Почти два года прожила Анна у Скороспеловых. Из девочки-подростка она превратилась в совершенно взрослую девушку, – высокую, стройную, с сильными руками и загрубелым лицом. Если бы кто-нибудь спросил у неё: счастлива ли она, довольна ли своей судьбой, она сморщила бы свои темные брови и сурово ответила бы: «Чего там недовольна? Живу, как все!»
Сама себе она никогда не задавала подобных вопросов: ей было некогда. Переделав все бесчисленные работы Федосьи Яковлевны да повозившись, кроме того, с пятью детьми, ей хотелось спать и спать, а не раздумывать да грустить.
– Что ты, Аннушка, так привязалась к огороднице, – говорили ей иногда соседи и даже Алена. – Ты, ведь, почитай, задаром у неё живешь! Ты теперь работница, как надо быть, могла бы место получше найти, с хорошим жалованьем…
Анне подобные советы казались нелепыми. Ей уйти от Федосьи Яковлевны, которая всегда так добра к ней, от милых деток, которые так крепко целуют ее? Да разве это возможно?.. Если ей случалось отлучаться куда-нибудь из дому на час, на два, то при возвращении Федосья Яковлевна всегда встречала ее восклицанием:
– Ну, слава Богу, что ты пришла, Аннушка! А я без тебя, как без рук.
Дети бросались к ней с криками:
– Няня, милая, иди скорей! Мы все тебя ждали!
Когда, в праздничный день, она просилась у хозяйки в церковь или в гости, Федосья Яковлевна не удерживала ее, но обыкновенно тяжело вздыхала, говоря:
– Что же! Известное дело: молодой человек, повеселиться хочется, людей посмотреть, себя показать!.. Всем праздник, только мне праздника нет! Ты уйдешь, а мне двойная работа!.. Ну, да иди себе, я тебя не держу, чего тебе для меня сидеть: ведь не мать я тебе в самом деле!
– Няня, не уходи! – кричали дети, цепляясь за нее, и Анна оставалась, забывала о праздничном отдыхе, готова была и работать, и услуживать за то, что ее так любят, так ею дорожат…
Аксинья Ивановна никогда не могла простить Анне, что та решилась уйти от неё, что предпочла место работницы сытной жизни в их доме; но когда Анна стала все реже и реже навещать ее, она окончательно признала свою бывшую воспитанницу бесчувственной и неблагодарной.
– Неужели тебя хозяйка и в Светлый праздник со двора не отпускает? – с неудовольствием спрашивала она.
– Нет, хозяйка ничего, – несколько смущенно отвечала Анна, – а только я сама вижу, что работы много: мне и не охота уходить…
– Не охота? – сердилась Аксинья Ивановна. – Кабы ты помнила нашу хлеб-соль, не говорила бы «не охота»!
– Ах, тетенька, – непременно вмешивался в разговор Алеша, – да что же Анюте до нас? Точно мы ей свои, близкие. Пока мала была, нуждалась в вас – ну, и жила у вас, ласкалась к вам, а теперь вы ей не нужны, так чего же ей к нам ходить?
Аксинья Ивановна вздыхала, а Анна должна была делать большие усилия над собой, чтобы, по старой памяти, не прибить и не вытолкать за дверь дрянного мальчишку.
Кончилось тем, что, избегая неприятных объяснений и колких намеков, она совсем перестала ходить к Постниковым, и Аксинья Ивановна еще раз убедилась, что «Алешенька всегда правду говорит, он всякого человека хорошо понимает».
Кроме Постниковых, Анне не к кому было ходить. Прежние подруги, знавшие ее как воспитанницу богатого купца, теперь не кланялись ей и никогда не подумали бы пригласить к себе в гости эту простую работницу в полинялом, заплатанном ситцевом платье. Новых знакомств ей было некогда заводить, а к Скороспеловым почти никто не ходил в гости; разве иногда соседка забежит к Федосье Яковлевне, попросить сковороду или утюг, да заболтается и согласится выпить чашку-другую чаю.
