bannerbannerbanner
Повседневная жизнь советской богемы от Лили Брик до Галины Брежневой

Александр Васькин
Повседневная жизнь советской богемы от Лили Брик до Галины Брежневой

Полная версия

Стейнбек, кстати, никак не мог взять в толк – как и зачем писатели в СССР превратились в государственных служащих. Дескать, у них там, в Америке, писатель занимает место между акробатом и моржом в цирке. И вообще живут они друг от друга отдельно, а не колониями, как в Москве, и никто им не диктует, как и что писать. В ответ Эренбург на банкете в «Арагви» удивил Стейнбека словами, что «указывать писателю, что писать, – оскорбление. Он сказал, что если у писателя репутация правдивого человека, то он не нуждается ни в каких советах. Эренбурга мгновенно поддержал Симонов». Драматург Всеволод Вишневский возразил: «Существует несколько видов правды, и что мы должны предложить такую правду, которая способствовала бы развитию добрых отношений между русским и американским народами».

Действительно, правда бывает разная. Есть просто правда, а есть «Правда», которая никогда не врет. Вспоминается эпизод из фильма «Я шагаю по Москве», где Владимир Басов, блистательно играющий полотера, притворяется большим советским писателем. Молодым ребятам он втирает про то, что нет «правды характеров». И самое главное, они принимают слова полотера на веру, то есть такие писатели вполне могут быть, следует из фильма. Но полотер повторяет не свои слова, а то, что он услышал от хозяина роскошной квартиры, когда натирал у него полы: «литература – это искусство», «писатель должен глубоко проникать в жизнь» и т. д. Фильм снят в 1964 году, когда идеологические штампы уже набили оскомину.

А Илья Эренбург жил необыкновенно хорошо, цветы любил сажать. Профессор-генетик Валерий Сойфер в 1955 году учился в Тимирязевской академии, был членом студенческого литобъединения, руководителем которого числился Эренбург. Однажды Сойфера спросили – не мог бы он каждое воскресенье приезжать в Переделкино на дачу к Илье Григорьевичу – выдающемуся советскому писателю и общественному деятелю, лауреату трех Сталинских премий нужно помочь с выращиванием цветов в оранжерее. Студент согласился, и Эренбург стал присылать за ним в общежитие свою шикарную черную машину с шофером. Сойфер копался на даче писателя до темноты, затем его отвозили обратно. Илья Григорьевич среди всех цветов предпочитал тюльпаны. Он рассказал обалдевшему студенту, что «иногда специально летает в Голландию покупать луковицы сортов, наиболее интересных по расцветке и форме. Услышанное показалось мне совершенно невероятным. Представить себе, что советский человек может по своему желанию взять билет и полететь в капиталистический мир только за тем, чтобы купить в свой садик тюльпаны особой раскраски, я не мог». И каких только чудес не было в те времена! Я бы не удивился и тому, что Эренбург имел свой самолет и на нем возил тюльпаны из Амстердама, делая остановку в любимом Париже.

Видимо, молодой человек так хорошо помогал Илье Григорьевичу, что тот в благодарность поведал ему под большим секретом страшную тайну об истинных причинах смерти Фадеева, незадолго до смерти вернувшегося из Аргентины: «И вот однажды перед ужином в какой-то гостинице Фадеева привели в маленькую комнату в глубине ресторана. Кто-то из сопровождавших его местных жителей сказал по-русски, что писателю надо приготовиться к важной встрече и запастись мужеством, чтобы перенести то, что сейчас произойдет. Фадеев напрягся, предчувствуя недоброе. Дверь отворилась, и в комнату вошел человек средних лет. Подойдя к Александру Александровичу, он представился: “Я Олег Кошевой. Я и есть тот, кого вы изобразили в ‘Молодой гвардии’ ”. Оказалось, что он не был казнен фашистами, как написал Фадеев, а перешел на службу к немцам, с ними был вытеснен с территории СССР русскими войсками, а затем перебрался в Южную Америку, где и осел. – Мне кажется, – сказал тогда Эренбург, – что Фадеев так и не оправился от этого шока». Версия интересная и не противоречит основной причине самоубийства Фадеева.

