Я кончил пульку преферанса за почетным столом и передал место мировому судье Сабурову, а сам присоединился к кружку молодежи. В комнатах у Арсеньевых было жарко; темный осенний вечер заманчиво глядел из сада в окна. Вера предложила гостям прогуляться немного на свежем воздухе. Желающие нашлись. Между ними, конечно, был и я. Сад у Арсеньевых громадный, тенистый и темный. Я шел сзади всей нашей компании под руку с Верой; она весело болтала со мной и еще одним молодым человеком, нотариусом Динашевым. Он остался без пары и шел рядом. Так мы добрались до крайней аллеи сада, протянутой вдоль берега Твы; здесь, у купальни, качался на волнах маленький ялик – забава Веры. Я почувствовал легкий толчок… сердце мое забилось. Я споткнулся. Вера дала мне сигнал действовать.
– Какой вы неловкий, Валерьян Антонович, – досадливо заметила Вера, – с вами невозможно идти… Динашев, дайте мне вашу руку!
Я понемногу отстал от этой парочки. Вот они повернули в центр сада, к цветнику, и исчезли за кустами сирени. Я быстро сел в ялик и оттолкнул его от купальни. Преступление началось. Теперь у меня не было ни сомнений, ни боязни. Мне был внятен только один призыв: «Скорее!». В два взмаха весел я достиг своего пустыря. Было очень темно, но я не успел сделать и десяти шагов, как наткнулся на храпевшего Вавилу. Пьяница спал, как убитый. Я снял с него сапоги, переобулся и разделся, оставив на себе одну фуфайку. Затем поднял бесчувственного Вавилу на плечи и перетащил его в ялик, где и оставил вместе со своей одеждой. Проникнуть незаметно в свой дом мне ничего не стоило: вспомните отвинченную задвижку венецианского окна.
Евгения приняла на ночь бромистый калий – я сам советовал ей это. На ее здоровую, непривычную к лекарствам натуру бром подействовал сильно; отворяя окно, я немного нашумел, но Евгения и не пошевельнулась. Тогда я подкрался к кровати… Я недаром изучал когда-то судебную медицину и присутствовал при сотнях вскрытии: Евгения умерла моментально, без мучений; от сна она прямо перешла в объятия смерти. Я стоял над ее телом, пока не убедился, что она мертва. Потом я забрал ценные вещи с ночного столика, снял с покойницы серьги и кольца и вылез обратно в окно. Орудие убийства – стамеску – я по дороге бросил в цветник. Следствие напрасно сочло эту стамеску собственностью Вавилы; я получил ее – блестящую и наточенную, как бритва – за два часа перед тем из рук Веры, а где достала ее последняя – не знаю. Вавилу я перевез на другой берег Твы – рассказ стекольщика на суде совершенно правдив. Проходя по арсеньевскому саду, я зажег спичку и посмотрел на часы. Все мое отсутствие продолжалось сорок минут. Я направился в кабинет Арсеньева, к преферансистам; зеркало в передней показало мне, что я, несмотря на спешку и темноту, оделся как следует.
– Нагулялись? – спросил меня хозяин.
– Да, – ответил я беззаботно, – сыро, знаете… Молодежи хорошо рисковать, а у меня ревматизм.
– Дело плохое.
Сабуров вышел из пульки, и я сел за него. Играл я отлично, не хуже, чем всегда, а между тем делал ходы совсем машинально, потому что меня грызло беспокойство: скоро ли прибегут из дома с известием об убийстве? Вошла Вера. На ее вопросительный взгляд я кивнул ей головой. Она равнодушно отвернулась. Почему-то меня покоробило ее хладнокровие; я рассердился, и вдруг во мне что-то словно сорвалось с места, всколыхнулось и задрожало; мои колена невольно застучали одно о другое, а карты заплясали в руках. Могучим напряжением воли я сдержал этот нервный припадок – тогда он принял другую форму. Истерическое удушье шаром поднялось от диафрагмы к горлу, и я, едва дыша, чувствовал, что если не проглочу этого шара, то он меня задушит, а чтобы проглотить его, я непременно должен сперва заплакать…
Наконец, убийство обнаружилось: мне дали знать, и, опрометью добежав домой, я упал на тело своей жертвы в непритворном обмороке.
Рассказывать свою жизнь в лечебнице я не буду. Я не жалел Евгении и не страдал муками совести: я не верю в бессмертие, а раз его нет – так чего же стоит жизнь, что ужасного в ее потере? И самоубийство не страшно, и убийство не жестокое дело, не преступление. Свои больничные дни я проводил, лежа на кровати и устремив глаза на медный отдушник печки Меня занимало, как под моим пристальным наблюдением он мало-помалу расплывался в большое светлое пятно и на фоне его я видел разные странные фигуры, лица знакомых, а чаще всего Веру. Сторожа утверждали, будто я часто разговаривал сам с собою, но я не замечал этого. Вообще, не решусь сказать, был ли я вполне нормальным умственно в то время. Скорее нет: уж слишком апатично жилось мне и думалось в лечебнице. Сколько помню, я тогда с удовольствием сосредоточивался лишь на двух мыслях – что мне надо притворяться сумасшедшим и что я скоро женюсь на Вере. Арсеньевы изредка навещали меня.