Да и не надо было Анне гостей, не надо знакомых. Дома все добрые, все любят ее; зачем же ей чужие? А еще соседи говорят, чтобы она искала другого места, где дадут побольше жалованья. Какая глупость! На что ей жалованье? Наряжаться? Накупать себе красивых платьев? Но ведь она знала, что она нехороша собой. «Нарядишься, так, пожалуй, еще больше будешь похожа на воронье пугало», – думала она, оглядывая себя в маленькое зеркальце, висевшее над комодом Федосьи Яковлевны. У Постниковых она носила и хорошие платья, и шелковые платочки, да разве она жила счастливо? Нет, вовсе не того ей нужно. Она нисколько не завидовала ни тем богатым барыням, которые в собственных экипажах приезжали на огород к Ивану Прохоровичу, ни тем девушкам, которых она встречала в церкви и на улице; не завидовала и Алеше, который все больше и больше пользовался милостями дяди и тетки, ходил настоящим франтом – в сюртуке, пестром галстуке, с часами на толстой вызолоченной цепочке. На все это она смотрела совершенно равнодушно. Но сердце её болезненно сжималось, когда она видела, как грубая мозолистая рука Федосьи Яковлевны нежно ласкала белобрысые головки её маленьких буянов; она не могла удержаться от слез, когда Иван Прохорович, всегда такой кроткий и тихий, чуть не прибил соседку за то, что она смела обидеть его Дуню. Ребенком она злилась на тех, кого любили и ласкали больше, чем ее, – теперь она не чувствовала злобы ни против кого; ей было только до боли жалко саму себя, и, чтобы заглушить это тяжелое чувство, она хваталась за первую попавшуюся работу, и работала, и работала, пока усталость не начинала одолевать ее, и сон не слепил ей глаза.
Настала весна, – вторая весна, которую молодая девушка проводила в доме Скороспеловых; теперь ей можно было немного отдохнуть: Сеня и Гриша почти все время проводили на улице, домой забегали только есть да спать, Дуня не хотела отставать от братьев, а за ней неизменно тянулся и Ваня. В избе оставался только Вася, который уже хорошо ходил и бегал, так что его не нужно было носить на руках, да пятилетняя Маша – тихая, разумная девочка, всегда охотно забавлявшая братишку.
– Ишь, как без ребят-то дело спорится, – замечала Федосья Яковлевна. – Смотри-ка, Аннушка, солнце еще высоко, а мы, почитай, всю работу переделали! Теперь, пока корова с поля не придет, мы хоть сложа руки сиди, точно барыни какие.
Сама Федосья Яковлевна сидеть сложа руки не умела: у неё всегда находилась какая-нибудь починка старого белья, перешивка старого платья, за которую она и принималась так, от нечего делать; но Анна рада была отдохнуть час другой. Непрерывная, утомительная зимняя работа вредно подействовала на здоровье молодой девушки: она часто чувствовала слабость, головокружение, какую-то боль в груди. Ей было очень приятно пройтись по тропинке, которая от огорода Ивана Прохоровича вела прямо к полю и к лугам соседней деревни, приятно полежать на мягкой траве, под яркими лучами весеннего солнца.
Один раз она только что вышла на тропинку, как навстречу ей попался Иван Прохорович. Он шагал быстро, опустив голову, чем-то озабоченный и почти натолкнулся на девушку.
– Куда это ты, Аннушка? – как-то машинально спросил он.
– Гулять! – отвечала она, с удивлением посматривая на его встревоженное лицо.
– Ишь ты, гулять! Тут из кожи вон лезешь, а она гулять! – проворчал Иван Прохорович и зашагал дальше.
– Чего это вы? Что случилось? – спрашивала Анна, догоняя его.
– Ничего не случилось! – мрачно отвечал Иван Прохорович. – Я сам глупость сделал, сам теперь и плачусь. В прошлом году держал трех работников, показалось много, дорого, дай, думаю, нынче с двумя обойдусь. Оно, пожалуй бы, ничего, да, как на грех, Максим заболел, вчера ушел в больницу. Что я с одним Степаном буду делать? Он, вишь, какой увалень, а пора теперь горячая, надо скорей гряды кончать, рассаду пересаживать…
– А разве нельзя нанять кого-нибудь вместо Максима? – спросила Анна, живо сочувствуя горю своего хозяина.