Эренбургу принадлежит афоризм: «Париж стоит обрезания», сказанный в 1938 году по поводу поездки одного своего молодого коллеги на Международный еврейский конгресс в Париже. Это Александр Чаковский. Выдвинулся он еще в 1930-х, не побоявшись оказаться в Париже в гордом одиночестве (никто из советских классиков на подобный откровенный шаг не решился). Через 30 лет Чаковский превратился в респектабельного чиновника от литературы – он писал толстые и малоинтересные книги, имел персональную машину, дачу, квартиру на улице Горького, курил вонючие сигары и даже избирался депутатом в Верховный Совет СССР (почему-то от Мордовии). Чаковский профессиональным чутьем уловил веяние времени – после отставки Хрущева советскому режиму вновь может понадобиться некая «альтернативная», выпускающая пар из то и дело закипающего идеологического самовара и одновременно выполняющая роль отдушины в духовной жизни интеллигенции с ее постоянно растущими запросами. Не зря помощник Брежнева Андрей Александров-Агентов называл «Литературную газету» «клапаном на перегревшемся паровом котле». Статьи «Литературки» вызывали большой общественный резонанс, на страницах постоянно устраивались всевозможные дискуссии на самые разные темы.

Но и Чаковскому было мало (какие ненасытные!), он не спал и не ел – все хотел стать членом ЦК КПСС. Ходил на Старую площадь и канючил: ну когда же меня изберут? Альберт Беляев вспоминал, что Чаковский в буквальном смысле взял его измором: «Неужели Вам не нужен в составе ЦК КПСС для представительства хоть один правоверный еврей-писатель?» Беляев, в конце концов, сдался: «Да, более преданного делу партии еврея, чем Чаковский, не найти, лучше согласиться». В итоге его уже при Горбачеве избрали на XXVII съезде членом ЦК КПСС. За свои произведения, коих уже никто и не помнит, он получил Ленинскую и две Государственные премии, одну «Гертруду» (медаль Героя Социалистического Труда) и четыре ордена Ленина.

А вот у Георгия Маркова, главного советского писателя в 1977–1986 годах, было две «Гертруды» – как у знатного стахановца или балерины Улановой. Что же такого он написал? Ведь не Лев Толстой. Поди найди сейчас в библиотеке его эпопею про пчеловодов. «Георгий Мокеевич более всего ценил свое положение в Союзе писателей и время от времени, после возникновения слухов о его замене, приезжал в ЦК и начинал нервно выяснять, оправданны ли разговоры о его замене. Каждый раз его успокаивали и говорили, что никаких планов на его замену в ЦК нет и он может работать совершенно спокойно. Побаивался он и критики, поскольку некоторые представители этого жанра жаждали с пристрастием разобрать его произведения. Зная о таких настроениях, мы сдерживали пыл критиков», – пишет Беляев. Ценил Марков и свою жену писательницу Агнию Кузнецову, из-за которой однажды случился скандал, но об этом позже.

Скромный человек, Марков, как утверждают его томские земляки, попросил не ставить ему бюста на родине, что полагалось дважды Героям. Но дело в другом. Скорее всего, бюст просто не успели поставить, ибо вторую «Гертруду» писатель получил в 1984 году при Черненко, деяния которого вскоре были подвергнуты остракизму. А вот Ленинскую премию ему вручили в обход всяких правил, как Брежневу орден Победы. В 1976 году вышла в свет вторая часть романа Маркова «Сибирь», и Союз писателей РСФСР в лице Сергея Михалкова немедля выдвинул ее на Ленинскую премию – высшую в стране (ее размер в 1961 году был установлен в 7,5 тысячи рублей). Когда Маркову, возглавлявшему тогда по странному совпадению Комитет по Ленинским и Государственным премиям при Совете министров СССР, сказали, что так не полагается, должен пройти год со дня публикации произведения, выдвинутого на премию, то он ответил: «Если захотят дать премию – дадут». И ведь дали (видно, кто-то захотел). А премию Марков передал на строительство библиотеки в своем селе. Завистники до сих пор утверждают, что Марков был миллионером. Но если это и так, то деньги его «сгорели» в 1991-м, когда он и умер.

