того волнения, которое теперь всегда испытывал при виде сцены.
«Придёт времечко-то…»
– Смотрю на тебя, Шурка, и думаю: какое же это перемещение народов всяких должно было быть, Вторая мировая война случиться, чтобы твой отец – песчинка в море – оказался здесь, в Утёвке, и встретился с твоей матерью. И чтобы ты родился. Чудеса да и только. Как будто кому-то это надо?
Бабушка Груня сидит перед открытым большим сундуком. Крышка его изнутри оклеена кусками картины Репина «Бурлаки на Волге». Третий слева в толпе бурлак, высокий и в шляпе, очень похож на Большака, который приходит часто к Головачёвым в гости. Только у Большака нет трубки.
Шурка, продолжая разглядывать картину, просит:
– Баб, расскажи что-нибудь ещё об отце.
– О каком, Василии?
– Нет, – глуховато отзывается Шурка.
Бабушка находит наконец-то нужный ей клубок пряжи. Не поднимая головы, не торопясь, отвечает:
– Мать пусть расскажет.
Шуркина мать сидит у окна, там посветлее. Сучит пряжу.
– Что тебе рассказать? – вздыхает она.
Потом ловко поправляет веретено, струны вытягиваются, прялка оживает.
– Я расскажу, чтобы ты наперёд знал. Когда твой отец Станислав пропал, перестали приходить письма, я взяла тебя, совсем ещё крошечного, и пошла погадать в Смоляновку к одному старичку.
– Он колдун был? – Шурка сомневается, что мать верит в колдовство.
– Колдун не колдун, а людям много кой-чего угадывал. Забыла, звать как его, эвакуированный. Он появился, как лётная школа у нас стала в селе. Издалека откуда-то.
– Лётная школа?! – Шурка удивлён.
Да, в ней учили летать молодых ребят. Её тоже откуда-то эвакуировали, где бои были. Некоторые при учёбе-то и погибли, лежат у нас на кладбище.
– А нам в школе не говорили… – Шурка озадачен.
– Мало ли чего вам не говорят!
– Ладно, мам, а что дальше?
– А что дальше? Заходим в избёнку. Ты у меня на руках. На кровати сидит весь белый, как лунь, старик, слепой. В руках бобы. Так перебирает их без останова и говорит с ходу: «Гадать пришла?» – «Да, – говорю, – погадать про его вот отца. Пропал, писем нет» – «А ведь ты, дочка, не на того собираешься гадать». – «Как так, – говорю, – не на того?» Помолчал он, помолчал, руками поиграл в бобы и продолжил: «Придёт, вернётся к тебе твой первый муж, которого не ждёшь. Жив он, но далеко». – «Василий? – ахнула я. – Как же так, от него ведь четыре года с фронта не было писем. Я вышла за другого – поляка» – «Не было, а вот придёт. И родишь от него много детей. Жить будете долго вместе. И согласно. Судьбе не противься». —«А как же его отец?» – показываю на тебя, Шурка. «И второйтвой муж объявится, но только, когда тебе будет не надо, в старости. Придёт времечко-то, да».
Шурка стоит у голландки, прислонившись к горячему железу, чувствуя жгучий рубец у себя на спине, и чуть не плачет. Хочется расспросить подробности, но боится не справиться с голосом. Наконец решается:
– Мам, а первый сын от Василия, что с ним получилось?
– Умер, – односложно ответила мать. – Грудного мы его ещё не уберегли, простудили. Он был Шурка. И тебя я потом назвала Шуркой – ты брат ему.
– А дальше что?
– А что дальше? – переспросила бабушка. И сама же ответила: – Пришёл в сорок шестом Василий, весь израненный, был в плену долго. Заходит в калитку, а ему уже кто-то сказал, пока шёл дорогой, что твоя мать от другого родила, а его-то сына нет в живых. Остановился в калитке-то, когда Катерина с тобой на руках вышла и встала молча на крыльце. Метнулась я на зады со двора, чтобы не видеть всего этого. Хорошо, что деда не было. А вернулась когда, они сидят за столом и потихоньку так разговаривают, и ты при них. Она Василия-то молоком поит.
– Ни в какую я не хотела сызнова всё начинать. Но он упрямый всегда был, сладу нет. Все вещи заставил собрать и повёл меня за руку к себе домой, к свекрови, где мы до войны жили. – Мать Шурки, остановив рукой колесо прялки, стала смотреть в окно.