– Нанять! Где их наймешь? Зимой задаром, из-за одного хлеба идут, а теперь – куда тут! Я уж утром и на базаре спрашивал, теперь, вон, в деревню ходил, – нет, никто не идет. Беда да и только!
– Экое, в самом деле, горе какое! – с соболезнованием отозвалась Анна.
– Тебе что за горе! – несколько досадливо проговорил Иван Прохорович, – вон, ты гуляешь себе, как ни в чем не бывало.
– Я ведь не знала, что у вас много работы, я бы вам помогла, – отозвалась Анна.
Иван Прохорович остановился и смерил девушку пристальным взглядом, точно в первый раз видел ее. Лицо его просияло.
– А что, и вправду! – вскричал он. – Ты ведь уж не маленькая, можешь и в огороде работать. Дома-то хозяйка одна справится, а я тебе за эти месяцы жалованья прибавлю да и платье новое подарю. Ну, что, согласна?
Иван Прохорович так оживился, с таким беспокойством ждал ответа девушки, что у неё не хватило духу отказать ему.
– Я попробую, может, еще и не смогу, – нерешительно отвечала она: ей было страшновато приниматься за новую тяжелую работу, но она отчасти надеялась, что Федосья Яковлевна не отпустит ее. Однако, надежда эта не оправдалась. Федосья Яковлевна нашла, что так и должно быть.
– Известное дело, я справлюсь одна дома, – заявила она, – а ты, Аннушка, помоги хозяину. Человек ты молодой, тебе нечего труда бояться, а ужо к ужину я тебе твоих любимых блинков напеку. Ведь ты у нас живешь не как работница, а как будто бы своя, так надо же тебе помочь нам в нужде…
Федосья Яковлевна говорила эти слова совершенно простодушно и была вполне уверена, что говорит полнейшую правду, а между тем самая хитрая женщина не могла бы придумать лучшей уловки, чтобы заставить Анну делать все, что угодно. Она не простая наемная работница, ее просят помочь, как свою, как семьянинку, и, конечно, она поможет, и никакой труд не покажется ей тяжелым, никакая работа утомительной…
С бодрым духом взялась Анна за тяжелый заступ, безропотно таскала она одну пару ведер за другой для поливки гряд. Когда настало время ужина, она опустилась на лавку бледная, усталая, и вкусный ужин не привлекал ее.
Федосья Яковлевна заволновалась.
– Что же это ты, Аннушка, а блинков-то? Поешь, родимая, ведь я для тебя пекла! Заморилась?.. Ничего, это с непривычки! Поешь, так тебе легче будет!
Нельзя было противостоять такому радушному угощению. Анна поела и, в самом деле, несколько подкрепилась. Федосья Яковлевна и Иван Прохорович так ласково говорили с ней, так ухаживали за ней, что, несмотря на сильную усталость, она чувствовала себя хорошо и не думала отказываться от тяжелого труда.
На другой, на третий день – то же самое: утомительная работа, а за обедом и за ужином ласковые, ободряющие разговоры, похвалы, выражения благодарности, заставлявшие забывать неприятности длинного летнего дня. Мало-помалу Анна привыкла к своей новой работе. Плечи её не ныли больше от коромысла, заступ не казался ей таким тяжелым, как в первый день, только худела она все больше и больше; густой загар не мог вполне скрыть бледность её щек, по воскресеньям она не смеялась, не играла с детьми, как прежде, даже гулять не ходила, а сидела у ворот одна, – тихая и задумчивая.
Но вот все трудные огородные работы кончились, осталась только поливка гряд, которую нельзя было прекращать, так как погода стояла очень жаркая. После одного особенно знойного дня Анна только что налила большую лейку воды, как вдруг почувствовала сильный озноб и какую-то странную слабость во всех членах. Она хотела пересилить себя, но не в состоянии была приподнять лейку.