Нездоровую известность на Западе имя и фамилия Маркова приобрели в 1978 году, когда в Лондоне при странных обстоятельствах от укола зонтиком погиб болгарский диссидент Георгий Марков. Западные голоса на все лады трезвонили о причастности к этому Тодора Живкова, вождя болгарских коммунистов. В одной из иностранных газет были даже перепутаны фотографии однофамильцев.

Самое поразительное, что последний глава Союза писателей СССР (1986–1991) тоже жил отдельно от руководимых им коллег. Владимир Карпов – очень достойный человек, штрафник, разведчик, искупивший вину перед Родиной кровью и удостоенный за подвиги на войне звания Героя Советского Союза. Став большим писательским начальником, членом ЦК и председателем Комитета по Ленинским и Государственным премиям, он почему-то сразу переехал на Кутузовский проспект, 26, в так называемый брежневский дом, в бывшую квартиру застрелившегося министра Щелокова. Причем объяснял он это своеобразно: «Я и квартиру эту попросил, чтобы хоть какой-то покой иметь. До того жил в большом писательском доме, где гости меня навещали в любое время суток. У одного коллеги сын родился, у другого – новая книга вышла, у третьего – рукопись из плана издательства выпала… Словом, я обратился с просьбой выделить мне другое жилье. Михаил Горбачев, а он тогда был генеральным секретарем ЦК, предложил мне поселиться в одном с ним доме на Ленинских горах. Мне жена отсоветовала: “Мы же там будем как мышки сидеть, всех друзей растеряем”. Кстати, квартира не такая уж и большая – четыре комнаты. У Брежневых была аналогичная. И у Андроповых. Первые жили под нами, а вторые – над нами».

В 1990-е годы, проживая в бывшей щелоковской квартире, Карпов неустанно трудился над эпопеей о Сталине, которого любил безмерно, предъявляя всем собственную судьбу в качестве главного доказательства величия и справедливости вождя. Но когда он наконец закончил свой литературный труд, выяснилось, что издавать его никто не хочет – рыночная экономика, ничего не попишешь! Немного запоздал Карпов со своей эпопеей, лет на пятьдесят. Но любовь к вождю преодолела финансовые трудности – он продал всё: машину, ковры, украшения жены. В итоге книга вышла, на радость автору и сталинистам.

 

Как мы уже поняли, писательские бонзы существовали по номенклатурным законам, следовательно, ни при каких условиях не должны они были жить в одном подъезде со своими подчиненными. Скажем больше – как только появлялась возможность выехать из писательского дома, даже простые литераторы сразу спешили ею воспользоваться. Наверное, это логично для сформировавшей их эпохи. Мне известен лишь один писатель, почти всю жизнь проживший в одном доме, – Константин Ваншенкин, получивший квартиру с женой поэтессой Инной Гофф в 1957 году на Ломоносовском проспекте, 15, и так там и оставшийся до своей смерти в 2012 году. За свою жизнь в этом доме он дважды переезжал, но только из одного подъезда в другой, увеличивая жилплощадь, с двух до четырех комнат. Часто бывая у него в гостях, я специально поднимался пешком, а не на лифте и обращал внимание, что на одной из дверей висит табличка «Боков», странным образом напоминавшая об известном песеннике, авторе «Оренбургского пухового платка», жившем, кстати, у станции метро «Аэропорт». Никаких следов других писателей я не обнаружил. Константин Яковлевич подтвердил, что писателей в доме раз-два и обчелся: иные ушли из жизни, другие давно переехали. А ведь когда-то за право вселиться в писательские дома горели нешуточные страсти.

