Гоголь провожал преосвященного Иннокентия, отъезжавшего из Москвы, и тот на прощанье благословил его образом, а он увидел в этом указание свыше, божеское одобрение предприятию, о котором он мечтал в глубине души, никому не говоря ни слова.
Неожиданное намерение Гоголя возбудило сильнейшее недоумение и любопытство, вызвало массу толков и пересудов в московских кружках: его считали чем-то странным, нелепым, едва ли не безумным. Гоголь никому не объяснял тех нравственных побуждений, в силу которых явилось у него это намерение, и вообще избегал всяких разговоров о предполагаемом путешествии, особенно с людьми, не разделявшими его религиозного настроения.
По мере того, как печатанье «Мертвых душ» благополучно приближалось к концу, а погода становилась теплее, здоровье Гоголя поправлялось… и расположение духа его прояснялось. 9 мая он отпраздновал свои именины большим обедом в саду у Погодина, и на этом обеде друзья опять увидели его веселым, разговорчивым, оживленным. Тем не менее, как только первый том «Мертвых душ» вышел из печати в конце мая, Гоголь уехал из Москвы. В июне он был в Петербурге, но и оттуда торопился уехать. Сначала он предполагал одновременно с первым томом «Мертвых душ» издать полное собрание своих сочинений и сам следить за их печатанием. Теперь ему показалось, что это слишком задержит его в России; он поручил издание своему приятелю Прокоповичу и в июне уехал за границу, не дождавшись даже отзывов печати о своем новом произведении. А между тем отзывы эти были такого рода, что могли бы заставить его позабыть многие неприятности последнего года.
Все три литературных лагеря, начинавших делить господство над общественным мнением, встретили книгу его с восторженным сочувствием. Плетнев поместил очень обстоятельную и хвалебную статью о ней в своем «Современнике»; Константин Аксаков в своей брошюре сравнивал Гоголя с Гомером; для Белинского и его круга «Мертвые души» были знаменательным явлением, утверждавшим в литературе новую эпоху.
К сожалению, Гоголь совсем не понимал значения, какое приобретала в это время русская литература, русская журналистика как руководительница общественного мнения и общественного сознания. Чуждый тех глубоких принципиальных вопросов, которые производили раскол в передовых умах его времени, он принимал страстный полемический задор представителей разных литературных партий за личное раздражение и негодовал на него. Вот что он писал Шевыреву вскоре по отъезде за границу: «…в душевном состоянии твоем кроме другого слышна, между прочим, грусть, – грусть человека, взглянувшего на положение журнальной литературы. На это я тебе скажу вот что: это чувство неприятно, и мне оно вполне знакомо. Но является оно тогда, когда приглядываешься более чем следует к этому кругу. Это зло представляется тогда огромным и как бы обнимающим всю область литературы, но как только выберешься хотя на миг из этого круга и войдешь на мгновение в себя – увидишь, что это такой ничтожный уголок, что о нем даже и помышлять не следует. Вблизи, когда побудешь с ними, мало ли чего не вообразится? Покажется даже, что это влияние страшно для будущего, для юности, для воспитания; а как взглянешь с места повыше – увидишь, что все это на минуту, все под влиянием моды. Оглянешься, уже на место одного – другое: сегодня гегелисты, завтра шеллингисты, потом опять какие-нибудь исты. Что же делать? Уже таково стремление общества быть какими-нибудь истами. Человечество бежит опрометью, никто не стоит на месте; пусть его бежит, так нужно. Но горе тем, которые поставлены стоять недвижно у огней истины, если они увлекутся общим движением, хотя бы даже с тем, чтобы образумить тех, которые мчатся. Хоровод этот кружится, кружится и, наконец, может вдруг обратиться на место, где огни истины. Что же, если он не найдет на своих местах блюстителей и если увидят, что святые огни пылают неполным светом? Не опровержением минутного, а утверждением вечного должны заниматься немногие, которым Бог дал не общие всем дары. Человеку, рожденному с силами большими, следует, прежде чем сразиться с миром, глубоко воспитать себя. Если же он будет живо принимать к себе все, что современно, он выйдет из состояния душевного спокойствия, без которого невозможно наше воспитание». – «Итак, мне кажется, современная журнальная литература должна производить в разумных скорее равнодушие к ней, чем какое-либо сердечное огорчение. Это просто плошка, которая не только что подчас плохо горит, но даже еще и воняет».