«Посижу немного, может, пройдет» – подумала она и опустилась на землю тут же подле кадки с водой.
– Аннушка! Что с тобой? Ты больна? – встревоженным голосом закричал Иван Прохорович, минут пять спустя, видя, как страшно побледнела девушка, как бессильно прислоняется голова её к стенке кадки.
– Да, что-то нездоровится, – упавшим голосом отвечала Анна. – Ничего, пройдет! Я сейчас буду поливать…
– Какое там поливать? На тебе лица нет! Иди домой, ляг в постель; может, отлежишься…
Анна с трудом приподнялась, с трудом доплелась до своей постели и скорей упала, чем легла на нее. К ужину она не встала, отказалась от всякой пищи и только все просила холодного квасу. Федосья Яковлевна уверяла, что это простуда, заставила ее выпить большую чашку горячего настоя из липового цвета, укрыла ее полушубком и уговаривала хорошенько пропотеть.
– Я ведь эту болезнь знаю, – говорила она, – со мной сколько раз то же случалось, пропотеешь хорошенько, завтра встанешь, как встрепанная.
Анна покорно глотала горячий настой, покорно задыхалась под тяжелым полушубком, но предсказание Федосьи Яковлевны не исполнилось: она не пропотела и на следующее утро совсем не могла встать. Все тело её горело, как в огне, она беспрестанно впадала в забытье, а когда приходила в себя, чувствовала слабость и сильную боль в голове.
– Эка беда какая стряслась! – говорил Иван Прохорович, с состраданием поглядывая на молодую работницу. – А, как на зло, завтра базарный день, надо бы набрать стручков да огурцов. Мне самому некогда, а один Максимка немного наберет…
– Я бы тебе помогла, да у меня сегодня стирка, – отозвалась Федосья Яковлевна. – Ужо, если ей к вечеру лучше не будет, схожу к куме Никаноровне: у неё есть лекарства от разных болезней: может, не даст ли чего…
Кума Никаноровна, действительно, дала какую-то настойку, которую следовало пить при закате и на восходе солнца, три дня сряду, «и всякую болезнь – как рукой снимет»; Первый день Анна выпила положенную порцию, второй – она не поднимала головы с подушки и Федосья Яковлевна должна была вливать ей лекарство в рот, на третий день она никого не узнавала, металась по постели и громко бредила.
– А, ведь, Аннушку нельзя так оставить: – заметил за обедом Иван Прохорович. – Надо бы доктора позвать.
– Что доктора! – с озабоченным видом проговорила Федосья Яковлевна. – Доктор лекарство пропишет, надо покупать, а лекарства все дороги… Опять же, что она у нас лежать будет: за больной уход нужен, а разве мне есть время за ней ухаживать?.. Я думаю, всего лучше свезти ее в больницу: там и лечить ее будут даром, и смотреть за ней.
– Жалко как-то девушку, – сказал Иван Прохорович. – Работала, работала она на нас, а как чуть заболела, ты ее сейчас и из дому прочь…
– Работала! – вскричала Федосья Яковлевна. – Что ж, она ведь не даром работала. За наши деньги мы всегда себе работниц найдем. Правда, она девушка хорошая, мне ее жаль, да что поделаешь. Может, у неё болезнь заразительная, к детям как бы не пристала, я вот чего боюсь…
Иван Прохорович не возражал. Конечно, если какая-нибудь опасность грозила своим детям, то нечего церемониться с чужой девушкой, простой работницей… После обеда работнику приказано было запрячь лошадь и положить в телегу побольше сена.
Анна не в состоянии была сама идти. Ее пришлось нести на руках. Почувствовав, что ее поднимают, несут, она в полубреду вообразила себе, что ее считают уже мертвой и хотят хоронить.
– Не надо! Оставьте! – кричала она жалобным голосом. – Я жива! Я не хочу!
– Полно, Аннушка! тебе там лучше будет! – успокаивала ее Федосья Яковлевна.