Ваншенкин никогда не имел машины, охотно пользуясь такси. Хотя на отчисления от исполнявшихся песен его и жены («Я люблю тебя, жизнь», «Русское поле» и т. д.) он мог бы, подобно Сергею Михалкову, купить «мерседес». Но в друзьях у него были таксисты, одному из которых он посвятил стихотворение. На мои расспросы относительно столь странного аскетства он пояснял: «А зачем мне это? Раз есть машина, нужно выбивать гараж. Нужно с ней возиться. А мне писать надо». И не поспоришь. Аналогичным был ответ и на другой наглый вопрос: «Почему, Константин Яковлевич, за всю жизнь Вы не заняли ни одной порядочной номенклатурной должности в Союзе писателей или толстом журнале?» Ему предлагали, и не раз, а он отказывался. А вот другим не предлагали, а они хотели. «Ни Евтушенко, ни Вознесенский, ни Окуджава диссидентами не были. Фрондировали время от времени. Евтушенко мечтал возглавить литературный журнал для молодых поэтов. Возможно, если бы такое решение состоялось, он стал вести бы себя по-другому», – вспоминал Беляев.

Интересными были наблюдения Ваншенкина о бывших литературных начальниках, ставших обычными пенсионерами. Все эти первые секретари и председатели правлений с «Гертрудами» на лацканах настолько привыкли за многие годы смотреть на мир из своих персональных автомобилей, что отвыкли пользоваться метро (сам Ваншенкин на метро ездил часто, даже написав как-то статью в газету об отсутствии эскалаторов на новых станциях). Для свалившихся с большой писательской елки «шишек» жизнь предстала в своей суровой правоте, которую они якобы доказывали в своих конъюнктурных романах, действие которых разворачивалось в колхозах и на стройках коммунизма. Они даже обедали на своей работе отдельно от других – в специальных кабинетах, куда вел чуть ли не секретный коридор. Мало того, литературные начальники 1970-х были еще и трезвенниками, а это уже вообще отрыв от народа. Сам Ваншенкин тоже мог бы стать миллионером, если бы не любимый ресторан ЦДЛ, обязанный ему перевыполнением плана несколько пятилеток подряд.

И другие писатели жили хорошо. Твардовский, например, имел квартиру в доме «Известий» на Кутузовском проспекте, откуда в 1961 году переехал в сталинскую высотку на Котельнической набережной, там же обретался Андрей Вознесенский. Его заклятый друг Евтушенко одно время был его соседом, а также некоторое время жил в высотке гостиницы «Украина». Почему некоторое? Дело в том, что с моральным обликом у советских писателей было не очень, женились-разводились каждый год, причем между собой. Один Нагибин чего стоит. Поэтому, оставив квартиру одной жене, они сразу переезжали в другую квартиру, строили очередной кооператив (за это их называли «строителями Москвы»).

На Ломоносовском в 1950-е годы возникла новая писательская агломерация – минувшая война вызвала немалый всплеск литературной активности, здесь получили квартиры Юрий Трифонов, Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Владимир Солоухин, Борис Слуцкий, Ярослав Смеляков, Владимир Соколов и многие другие. Симонов в конце жизни переехал к станции метро «Аэропорт», в то самое «писательское гетто», где имел две квартиры: одну для жизни, другую для творчества. В доме 4 по улице Черняховского – ЖСК «Московский писатель» – соседями Симонова были Александр Галич, Юрий Нагибин, Евгений Габрилович, Виктор Шкловский, Арсений Тарковский.