Одним из блюстителей священного огня истины Гоголь, очевидно, считал и себя. Он отправляется в уединение, чтобы там в тишине продолжать труд, который считал своим призванием. Едва доехав до Гаштейна, где он проводил конец лета с больным Языковым, он уже писал Аксакову, прося прислать ему каких-либо статистических сочинений о России и реестр всех сенатских дел за истекший год. Они, очевидно, нужны были ему для правдивого изображения разных подробностей в жизни его героев. За последующее время Гоголь не раз обращался ко многим лицам с просьбами подобного же рода: ему хотелось знать, какие доходы приносят разные имения, чем землевладельцы могут быть полезны окружающим, насколько уездный судья в своей должности может приносить пользы или вреда, и т. п. Хотя он говорит: «В самой природе моей замечена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удаляюсь от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она представляется мне вся, во всей своей громаде», – но, очевидно, невозможность наблюдать явления, ложившиеся в основу его произведения, давала себя чувствовать.
Окончание «Мертвых душ» связывалось в душе его с предполагаемым путешествием в Иерусалим. Он находил, что может предпринять этот путь только по совершенном окончании своего труда, что это окончание так же необходимо ему перед путешествием, «как душевная исповедь перед святым причащением». Он мечтал значительно расширить рамки своего произведения, кроме второго тома написать еще третий, создать нечто важное и великое, о чем первый том не дает и понятия.
«Это больше ничего как крыльцо к моему дворцу, который во мне строится», – писал он Плетневу.
«Мертвые души» должны были представить типы не только отрицательные, но и положительные; яркое изображение людской пошлости и низости казалось автору недостаточно поучительным; ему хотелось, кроме того, дать образцы, которые показали бы людям, каким путем могут и должны они достигать нравственного совершенства. Задавшись такими дидактическими целями, Гоголь не мог уже писать под влиянием непосредственно творческого порыва. Ему прежде всего надобно было разрешить вопрос, в чем состоит то нравственное совершенство, к которому он намерен вести своих читателей, и ответ на этот вопрос он как человек религиозный искал в Евангелии и в писаниях св. отцов церкви. Затем у него естественно являлось сомнение, может ли человек порочный, греховный вести других по пути добродетели, и сильное желание самому очиститься от греха, поднять нравственно самого себя.
Гоголь писал Щепкину о постановке в театре своих пьес, перерабатывал некоторые сцены «Ревизора», отделывал окончательно «Женитьбу» и «Игроков», шутил в письмах к приятелям, вел с Плетневым и Прокоповичем деловую переписку по поводу издания «Мертвых душ» и полного собрания своих сочинений; никто из корреспондентов не подозревал того процесса, который совершался в душе его; о нем он намекал только немногим близким: матери, сестрам, С.Т. Аксакову, поэту Языкову и некоторым другим; вполне же откровенно высказывался он почти исключительно в письмах и разговорах с А.О. Смирновой.