– Не хочу! не хочу! Пустите! Оставьте! – кричала Анна. Иван Прохорович, с помощью работника, бережно уложил ее в телегу и сам сел подле неё, так как она не переставала метаться. Телега выехала на большую улицу и покатила по тряской мостовой, заглушая шумом колес жалобные стоны больной.
Анна смутно сознавала, что с ней происходит: действительность мешалась у неё с горячечным бредом, так что она не в состоянии была отделить одно от другого; она не знала, наяву или во сне какое-то мохнатое чудовище тащит ее в лес, какие-то незнакомые женщины сажают ее в ванну с водой. Когда она очнулась через несколько дней, она увидела, что лежит в очень большой комнате, заставленной кроватями. Серые стены, тусклые стекла, однообразные ряды кроватей под серыми байковыми одеялами – это было что-то близкое, давно знакомое. Последние годы жизни как-то вдруг исчезли из памяти девушки, ей казалось, что она еще в приюте, что около неё опять товарки-девочки. Она старалась всмотреться в лежавших на кроватях, чтобы различить знакомых; но нет! Вместо молодых детских лиц – морщинистые, исхудалые, седые головы, – одни беспокойно мечутся, другие стонут и охают, третьи лежат неподвижно, вытянув все члены, точно мертвые… А между кроватей ходит какая-то совсем незнакомая женщина, она наклоняется к некоторым из лежащих, что-то им говорит… Анна с каким-то суеверным ужасом следила за всеми движениями незнакомки. «Смерть!» – почему-то мелькнуло в её ослабевшем от болезни мозгу. Но вот женщина подошла ближе, к кровати, стоявшей почти рядом с кроватью Анны. Она сказала несколько слов ласковым голосом, обернулась к близ стоявшему столику, взяла склянку с лекарством и влила ложку в рот стонавшей женщины. Весь ужас Анны вмиг исчез. «Больница!» – поняла она и совершенно успокоилась. Глаза её закрылись, и она снова заснула, но на этот раз крепким, живительным сном.
Целые сутки проспала она таким образом, и когда проснулась, память и понимание вполне вернулись к ней. Она живо представляла себе, как ей трудно было работать последние дни перед болезнью, как Иван Прохорович и Федосья Яковлевна хотя ласково, но постоянно понукали ее, и не могла понять, отчего ей хочется отдыхать, когда рабочий день еще далеко не кончился… «Они не знали, что это болезнь у меня начинается, – думала девушка. – Чай, теперь вспоминают меня, скучают обо мне»…
Сиделка рассказала ей, что, пока она была в беспамятстве, приходила какая-то женщина, побоялась войти в палату, где было много тифозных больных, расспрашивала про нее у сестры милосердия и оставила ей немного чаю и сахару на случай, если она оживет.
«Это наверное Федосья Яковлевна, – подумала Анна, – она и опять придет, тогда уже я попрошу, чтобы ее привели ко мне: она расскажет мне, что у нас дома делается».
Выздоровление Анны шло медленно. Беспрестанно являлись у неё новые болезненные припадки, так что она, несколько раз с нетерпением говорила доктору:
– Верно я умру. Скажите правду: я, должно быть, никогда не буду здорова.
Когда, наконец, болезнь совершенно оставила ее, явилась слабость, – такая слабость, что она лежала иногда целые часы, не имея сил ни открыть глаз, ни пошевелить рукой.
– Если бы можно было отправить ее в деревню, на свежем воздухе она скорешенько бы поправилась, а здесь она долго прохворает, – сказал о ней один из докторов при осмотре больных.
Анна слышала эти слова.