Скорость, с которой увеличивалось число членов Союза писателей, опережала темпы жилищного строительства. Повышенная концентрация писателей в Москве в условиях постоянного жилищного кризиса в СССР периодически вызывала серьезную обеспокоенность у тех, кто создавал для них привилегии. В июне 1958 года министр «культурки» Николай Михайлов (так он называл свое новое поприще, в прошлом работал на заводе «Серп и молот») докладывал в ЦК: «Сложилось положение, при котором подавляющее большинство литераторов живет в столицах союзных республик. Так, например, в Москве проживают 1300 писателей. В Армянской ССР имеется 195 писателей; почти все они проживают в столице республики Ереване. В Латвийской ССР насчитывается около 90 писателей; подавляющее большинство из них также проживает в столице республики – Риге…» Какой выход предлагал министр? Вполне логичный: «…необходимо, чтобы часть писателей отправилась из столиц союзных республик и крупных областных городов на работу в районы. Хорошо, если бы пример этому показали наиболее авторитетные литераторы путем, может быть, выездов на два-три года на крупные стройки, в важные экономические районы страны, в районы освоения целинных земель».

Мысль, в принципе, верная – нечего писателям жить в тепличных условиях, пусть едут туда, где трудится не покладая рук простой советский человек, для которого они и сочиняют и перед которым они в таком долгу. «Стало правилом, что даже молодой литератор, не успевший еще окрепнуть в своем литературном творчестве, после первого же издания книги бросает обычную работу и переходит в разряд профессиональных литераторов. По нашему мнению, целесообразно, чтобы известная часть литераторов занималась трудом непосредственно на предприятиях, стройках, в совхозах, колхозах и учреждениях, чтобы некоторые литераторы сочетали творческий труд с работой в том или ином коллективе», – продолжал Михайлов мудрую мысль. И ведь верно – насколько Ермолова играла бы лучше вечером, если бы она днем, понимаете, работала у шлифовального станка.

Легко представить, в какой ужас пришли «авторитетные литераторы» от инициативы министра. Не для того они столько лет наживали добро, покупали мебель и машины, обустраивали дачи в Переделкине, чтобы теперь бросить все это на произвол судьбы. Задействовав все свои связи в высших эшелонах власти, писатели отстояли право жить и размножаться в столице нашей родины. Сама Екатерина Фурцева, секретарь ЦК КПСС, признала предложение Михайлова несвоевременным. Но периодически этот вопрос все же поднимался вновь.

Можно было бы долго бродить по московским адресам советских писателей, наплодившихся как грибы после дождя, но мы заглянем в один известный дом, где чуть ли не каждая квартира так или иначе связана с литературной богемой…

Нередко от представителей старшего поколения приходится слышать о том, как тихо и спокойно жила в середине прошлого века советская столица. Мол, даже ночью можно было выйти на улицу, не боясь нападения хулиганов и прочих криминальных элементов. Но в 1954 году в Лаврушинском переулке прямо среди белого летнего дня случилось такое, мимо чего при описании повседневной жизни советской богемы пройти никак невозможно. А дело было так. Погожий субботний денек, часов 12 утра. Стоят себе люди в Третьяковскую галерею. Гости столицы, трудящиеся, колхозники и научная интеллигенция вкушают предстоящую встречу с искусством – реалистическими полотнами «Грачи прилетели», «Утро в сосновом лесу» и всем, к чему приучили еще в средней школе. Очередь стоит смирно, культурно; двери, как сейчас, в галерею не ломают, быть может, потому что у входа посетителей встречает памятник Сталину (позднее его заменили на Третьякова).

И вдруг благостную тишину нарушают странные звуки, доносящиеся из дома напротив. Звуки сливаются в выражения, причем нецензурные. Кто-то кого-то куда-то посылает, да еще и открытым текстом. Из распахнутого окна слышится звон разбитого стекла. Видны и подробности: двое мужчин в одинаковых черных семейных трусах (других тогда еще не было) выясняют отношения, то есть дерутся, сопровождая свое неприличное поведение громкой руганью. Не иначе как скандал и пьяный дебош. Прохожие вызывают милицию, которая немедля приезжает. Зовут понятых, составляется протокол, в который вносятся фамилии бузотеров: Суров и Бубеннов. Классики советской литературы, лауреаты Сталинских премий, жильцы знаменитого писательского дома в Лаврушинском переулке. Советская богема.