В Москве ходили разные слухи о любви Гоголя к Александре Осиповне, и московские знакомые боялись, как бы эта любовь не погубила поэта. Может быть, любовь и действительно существовала, но Гоголь старался придать ей чисто духовный характер, превратить ее в «любовь душ». Смирнова переживала именно в это время мучительный душевный кризис. С ранних лет она блистала в светских гостиных, видела у ног своих толпы поклонников, увлекала и сама увлекалась. Но мало-помалу, как женщина умная, она поняла пустоту окружающей жизни; салонные разговоры, легкие победы над мужчинами перестали занимать ее. Серьезного интереса к чему бы то ни было она не испытывала, семейная жизнь не удовлетворяла ее; муж ее, Н.М.Смирнов, был добрый, честный человек, но не обладал ни блестящим умом, ни выдающимися дарованиями; он не понимал беспокойных порывов жены; она не могла разделять его слишком «материальных» вкусов и мучилась, не находя себе опоры в жизни. В этом душевном настроении она попробовала обратиться к религии и в ней искать утешения. Зиму 1843 года она провела в Риме, где жил и Гоголь. Он открывал перед ней все чудеса искусства вечного города, он заставлял ее любоваться древними развалинами и новыми произведениями живописи и скульптуры, с ней он снова обошел все свои любимые церкви и каждую прогулку по Риму кончал непременно собором Св. Петра, на который, по его мнению, нельзя было довольно наглядеться. При том душевном настроении, в каком находилась Александра Осиповна, она не всегда могла разделять его увлечение миром искусства, ее мысли были заняты другим. В Риме она вошла в кружок З.Волконской, князя Гагарина и других русских аристократов, ревностных католиков. Внешняя сторона католичества имела много привлекательного для артистической натуры Александры Осиповны; но Гоголь, глубже понимавший религию, удерживал ее от этого увлечения и старался направить внимание ее главным образом к общим основам христианского учения. Эти разговоры, жалобы Смирновой на неудовлетворенность жизнью, религиозные утешения, которые предлагал ей Гоголь, с одной стороны скрепляли более и более их дружбу, с другой – заставляли Гоголя все чаще и чаще уходить мыслью от всего земного в область духовно-нравственных вопросов. Он не оставлял работы над «Мертвыми душами», но теперь на первом плане стояло для него личное усовершенствование, и он все строже и строже относился как к самому себе, так и к своей работе. «Чем более торопим себя, тем менее подвигаем дело», – писал он. – «Да и трудно это сделать, когда внутри тебя заключился твой неутомимый судья, строго требующий отчета во всем и поворачивающий всякий раз назад при необдуманном стремлении вперед». – «Я знаю, что после буду творить полнее и даже быстрее: но до этого еще не скоро мне достигнуть. Сочинения мои, так сказать, связаны тесно с духовным образованием меня самого, и такое мне нужно до того времени внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих сочинений».
Религиозное настроение и Гоголя, и Смирновой особенно развилось после зимы 1843-44 годов, проведенной ими в Ницце. Там в это время была целая колония русских аристократов. Александра Осиповна не пренебрегала своими светскими обязанностями, посещала общество, была одним из украшений гостиной Великой княгини Марии Николаевны; Гоголь писал, гуляя на берегу моря, читал небольшому кружку знакомых «Тараса Бульбу», часто оживлял общество веселыми, остроумными разговорами; но все это была только внешняя сторона их жизни, главная же суть ее состояла в другом. Оставаясь наедине, они читали сочинения св. отцов церкви, вели бесконечные разговоры о разных душевно-нравственных вопросах, взаимно поддерживали друг в друге религиозное настроение. На Смирнову часто находили минуты безотчетной тоски, мучительного недовольства жизнью. Чтобы успокоить ее, Гоголь советовал ей заучивать наизусть псалмы и внимательно следил за исполнением этого совета. Каждый день после обеда должна была она отвечать ему заданный им отрывок одного из псалмов, и если она запиналась на каком-нибудь слове, он говорил: «не твердо», и отсрочивал урок до следующего дня. Свидетельницами и до некоторой степени участницами этой интимной жизни Гоголя и Смирновой были Виельгорские, проводившие эту зиму также в Ницце. После смерти Иосифа Виельгорского вся его семья относилась к Гоголю самым дружелюбным образом. Отец его, гофмейстер граф Михаил Юрьевич, принимал деятельное участие в судьбе Гоголя и не раз оказывал ему услуги своим влиянием при дворе; мать и сестры смотрели на него, как на родного. Семейство Виельгорских всегда отличалось набожностью и стремлением к мистицизму. Михаил Юрьевич был в последние годы царствования императора Александра Павловича одним из известных масонов, а жена его – ревностной католичкой. Луиза Карловна и ее две дочери, из которых старшая была замужем за известным писателем гр. Сологубом, окружали Гоголя атмосферой искренней дружбы и доверия. Благодаря своей способности наблюдать тайные движения души, «угадывать» людей, он скоро стал поверенным и матери, и дочерей. Они говорили с ним о всех неприятностях, советовались о всех домашних делах. Одна из дочерей поверяла ему невзгоды своей супружеской жизни, другую он руководил в выборе книг для чтения и в распределении занятий. Среди всех этих женщин Гоголь играл роль друга, советника, проповедника.