Шурка заметил на глазах у неё слёзы.
– Всё сошлось, что говорил слепой старик. Теперь вот, чует моё сердце: и отец твой может вернуться когда-нибудь. Придёт времечко-то… Так он, ведь, сказал, старик-то. – Бабка посмотрела своими жгучими чёрными глазами на притихшую Катерину и совсем спокойно добавила: – А ты не хлюпай носом. Живи, покуда солнышко светит. – И продолжила: – В последнем письме твой польский отец просил прислать фотокарточку новорождённого. Очень хотел, чтобы ты был на ней голеньким, чтобы всего было видно. Катерина так и сделала. Письмо получил перед освобождением своего родного города Варшавы. Сообщал, что бои страшные и его двое товарищей, которые с ним вместе прибыли из России, погибли. Писал, что, когда получил фотографию, несколько раз останавливался на дороге и смотрел на тебя, не мог поверить, привыкнуть, что он – отец.
«Где мой сын – там и моя родина», – так заканчивалось его последнее письмо. Верил, что вернётся к тебе, поэтому мы фамилию не стали тебе менять, хотя Василий несколько раз об этом заговаривал.
Осечка
У Мазилина, который живёт около чайной на Центральной улице, есть страсть, о которой все знают и которая дала ему эту вторую, уличную, фамилию. Он любит ружья и охоту, а вернее, любит быть, присутствовать там, где охота и где пахнет палёным пыжом. Стрелять хорошо не умеет, но врёт о своей меткости отменно. Сегодня охотники на задах стреляли в калитку огорода: пробовали одностволку Веньки Сухова. Мазилин так«раздухарился», что заявил, будто на лету однажды сбил сразу трёх витютней.
– Они стаями и не летают, – сказал веско Венька. – Уймись.
– Что уймись, что уймись, я настоящую правду говорю! Их ветром в стаю сбило над жнивьём в Ревунах.
– Ага, – продолжал Веня, – иду полем – ни одного деревца и вдруг – волки. Я – раз, не мешкая, на огромный дуб, да? – Так Веня вспомнил кусочек рассказа Мазилина о своих подвигах.
Эту историю все уже знают, поэтому и засмеялись.
– Ты зря надсмехаешься, я натренировался на той неделе с ружьецом-то, могу аккурат пальнуть как надо!
Можешь? – переспросил Веня и озорно посмотрел на всех.
Могу, – подтвердил Саня. И для надёжности добавил: – Я, это, гагарок влёт бил, когда у брата на Севере был, а летось в Одеяле дудака завалил.
– Говоришь, гагарок стрелял? А на лемуров в тропиках не охотился? – поинтересовался Веня.
– Чегой-то? – переспросил Мазилин.
– Давай так, – весело сказал Сухов, – на тебе моё ружьё.
– На, на!
Мазилин неуверенно взял одностволку.
Веня окинул взглядом ровную, заснеженную порошей дорогу вдоль ограды и начал отмеривать крупными шагами расстояние. Единственная его правая рука чётко работала под строевой шаг.
– Вот, ровно тридцать метров. Так?
– Ты что задумал, Веня? – спросил Шуркин дед.
– Так, Саня? – вновь спросил Сухов.
– Ну, так, так, – беспокойно ответил Мазилин.
– Слушай условия дуэли. Стреляешь мне в задницу. Если хотя бы одной дробиной попадёшь – ружьё твоё!
– А если нет?! – крикнул подошедший Стёпка Синегубый. И его испещрённое мелкими тёмно-синими точками лицо, освещённое обычно тусклым светом потерявших остроту после контузии глаз, неожиданно преобразилось. Он вдруг стал таким же весёлым, как Венька. Это удивило Шурку.
– А если не попадёт, тогда посмотрим, что с ним делать. Венька, широко и плавно разводя руками, театрально изобразил реверанс. Повернулся спиной к толпе и, задрав фуфайку, наклонился, почти доставая рукой снег:
– Давай, Лександр! Не боись! Пали!
«Может, ружьё не заряжено?», – почему-то обрадованно подумал Шурка, глядя на крепкие Венькины галифе.
– Венька, убери казённую часть, не дури, – сказал, похохатывая, дед Шурки.
– А если я попаду? – подал голос сам Мазилин. – Глазунья ведь получится, а? Аховый ты мужик, Веня!
– Да не тяни, там бекасинник в патроне. Я устал буквой «Г» стоять. Ты знаешь, где курок?