Дело замять не удалось, оно получило широкую огласку. Разбирали его в Союзе писателей на парткоме, члены которого даже не подозревали, как им повезло, ибо они стали свидетелями небывалого зрелища. Когда разбирательство и поиск виновного достигли своего драматического накала, выдававший себя за потерпевшего Суров снял брюки и показал товарищам по партии следы нападения: следы от вонзенной в его мягкое место вилки, все четыре раны. Таким образом, Бубеннов нанес удар в самое сердце творческого организма Сурова – ведь он писал сидя, а после удара вилкой нахождение в этой позе оказалось для него болезненным. Инцидент в Лаврушинском дал повод коллегам-писателям поупражняться в остроумии. Твардовский и Эммануил Казакевич сочинили сонет:

 
Суровый Суров не любил евреев,
Он к ним звериной злобою пылал,
За что его не уважал Фадеев
И А. Сурков не очень одобрял.
Когда же, мрак своей души развеяв,
Он относиться к ним получше стал,
М. Бубеннов, насилие содеяв,
Его старинной мебелью долбал.
Певец «Березы» в ж… драматурга
С жестокой злобой, словно в Эренбурга,
Фамильное вонзает серебро…
Но, подчинясь традициям привычным,
Лишь как конфликт хорошего с отличным
Расценивает это партбюро.
 

Один из авторов этого сонета, Эммануил Казакевич, также жил в Лаврушинском и прославился не только повестью «Звезда». Отличался он еще и завидным чувством юмора, своего соседа Паустовского, например, он называл «доктор Пауст». Профессиональным писателем он стал еще до войны, в отличие от многих своих коллег в эвакуации не отсиживался, ушел на фронт добровольцем (так бы его не призвали из-за сильной близорукости), храбро воевал в действующей армии, дослужился до начальника разведки дивизии, не раз был ранен.

Он не дожил даже до пятидесяти, скончавшись в 1962 году. Умирал он тяжело, от рака (многих здешних писателей почему-то сразила именно эта болезнь). За два дня до смерти к Казакевичу в Лаврушинский зашел Анатолий Рыбаков, услышавший следующее признание: «Знаете, Толя, мне приснился сон… Идет секретариат Союза писателей, обсуждают мой некролог и заспорили, какой эпитет поставить перед моим именем… Великий – не тянет… Знаменитый… Выдающийся… Видный… Крупный… Известный…» Прошло несколько дней, Казакевича похоронили, поминки. И Рыбаков решил рассказать об этом разговоре. Вдруг вскочил Твардовский: «Неправда! Ничего он вам не говорил. Просто вы знаете про обсуждение некролога на секретариате». В наступившем молчании Рыбаков возразил: «Я, Александр Трифонович, никогда не лгу. К тому же порядочные люди не выдумывают сказок, хороня своих друзей. И, наконец, я ни разу не был на ваших секретариатах, не знаю и знать не хочу, что вы там обсуждаете». Скандал с трудом замяли. Но Казакевич-то как в воду глядел! Писательская иерархия в СССР была строгой и обнаруживала свое влияние даже в некрологах.

А на тех поминках точно не было Анатолия Сурова, которого Казакевич презирал. Суров не жаловал космополитов, подозревая их в предвзятом отношении к своим конъюнктурным пьесам. Ему было мало двух Сталинских премий, полученных за бездарные пьесы, он совершенно не переносил критики, особенно если она исходила от людей с нерусскими фамилиями – Борщаговский и Юзовский. К тому же ему приходилось с этим самым Юзовским постоянно сталкиваться нос к носу – они оба жили в Лаврушинском. Сами названия суровских пьес говорят о многом – «Далеко от Сталинграда», «Большая судьба» и «Зеленая улица», в те годы они шли по всей стране. Корифеи МХАТа вынуждены были перед спектаклями по этим «шедеврам» принимать на грудь, заходя в кафе «Артистическое» напротив театра, – на трезвую голову играть такое было невозможно. Суров был очень грозным, постоянно пребывая во хмелю, для пущей строгости он ходил с толстой суковатой палкой, которой при необходимости стучал в пол. При этом он орал, что его, настоящего русского драматурга, зажимают (понятно кто), но он им всем еще покажет!