В деревню, – туда, на луг, где такие красивенькие колокольчики, в поле, где так славно колышется желтая рожь. Да, там хорошо, там она наверно скоро выздоровела бы. Там гораздо лучше, чем здесь: здесь, как отворят форточку, так слышен такой стук от езды экипажей, что голова болит, да вдруг влетит пыль с улицы или какой-нибудь гадкий запах. А в деревне тихо, и цветы и деревья так хорошо пахнут… Вот бы и вправду туда… В настоящую деревню ей не попасть, у неё там нет знакомых, никто не возьмет ее туда, но хоть бы вернуться к Ивану Прохоровичу: ведь у него на огороде почти все равно, как в деревне; она лежала бы на траве возле домика сторожа, оттуда видны и поля, и луга, и трава там такая густая, душистая…
Анне вдруг неудержимо захотелось вернуться в маленький домик Скороспеловых, увидеть спокойную, неповоротливую фигуру Ивана Прохоровича, ласковую, приветливую улыбку Федосьи Яковлевны, смеющиеся личики детей.
«Я там выздоровлю, очень скоро выздоровлю, – говорила она себе, – и буду опять работать, хорошо работать, не уставая…»
Ей вспомнилось, как заботилась Федосья Яковлевна: поила ее липовым цветом и укрыла полушубком в первый день болезни.
«Она добрая, хорошая, – думала девушка, – она меня любит, она наверно возьмет меня к себе, домой; только бы она пришла поскорей!»
Сто раз в день повторяла она всем – и сестрам милосердия, и сиделкам, и даже докторам – один и тот же вопрос: «Не приходил ли кто-нибудь ко мне? Не спрашивали ли меня?» И постоянно получала один и тот же ответ: «Кажется, никто. Если кто придет, вам скажут».
Наконец, одна из сестер милосердия, видя, как сильно волнуется девушка, предложила, что напишет под её диктовку письмо и пошлет, куда она укажет. Анна обрадовалась до того, что поцеловала руку этой сестры милосердия.
«Дорогая моя Федосья Яковлевна! – продиктовала она. Я теперь, слава Богу, почти что совсем выздоровела, только осталась слабость, да очень скучаю, что вы не придете ко мне. А доктор говорит, что кабы мне пожить в деревне, я бы скоро поправилась, и мне бы хотелось выйти из больницы, а у вас на огороде все то же, что в деревне. Возьмите меня к себе, голубушка Федосья Яковлевна, я вам буду благодарна по гроб жизни и почитать вас буду, как мать родную. Придите ко мне поскорей, очень я о вас соскучилась и очень мне хочется к вам. Прощайте, пожалуйста, приходите поскорее!»
После отправки этого письма Анна с нетерпением стала ждать ответа. Она волновалась до того, что к ночи с ней сделался лихорадочный припадок, и после него она целых два дня чувствовала себя дурно. А Федосья Яковлевна все не приходила и не давала о себе вестей. Наконец, в воскресенье, через неделю после отправки письма, когда молодая девушка с завистью посматривала на те кровати, возле которых сидели посетители, к ней подошла сестра милосердия и ласково сказала ей:
– Ну, радуйтесь, к вам пришла какая-то женщина, должно быть та, которую вы так ждали. Прибодритесь немножко, а то она испугается, как увидит вас…
Федосью Яковлевну трудно было испугать. Она вошла в палату своей обычной быстрой, решительной походкой и весьма мало понизила свой громкий звучный голос.
– Ну, здравствуй, Аннушка! – заговорила она, подходя к кровати молодой девушки. – Что, полегчало тебе?.. А я ведь была у тебя здесь, да мне сказали, что ты в беспамятстве, очень плоха, я так и думала, что ты не поправишься… Ишь ведь как тебя перевернуло, узнать нельзя!
Действительно, эта девушка с впалыми щеками, с ввалившимися глазами, коротко остриженными волосами и длинными белыми костлявыми руками мало походила на ту крепкую здоровую Анну, которая так охотно бралась помогать Федосье Яковлевне во всех её работах.
Первые минуты Анна, от волнения, не могла говорить. Оправившись немного, она сказала слабым голосом:
– Я теперь почти совсем здорова, доктор говорит, что в деревне я скоро поправлюсь. Вы возьмете меня к себе?