Шурка смотрел на Мазилина и лихорадочно искал выход из казавшейся ему тупиковой ситуации. «Венька, ясно, не струсит, будет ждать выстрела, а Мазилин в тупике – надо стрелять, на него все смотрят и ждут. А вдруг сдуру да попадёт?»
Но уже в следующий момент заметил, что неуверенные движения Мазилина получают какую-то твёрдость. Тот перебросил одностволку с правой руки на левую, как какой-то краснокожий индеец, взметнул её над головой и издал негромкий, но дикий и непонятный воинственный клич:
– И-и-и-ха-ха-у-у!
Все оторопели. Никто такой выходки не ждал. В следующий миг лицо и вся фигура Мазилина обрели уверенное спокойствие и деловитость, что вновь всех изумило.
Он потоптался на месте, делая себе площадку в снегу, и медленно стал поднимать ружьё. Теперь уже он не обращал никакого внимания на присутствующих. Видно было, что действовал осознанно и по плану.
Мазилин начал основательно целиться. Но враз опустил ружьё:
– Венька, постой ещё чуток, передохну. Знаешь, руки дрожат после вчерашнего: солому возили, ну и немножко того, для сугреву приняли. Теперь вот вместо опохмелки ты попался.
– Эх, ты, колбаса! – совсем, как пацан, обозвал Синегубый Мазилина. – Трусишь?
Но Мазилина голыми руками не возьмёшь. Он быстро отозвался:
– Коли колбасе приставить крылья, лучшей бы птицы не было.
Умел Мазилин вот так: не вдруг под гору, а с поноровочкой. Шурка потихоньку начал понимать, что хозяином положения становится Мазилин, а не Венька. «Неужели Мазилин опять всех перехитрил? – думал Шурка, глядя на Сухова. —Так уж не раз бывало, ведь он – известный пройдоха».
У соседки Пупчихи закричала коза, потом у самого плетня под навесом смешно начал кашлять баран.
– Вот ведь чёртова скотина… правда, Вень? Я её терпеть не могу, потому и не держу. А ты, Вень?
– Стрельнёшь или нет? – подталкивал настойчиво Сухов.
– Стрельну, конечно, стрельну, погодь чуток-то.
Мазилин поднял ружьё и непонятно отчего с радостным лицом, почти не целясь, нажал курок. Прозвучал сухой щелчок, выстрела не последовало.
– Осечка, – сказал бодро Мазилин.– Не судьба, значитца!
– Чего городишь, дай мне, – Венька принял ружьё и, ловко пальцами одной руки скользнув по цевью и ложе, переломил одностволку. Лицо его вытянулось в изумлении:
– Ну, ты даёшь, ловкач!
Он внимательно посмотрел на стрелявшего. Тот развёл руками:
– Ловкость рук и никакого мошенства!
Сухов одобрительно, что было совсем непонятно Шурке, хмыкнул и, шутя, боднул Мазилина головой. Тот громко хохотнул и объявил:
– Господа хорошие, спектакля сегодня больше не будет.
Потихоньку все разошлись.
Шурка вынул перочинный ножичек с двумя лезвиями и начал выковыривать дробины из деревянной калитки. Некоторые засели глубоко. Старые трухлявые доски внутри оказались крепкими, а дробь, расплющившись, трудно поддавалась тонкому лезвию. Мерзли руки, хотя и было солнечно. Снег искрился, как будто тысячи серебряных мелких дробинок кто-то рассыпал по чьей-то непонятной прихоти.
– Зачем тебе это? – спросил Сухов.
– Да на грузило к удочкам, на лето.
– Приходи, дам свинца, раздобыл недавно.
– Ладно, приду.
Веня Сухов – ловкий, стройный и добрый, уже уходил, и Шурка поинтересовался:
– А как Мазилин придумал фокус с осечкой?
– Да не было осечки. Пока он нас потешал, успел потихоньку патрон из ствола вытряхнуть и валенком в снег втоптать. Находчивый, чёрт!
– Эх, вот это да! – только и сказал Шурка.
На душе было празднично. Стояла ещё только первая половина зимнего солнечного дня. Почти целый день впереди. Рядом были дед, бабушка, все свои. Веня… Такие все разные. И даже пройдошистый Мазилин воспринимался как что-то чудное, но такое, без чего вроде бы и жизнь не совсем та, какая может быть.
Рождество
В сенях зашумели, затопали чьи-то торопливые валенки, дверь распахнулась и в избу ввалились трое ребят: Толик Беспёрстов, Димка Таганин и Мусай Резяпов.