 

Суров вместе с себе подобными «драматургами» активно поддержал кампанию по борьбе с безродными космополитами, ознаменовавшуюся публикацией в «Правде» статьи «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» в январе 1949 года. Он почти ежедневно приезжал в ГИТИС, где преподавали многие из его врагов-критиков, для промывания мозгов студентам. Забираясь на кафедру, похмельный Суров «хрипло выкрикивал угрюмо молчавшей студенческой толпе: “Я с омерзением ложу руки на эту кафедру, с которой вам читали лекции презренные космополиты!”», – вспоминала одна из невольных слушательниц.

К портрету Сурова добавляет мрачных красок еще одно неприятное обстоятельство – ненавидя космополитов, он тем не менее присваивал их труд. Проще говоря, был плагиатором. Одну пьесу он отобрал у своего подчиненного по газете «Комсомольская правда», присвоив ей свое имя. А вот с другими вышла более занятная история. Юрий Нагибин свидетельствовал: «Анатолий Суров… забросал театр пьесами, неизменно получавшими высшую награду тех лет – Сталинскую премию. Он стал любимым драматургом вождя народов. Эти пьесы писали за него литературные евреи, оставшиеся без работы после кампании по борьбе с космополитизмом. Так лицемерно называлась первая широкая антисемитская акция Сталина. Суров был разоблачен после смерти своего высокого покровителя. Обвинение в плагиате было брошено Сурову на большом писательском собрании. Суров высокомерно отвел упрек: “Вы просто завидуете моему успеху”. Тогда один из “негров” Сурова, театральный критик и драматург Я. Варшавский, спросил его, откуда он взял фамилии персонажей своей последней пьесы. “Оттуда же, откуда я беру всё, – прозвучал ответ. – Из головы и сердца”. – “Нет, сказал Варшавский, – это список жильцов моей коммунальной квартиры. Он вывешен на двери и указывает, кому сколько раз надо звонить”. Так оно и оказалось. Сурова выбросили из Союза писателей, пьесы его сняли, он спился и умер».

Ну, не знаем, сколько он пил, но здоровьем, видимо, мог похвастаться отменным. Ибо усоп «драматург» в 1987 году, прожив 77 лет (даже больше, чем некоторые критики-космополиты). За пять лет до смерти его восстановили в рядах Союза писателей, откуда он был исключен в апреле 1954 года. Похоронили Сурова на престижном Кунцевском кладбище. Там же в 1983 году упокоился и Михаил Бубеннов, автор ходульного романа «Белая береза», упомянутого в сонете. А на том памятном заседании парткома Суров требовал привлечь Бубеннова к уголовной ответственности – сидеть было больно.

Ну чем не богемные персонажи? Пьют (как в кафе на бульваре Монпарнас), дерутся (там же), живут вместе, под одной крышей, почти что в коммуне в Лаврушинском переулке. Начало было положено в 1937 году, когда сюда потянулись новоселы, да не простые, а особенные. В самом конце переулка под номером 17 выросло как на дрожжах огромное грузное здание – так называемый Дом писателей. Членами строительного кооператива «Советский писатель» захотели стать очень многие, но честь эта была оказана не всем, а самым-самым достойным инженерам человеческих душ, как обозначил их Иосиф Сталин.

Кто здесь только не жил – Валентин Катаев, Вениамин Каверин, Юрий Олеша, Лев Ошанин, Михаил Пришвин, Илья Эренбург (до переезда на улицу Горького), Илья Ильф (естественно, с Евгением Петровым), Виктор Шкловский, Агния Барто, Борис Пастернак, Константин Паустовский… И это лишь те, кого помнят, читают, издают и сегодня. А сколько имен уже позабыто – Федор Гладков, Всеволод Вишневский, Николай Грибачев, Николай Погодин, Степан Щипачев. А ведь когда-то их, сталинских лауреатов, включенных гуртом в единую школьную программу (а другой и не было), знали назубок. В общем, в Лаврушинском переулке жила вся советская литературная богема: и настоящая, интересная, живая и фальшивая, скучная и макулатурная.