– Куда тебе к нам! Ты, вон, еще насилу говоришь! – отозвалась Федосья Яковлевна. – Мы уж заместо тебя взяли работницу, старуху: из-за теплого угла да из-за хлеба пошла, без жалованья. Известно, она немного может делать, ну, да все же и за ребятами посмотрит, и корову напоит, и в стряпне мне поможет: теперь, как Васенька подрост, так я, слава Богу, могу работать. А нам расчет. Тебе мы хоть немного платили, а все же в нашем хозяйстве и два-три рубля в месяц много значат.
– Я бы также у вас стала без денег жить, – жалобно проговорила Анна, – только возьмите меня отсюда.
Федосья Яковлевна засмеялась.
– Ишь ты, ловкая! Известно, пока больна кто же тебе будет платить деньги? Еще с тебя надо брать за харчи! А коли, даст Бог, выздоровеешь, так, небось, захочешь не хуже людей жить. Ты к нам поступала еще девчонкой, а теперь ты не маленькая, ты можешь на хорошем месте жить, с хорошим жалованьем…
– Не надо мне другого места, не надо мне хорошего жалованья! Вы добрая, я вас люблю, и Васю, и Ваню, и всех детей люблю, я хочу у вас жить, с вами!
От болезни нервы девушки ослабели. Она прижалась головой к руке Федосьи Яковлевны и расплакалась. Федосья Яковлевна перепугалась.
– Полно, Аннушка, полно, милая, – суетилась она, – чего это ты плачешь? Как можно? Пожалуй, опять хуже сделается. Смотри, как у вас здесь хорошо, – чисто, просторно, чего тебе тут не лежать? А поправишься совсем, приходи к нам в гости, мы завсегда тебе рады будем.
– А теперь, больную, не возьмете? – прерывающимся от слез голосом спросила девушка.
– Эх, ты, болезная! Да куда мне взять тебя! Сама знаешь, как мы живем. В тесноте, в труде… У нас больному человеку ни покою, ни уходу никакого быть не может. Опять же, больному лекарства нужны, пища особливая, а разве мы это можем предоставить? Из каких таких достатков? Ты знаешь, какая у нас семья. Сами еле-еле перебиваемся.
Анна не настаивала больше. Она вытерла слезы и лежала тихо, молча, покорно выслушивая рассказы Федосьи Яковлевны о разных домашних новостях, – о том, как белая курица пропадала три дня, да, слава Богу, нашлась у соседей в сарае, как Ванечка порезал себе ножом палец, а Сенечка подрался с сыном лавочника и тому подобное…
Федосья Яковлевна просидела с час, на прощанье оставила Анне немножко чаю да сахару и обещала опять побывать у неё.
Анна простилась с ней без особенной нежности, но очень-очень грустно. Долго после этого пролежала она молча, отвернувшись к стене, чтобы никто не видал слез, которые неудержимо капали на её подушку.
Она работала, насколько хватало сил, во всем угождала своим хозяевам, и они, правда, не обижали ее, напротив, хвалили, ласкали, дорожили ею, но все это, пока она могла работать. А чуть силы изменили ей, чуть пришла болезнь – и она им уж не нужна, они жалеют для неё угла, куска хлеба. Значит, они ее нисколько не любят, она и им такая же чужая, как была Нине Ивановне, Постниковым и всем, всем на свете. Она выздоровеет, выйдет из больницы и будет одна, опять совсем одна, как в ту ночь, когда она плакала у ворот Постниковых. К кому она пойдет? Никто ей не обрадуется. У Аксиньи Ивановны есть племянник, которого она на нее не променяет, Федосья Яковлевна взяла вместо неё какую-то старуху и совершенно довольна. Зачем же ей выздоравливать? Зачем жить? Не надо выходить из больницы: здесь и сестры, и сиделки такие добрые, лучше здесь и умереть, поскорее умереть…
Благодаря лекарствам и укрепляющей пище, которую Анну заставляли насильно проглатывать, слабость её понемногу проходила, но и доктора, и сиделки удивлялись постоянному унынию такой молодой девушки. Обыкновенно, выздоравливающие после тяжкой болезни чувствуют себя как-то особенно радостно: лишний кусочек пищи, разрешенный доктором, позволение не лежать, а сидеть в постели, возможность пройти несколько шагов – все это доставляет им величайшее удовольствие. Они забывают прежние неприятности, им представляется, что жизнь должна непременно пойти хорошо после того, как они так близко видели смерть и так счастливо избавились от неё. Ничего подобного не замечалось в Анне. Напрасно добродушный доктор ободрял ее надеждой на скорое выздоровление, напрасно и сиделки и выздоравливающие больные развлекали ее разговорами, – тусклые глаза её смотрели все так же грустно, бледные губы как будто совсем разучились улыбаться…
Один раз, после обеда, Анна только что заснула после бессонной ночи и целого утра самых тяжелых мыслей, как ее разбудил шум в комнате и плач ребенка.