Едва переступив порог, ещё не закрыв как следует заиндевевшую дверь, нестройно, но громко и, главное, решительно запели молитву:
Рождество Твоё, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума,
в нём бо звёздам служащии звездою учахуся, Тебе кланятися, Солнцу правды,
и Тебе ведети с высоты востока, Господи, слава Тебе!
Молитву Шурка знал давно, много раз славил, когда был поменьше. И теперь, лёжа в кровати, ревностно и радостно слушал пение.
Слова молитвы местами непонятны, но жила в них, исходила от них какая-то неизъяснимая благодать. Неясные созвучия были знакомы, на слуху, и поэтому, может быть, несли в душу не осознанную до конца радость и веру в жизнь.
Так наступило утро седьмого января, праздника Рождества Христова.
Когда ребята смолкли, братишка Петя вскочил на кровати, переступил, балансируя, через Шурку и в трусах, босиком пошлёпал к порогу, издавая какие-то невнятные звуки.
Мать Шурки раздавала припасённые заранее конфетыподушечки:
– Слава Богу! Слава Богу!
Когда славильщики ушли, Петя, стоя на одной ноге, поджав другую от холода, заскочившего через только что с шумом закрывшуюся дверь, закричал горестно:
– Опять ты, мамка, опоздала меня разбудить. Уже ходят!Беспёрстов меня обогнал.
– Не торопись ты, темень ещё на дворе. Они самые первые.Посмотри в окно, – отвечала мать.
Шурка, споткнувшись о тыкву, выкатившуюся из-под кровати, подошёл к окну. Отодвинул занавеску. Палисадник, широкая улица – всё завалено сугробами. Ночью шёл сильный снег. Несколько стаек ребят, по двое, по трое пробивались, увязая по колени, к подворьям.
– Зачем тебе, Петь, в такую рань-то?
– Дак я должен был ещё зайти к Перовым, за Ванькой!
– Петь, да ты в своём уме? – всплеснула руками мать. – Он ведь на самом краю села живёт, пусть за тобой забегает. Хватит колдыбашить-то.
– Нет, – упрямится Петя, – он чуть не каждый день за мной заходит, когда в школу идёт.
– Но ему же по пути!
– Я ему обещал вчера, честное слово дал, – говорит Петька, натягивая на босу ногу валенок. – Мы решили в этом году славить в Золотом конце, – приводит он свой последний и веский довод.
– Петро, не выкобенивайся, – как взрослому, говорит вошедший со двора отец, – надень носки, без них не пойдёшь.
Петька послушно идёт искать пропавшие носки. Приподняв подзорник, лезет под кровать.
– Мать, никак меж славильщиков и татарчонок Мусай был? – спрашивает Василий.
– Был, а что?
– Ну, как, что…
– Да ладно тебе, радостный праздник для всех же, а для ребятни – тем более. Знаешь, какой у него голос? Красивый! Чудо! Одевшись, Петька быстренько, пока про него забыли, прошмыгнул к двери и пропал в сенях.
– Ну, а ты, Шурка, что же не с ними? – спрашивает отец.
– Большой стал, в шестом классе, стесняется, – ответила за него мать.
Она отставила ухват к двери, обернулась к ним. И Шурка поразился, какая у них мать молодая и красивая! Чёрные, как смоль, волосы и карие глаза, смуглость лица и живость движений делали её сгустком энергии и заразительного веселья.
Он хотел было возразить маме, но не успел, она, улыбаясь, сказала:
– Знаете, как мы бывалыча девчонками с Надей Чураевой пели на Рождество! Нас все любили. А колядовали как! Наши колядки всем так нравились! Самый мой отрадный праздник был Рождество Христово. И все дни до самого Крещенья! Была бы помоложе, убежала с ними, с этими ребятишками, ей-богу!
Поединок
По Зубареву переулку в розвальнях на буланой кобылке промчался Мишка. Снежная пыль клубилась за возком. Мишка не умел ездить медленно.
«На общий двор погнал, – отметил про себя Шурка. – Ну, хорошо, посмотрим, кто слабак!» Нырнул в сельницу и вышел оттуда с уздечкой. «Будем биться на равных, по справедливости».
Мишку встретил у стадиона, когда тот уже возвращался домой. Странно, но противник не испугался и не удивился:
– Ждёшь? – спросил он и встал метрах в двух от Шурки, застёгивая на все пуговицы старенькую фуфайку.
– Жду, – подтвердил Шурка, подвигаясь к неприятелю.
– Знал, что ты когда-нибудь меня подкараулишь, но я тренировался и…
– И я – тоже, – перебил Шурка и так ловко стал крутить уздечкой круги над головой, перед собой, слева и справа от себя, что Мишка невольно попятился.
– Тебя кто-то учил из взрослых! – выкрикнул он, невольно озираясь: то ли готовился занять хорошее местечко на дороге, то ли оробев.
– Сам! Тебе сейчас придётся попрыгать, а то пятки отшибу, понял? Не будешь больше кобениться.
– Да ладно, отшибу… Сам получишь по сусалам. Вот послушай. И пропел жидким, ужасно мерзким голосом:
Шурка-пупурка. Турецкий барабан. Как заиграет на пузе таракан!
Он ничего, оказывается не боялся, этот узкоплечий, веснусчатый и дерзкий Мишка Лашманкин.
– Стишки твои глупые, для первоклашек.
– А у тебя какие есть? – спросил Мишка.
Стихов у Шурки таких не было. И это его немножко озадачило. Он задумался. И потерял инициативу. А противник не дремал, кочетом бросился на Шурку и, обхватив со спины его же уздечкой, стянул её впереди, захлестнув концы.
– Ах, ты так?.. – запоздало спохватился Шурка и резко метнулся влево, быстро сообразив, что в падении может освободить из плена руки. Так и оказалось. Противник не ожидал при всей своей коварности такого манёвра и они повалились на дорогу. Изловчившись, нырком выскочил Шурка из-под неприятеля и оказался вмиг верхом на нём. Мишка извивался под седоком, а тот, не помня себя, схватил горсть грязного дорожного снега и стал размазывать по потному лицу противника.
– Ах, ты так, так, ты так… – взвился Мишка.
Но Шурка его не слышал. Он уже ничего не сознавал… И вдруг прозвучал властный голос:
– Отставить! По стойке «смирно» становись!
У обочины, опершись на костыль, в жёлтой фуфайке стоял Шуркин отец. Руки под военной командой ослабли вмиг. Противники поднялись.
И тут последовала новая команда, которая вновь заставила их подчиниться:
– По разным сторонам дороги разойдись! По домам «шагом марш»!
Дома, внимательно глядя на Шурку, отец сказал:
– Молодец, такого крепкого парня свалил. Это хорошо. Но кто же лежачего бьёт? Несправедливо. Так нельзя.
– Да я… – Шурка хотел объяснить, что они разом повалились. Но отец опередил:
– А зачем ты ему лицо грязью мазал?
– Я не помнил, что делал, совсем…
– Ну, брат, – отец покачал головой. – Драться надо уметь так, чтобы не терять над собой власть. Иначе до беды недалеко. И ещё надо знать, за что дерёшься.
Он строго посмотрел на Шурку:
– Причина для драки была серьёзная?
– Была, – потупившись, ответил Шурка.
– Ну, раз была, то всё нормально. Веселей гляди. Бери вёдра, пошли скотину поить.
Через несколько минут вёдра весело загремели в руках Шурки. А чуть позже призывно на калде замычала Жданка.
Полонез Огинского
Шурка давно уже знал, что дядя Гриша Кочетков в войну работал в утёвской сапожной мастерской вместе с его польским отцом.
На прошлой неделе он, как взрослый, подошёл к Кочетку прямо на улице, когда тот проходил мимо их двора, и спросил:
– Дядя Гриша, расскажи что-нибудь про моего польского отца. Тот не удивился просьбе, как будто давно об этом уже говорили.
– Приходи завтра днём.
…Едва Шурка щёлкнул щеколдой, залаяла собака. Вышел хозяин. Подойдя ближе, положил легонько руку на плечо Шурки и они, как старые знакомые, пошли к дому.
Оставив Шурку, хозяин скрылся в сенях. Вышел оттуда, держа в руках мандолину и потрёпанную ученическую тетрадь.
– Дядя Гриша, у вас фотографии отца есть?
Одна групповая была, да жалко, запропастилась куда-то. Шурка понурил голову.
– Ладно, не грусти. В Куйбышеве у меня друг живёт, он на той фотокарточке стоял около твоего отца, может, у него сохранилась…
Полистав тетрадку, нашёл нужную страницу, помятую и исписанную карандашом.