Первая очередь дома, строившегося по проекту архитектора Ивана Николаева, была сдана в 1937 году. До этого зодчий работал в конструктивизме, ярко заявив о себе в проекте студенческого дома-коммуны, радикальнее которого трудно было что-то придумать: все сверхэкономично и рационально, минимум личного пространства – даже спать студентам предполагалось в кабине размером 6 метров на двоих (романтика!). И вот прошло десять лет, конструктивизм признан вредным течением, все архитекторы (или почти все) перековались, кого-то отправили перестраиваться в ГУЛАГ, и Николаев создает новый проект, по сути, ту же коммуну, только не для студентов, а для писателей. Такова была социальная структура общества, все жили вместе – наркомы в Доме Советов (или Доме на набережной), энкавэдэшники в своем доме, композиторы и художники тоже. Общество лагерного типа, где каждая профессиональная группа живет в отдельном бараке.

Не всем это было понятно. Однажды в Москву приехал американский поэт Роберт Фрост, его позвали в гости к писателям. Переходя из одной хлебосольной квартиры в другую, от одного стола к следующему, он резюмировал: «Почему ваши писатели любят селиться колониями?» Другой литератор, Александр Гладков, автор «Гусарской баллады», отсидевший свое уже после войны, как-то разговорился с плотником из жэка. Пролетарий удивлялся: «Надо же, целый кооператив из писателей. Вот я бы не смог жить в доме, где на каждом этаже одни плотники. Скучно!» Но советским писателям было нескучно, поначалу они стремились попасть в такие дома, расталкивая друг друга и спихивая коллег с литературного олимпа. Потом, правда, наступил обратный процесс.

Стиль дома в Лаврушинском – типичный для той эпохи, его принято называть сталинским ампиром, главным ориентиром для которого вождь определил классическое наследие Древнего Рима и Древней Греции. В переводе на русский это означало следующее: здание должно быть большим, высоким и солидным, для чего облицовка фасада густо заправлялась мрамором и гранитом, украшалась лепниной и прочими внешними излишествами. Так вышло и с этим домом: своим присутствием он подавляет всю окружающую среду, заваливаясь в переулочек будто медведь, ярко контрастируя с невинной Третьяковкой с ее затейливым входом-теремком Васнецова (правда, двор дома немного подкачал – попахивает от него конструктивизмом, не до конца, видать, изжил в себе вредные замашки товарищ Николаев). Но если подумать, то это не только соревнование домов, а вызов, брошенный новым социалистическим искусством старой русской культуре.

Так было и с советскими писателями, которые занимались созданием произведений, по своим художественным достоинствам намного превосходящих творения Пушкина, Гоголя, Чехова и Льва Толстого вместе взятых. Для этого власть обеспечила их всем. Корифей всех наук так и сказал: «Всё вам дадим!» В общем, сиди, пиши, работай, прославляй и воспевай светлую окружающую соцдействительность и ни о чем больше не думай. Даже о том, будут ли продаваться твои книги – гонорар все равно получишь, независимо от читательского успеха. Главное – не пиши и не болтай лишнего, не отклоняйся от линии партии, а то присядешь по другому адресу, и надолго.

Вот зачем раньше ездили в Лаврушинский переулок поэты? В дневнике великого князя Константина Романова, творившего под инициалами К. Р., читаем: «Утром заехал с женой на Пречистенку за дядей Карлом-Александром и повезли его за Москву-реку в Лаврушинский пер. в галерею Третьякова. Там нас ожидал Павел Жуковский и обращал наше внимание на лучшие картины», пятница 24 мая 1896 года. Так проводила свой досуг русская богема.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru