Сл. в сербских песнях: od зла миле маjке твоjе; крива мила маjка; немила драга и др.; проклятая темница (тавница клета) в устах палача, вызывающего узника на казнь; в русской народной песне:
Ты не жги свечу сальную,
Свечу сальную, воску ярого.
Если в ‹«Илиаде», XXII, 154–155› троянские жены и дочери моют блестящие одежды (είματα σιγαλοέντα), то здесь, может быть, и нет противоречия, если ‹блестящие› = разноцветные, расшивные ‹сл. «Илиада», X, 258; XVIII, 319›, хотя подобное же contradictio in adjecto ‹лат. – противоречие в определении› без возможности иного объяснения, встречается, например, и в болгарской песне, где острая сабля должна быть наострена (Да наостра моiа остра сабльа)[3]; но когда Эрифила предает своего милого мужа ‹«Одиссея», XI, 327›, а в ‹«Илиаде», XV, 377 = «Одиссее», IX, 527)› Нестор (в «Одиссее» Полифем) среди бела дня воздымает руки к звездному небу (αστερόεντα), то, очевидно, эпитет застыл до бессознательности и употребляется по привычке, как «быстрый» при кораблях, «быстроногий» при Ахилле, когда одни стоят у берега, другой плачется у матери: эпитет считается не с временным положением, а с существенным признаком, свойством лица или предмета, как бы подчеркивая противоречие; мы сказали бы: быстрые, – а стоят. Дальнейшим развитием такого употребления объясняется, что в болгарских: сивъ соколъ, бѣлъ голубь, синьо седло, вранъ конь, руйно вино – эпитеты не ощущаются более, как цветовые, и прилагательное и существительное сплылись в значение нарицательного, вызывающего новое определение, иногда подновляющее прежнее, порой в противоречии с ним: cл. руйно вино червено, чрна врана коня, но сивь бѣль соколъ, сиви бѣоли голжби, синьо седло алено.
В иных случаях можно колебаться, идет ли дело об окаменении или об обобщении эпитета, о чем речь далее. «Малый», «маленький» может не вызывать точной идеи величины, а являться с значением ласкательного, чего-то своего, дорогого; в таком случае в следующей английской балладе нет противоречий: смуглая девушка вынимает маленький ножик, был он железный, длинней и острый, – и закалывает им Эллинору. Зато смешением, напоминающим нечто новое, манеру декадентов, отзывается у Pedo Albinovanus ‹Педна Альбинована› «руки, белее пурпурного снега» (bracchia purpurea candidiora nive). Розовый снег – это уже искусственная контаминация образов, раздельно знакомых и народной речи (кровь с молоком), и Парсивалю, раздумывавшемуся о красоте своей милой при виде павших на снег капель крови, как и киргизский певец говорит о лице девушки, что оно краснее обагренного кровью снега. Сл. бѣль червень триендафиль болгарских песен.
Другое явление, которое мы отметим в истории эпитета, это его развитие, внутреннее и внешнее. Первое касается обобщения реального определения, что дает возможность объединить им целый ряд предметов. Я имею в виду не процесс, обычный в истории языка, которым, например, ст. – фр. chêtif (= captivus ‹лат. – пленный› перешел к своему современному значению ‹жалкий, хилый›, гр. πολύχορδος = многострунный обобщился как полнозвучный и прилагается к флейте и пению соловья. Мои примеры касаются поэтического и народно-поэтического словоупотребления. Белый день, лебедь белая – реальны, но понятие света как чего-то желанного обобщилось: в сербской народной поэзии все предметы, достойные хвалы, чести, уважения, любви, – белые; сл. в русских и малорусских песнях: белый царь, бiлий молодець, бьел сын, бiла дiвка, бiлое дитя, белая моя соседушка, болг. бѣли сватове, бѣли карагрошове (то есть черные гроши) – под влиянием ли белых «пари», или в обобщенном значении, в котором участвует и литовское battas ‹белые›, являющееся в свою очередь в состоянии окаменения в песне, где большие мосты наложены из «белых братцев»; сл. лат. белая (милая) матушка, доченька, сестрицы, деверья белые братцы – и белые, то есть счастливые, дни. Белый здесь, очевидно, обобщен: реальное, физиологическое впечатление света и цвета служит выражением вызываемого им психического ощущения и в этом смысле переносится на предметы, не подлежащие чувственной оценке. На такой метафоре основана отчасти символика цветов; я разумею символику народную. В северной литературе, например, зеленый цвет был цветом надежды и радости (groenleikr: splendor) в противоположность серому, означавшему злобу; черный вызывал такие же отрицательные впечатления, рыжий был знаком коварства. Характер обобщения зависел от эстетических и других причин, иногда неуловимых: почему, например, у чувашей черный часто означает: хороший, честный? – Золотые маслина, лавр, ‹золотые дочери мудрой Фемиды›, золотые Ника, музы, нереиды у Пиндара, ‹…›, очевидно, относятся не к цвету или материальному качеству предметов, а выражают вообще идею ценности, как и goldene Mädchen, goldene Taler ‹золотые девушки, золотые долины› немецких песен; может быть, так следует понять и иные из эпитетов Ригведы, там, где дело идет не о поделках из золота, а о золотых руках и бороде (сл. в малорус. песнях золотые волосы, грива), о золотых путях, о «золотых, звучных песнях», посещающих Агни.