– Вот:
Когда пролётных птиц несутся вереницы
От зимних бурь и вьюг и стонут в вышине,
Не осуждай их, друг! Весной вернутся птицы
Знакомым им путём к желанной стороне.
Но, слыша голос их печальный, вспомни друга!
Едва надежда вновь блеснёт моей судьбе,
На крыльях радости помчусь я быстро с юга
Опять на север – вновь к тебе!
– Знаешь, кто написал? – спросил Кочеток.
– Нет. Может, Пушкин?
– Пушкин, только польский – Адам Мицкевич, вот! Один раз, в войну, у твоей матери был день рождения. Ну, мы собрались… Даже пиво было.
Отец твой прочитал это стихотворение по-польски, пересказал по-русски. Назвал автора – Адам Мицкевич. Мы признались, что не знаем такого. Он тогда очень расстроился и даже, кажется, обиделся на нас. Говорил по-русски плохо, а тут совсем смутился, когда объяснял нам, что у них Мицкевич, как у нас – Пушкин. Его каждый поляк знает. Мицкевич и Пушкин, видишь ли, навроде друзей были меж собой. Я это стихотворение о перелётных птицах запомнил хорошо. Потом дочь моя, учительница в Куйбышеве, нашла книжку Мицкевича, переписала и прислала.
– Дядя Гриша, мой отец – шляхтич?
– Кто тебе такую глупость сказал?
– Да меня дураки наши в школе контрой зовут, когда разозлить хотят.
– Послушай, он отличные женские туфли шил и меня научил. Может контра сапоги да башмаки шить, а? Он красивый был. Среднего роста, смуглый, кудрявый, а глаза голубые.
Хорошо танцевал, и девчат наших учил. Польку, мазурку, кадриль… Всё умел. Ходил в толстовке коричневого цвета. У тебя вот глаза зелёные, у матери твоей – карие. Ты, значит, посерединке у них. Шляхтич не шляхтич, но немецкий и французский знал, это верно. Уважительный, вежливый был, но за своё стоял. Когда я ему сказал, что вот освободят Польшу от немцев, организуют у них колхозы и будет страна, как наша, стал мне говорить, что у них никогда колхозов не будет. Колхозы им не нужны. Так его и не убедил. А с матерью твоей я его познакомил у Чураевых на вечёрках. Не сразу они сошлись. Хоть и четыре года твоя мать не получала писем от первого мужа, а всё равно – жена законная. Мы все были уверены, что Василия нет в живых. А тут ещё Минька Леток раненый вернулся, сказал, что видел Василия Фёдоровича вроде бы на Карельском фронте, на Финской ещё, попавшим под такой обстрел, что все погибли. Такая вот история с Любаевым получилась. Как тут разобраться? Он взял мандолину, как маленького ребёнка, погладил ладонью, вытряхнул из отверстия посередине большой зуб от расчёски и тронул струны.
Полилась удивительно красивая, грустная, незнакомая мелодия. Мандолина – это маленькое существо, даже не гитара, незаметное и невнушительное, хранила в себе и издавала такие звуки, которые могли существовать только где-то на просторе, в поле, между небом и землёй. Как песня жаворонка под открытым небом. В вышине, в огромном свободном пространстве, вечном и манящем…
Дядя Гриша кончил играть, Шурка не сразу пришёл в себя.
– Подарок тебе – любимая музыка твоего отца, полонез Огинского. Он любил его напевать, ну я и подобрал на мандолине. Ему очень нравилось, часто просил сыграть. Говорил, что эта музыка – бессмертная. На все века! Бери мандолину, она – твоя.
– Как так? – опешил Шурка.
Я её подарил твоему отцу – Стасу. Но, когда его срочно забирали на фронт, он забыл её взять впопыхах. Она у нас потом долго в сапожной мастерской висела – как память!
– А где была сапожная мастерская?
– В промкомбинате, напротив школы. Во время войны, в начале, эти мастерские собрали из чернолесья. Потом твойдед с бригадой работал в Борске, заготовляли сосновые брёвна. Я тоже с ними, плотами пригнали в Утёвку, сделали пристрой. В нём овчины готовили. Шили для фронта полушубки из них.
– Плотами в Утёвку по Самарке?! – удивился Шурка.
– Ну, да!
Шурка погладил осторожно, как живое существо, мандолину и протянул дядьке Григорию.
– Нет, спасибо. Можно, она будет у вас? Я буду приходить, слушать, как вы играете?