Я был тверд во внушенных мне правилах и до двадцати лет не проявлял особой нервности. Затем меня стали посещать припадки панического страха.
Мне внезапно делалось жутко быть одному, перейти в другую комнату, стоять спиной к двери или к зеркалу; жутко до того, что я бледнел, дрожал, обливаясь холодным потом. А между тем я не знал трусости пред явной физической опасностью. Около того времени на нашей ферме задурил бык и едва не забодал в моем присутствии скотницу; я схватил заступ, стал между животным и растерявшейся жертвой, ничуть не утратил хладнокровия и оглушил быка ударом по морде в ту самую минуту, как он собирался поднять меня на рога. Я пробовал бороться против страха: если меня пугала темнота, я шел в потемки, если мне чудился неопределенный шорох, я исследовал комнату, пока не убеждался, что сробел… перед мышами! Но как-то раз, в сумерки, я грелся у камина в своем кабинете. Меня посетил страх: «ты не обернешься назад, ни за что не обернешься!» шептал мне голос сердца. Верный своему репрессивному лечению, я обернулся – дрожь пробежала по моему телу. Не подумайте, чтобы мне предстал какой-нибудь фантом; нет, я не видел ничего страшного, скажу даже: ничего явственного. Но (не знаю, точно ли я выражаюсь) я почуял в темном углу кабинета движение, или вернее: содрогание чего-то живого, чуждого мне. Не было никого, а как будто кто-то был в том месте. Я поясню примером, – его легко могут проверить своим опытом все, кому в удел достались чуткие нервы: в большом темном зале сидит А.; В. входит в зал без малейшего шороха, ни одним звуком, доступным человеческому слуху, не известив А. о своем приходе; тем не менее А., раз он нервно настроен, непременно почует хоть на одну секунду В. и окликнет: «кто здесь?» Если уверять А., что ему «представилось», он согласится; но попросите его показать место, где «представилось», и А. безошибочно укажет сторону, откуда появился В. Близкое к подобной чуткости, только гораздо более волнующее, ощущение испытал я при описанном случае.
С тех пор движение стало бичем моего духа. Стоило мне остаться одному, и я уже чувствовал его пред собой.
В длинные зимние вечера я погибал от этого неуловимого мелькания. Даже общество не всегда спасало меня. Я считал и считаю свое движение болезнью, только отчасти психической, несомненно основанной на физиологических причинах: может быть, виной всему было поражение сетчатой оболочки, может быть, общее расстройство нервов привело в беспорядок и зрительный аппарат. Что главную роль в болезни играли глаза, я вывожу вот откуда: ни осязание, ни слух не участвовали в припадках; я ни одного звука не слыхал от движения, я ни разу не ощутил от него веяния.