– Что это такое? – спросила она, приподнимаясь.
– Да вот, – объяснила ей сестра милосердия, – сейчас из Сиротского дома принесли девочку. В детском-то отделении скарлатина и коклюш, так доктор велел пока положить ее здесь, благо у нас нет опасных больных.
Ребенок кричал и плакал, ему давали лекарства, утешали его; но Анна не обращала на это внимания, только досадовала немножко, что ее разбудили.
Ночью она проснулась и опять услышала голос ребенка, но теперь это был не крик, а жалобный стон, прерываемый словами: «Мама, мамочка, приди ко мне! Моя сладенькая мамочка, приди! Где ты? Дай мне ручку, мамочка, дай!» Анна оглянулась. Сиделка, провозившаяся весь день с малюткой и половину ночи с какой-то нетерпеливой больной, задремала в другом углу комнаты и не слышала бедной малютки, которая продолжала стонать и звать свою «мамочку». Анна не могла равнодушно слышать эти стоны. Она настолько окрепла, что уже могла ходить. Всунув ноги в туфли, она тихонько подошла к маленькой больной. Это была девочка лет четырех-пяти; она лежала, разметавшись по постели, на щеках её горел лихорадочный румянец, глаза были закрыты, из запекшихся губок вылетало короткое, прерывистое дыхание.
– Больно мне, мамочка! Больно! – жаловалась она. – Дай мне ручку! Ох, как больно…
Анна тихонько подложила свою руку под пылавшую щечку малютки, и девочка прильнула губами к этой руке, принимая ее за руку матери. Живя у Скороспеловых, Анна научилась обращаться с детьми; теперь она вспомнила все ласки, нежные слова, какими Федосья Яковлевна успокаивала своих птенцов во время их болезней, и попробовала утешить ими больную. Девочка не открывала глаз и в полубреду продолжала принимать Анну за мать.
– Я рада, что ты пришла, мамочка, – говорила она. – Не уходи от меня, не ложись в большой ящик, я боюсь без тебя. Погладь меня еще, мне не больно, когда ты тут…
Анна гладила, ласкала и успокаивала ребенка, пока бедная малютка не затихла и не уснула; но и тогда она не решалась вытянуть свою руку из-под её головки и отойти прочь.
– Боже мой, что вы делаете? – вскричала проснувшаяся сиделка, ужасаясь тому, что она могла так нарушить все больничные правила. – Сама еще не вполне выздоровевшая, ночью встала с постели и уселась на кровати другой больной.
Чтобы успокоить ее, Анна должна была лечь. Но она больше не засыпала: малютка часто стонала во сне и каждый её стон болезненно отзывался в сердце молодой девушки. Ее удивляло, с какой стати ребенок, принесенный из Сиротского дома, беспрестанно вспоминает и зовет к себе мать.
– Да у неё, говорят, только что умерла мать – объяснила сестра милосердия. – Какая-то соседка прямо с похорон принесла ее в Сиротский дом; у неё нет отца и никого родных. В Сиротском доме увидели, что она больна и прислали ее сюда; когда она выздоровеет, мы ее опять туда отправим.
«Бедная девочка! – думалось Анне. – Ей, пожалуй, будет в Сиротском доме еще тяжелее, чем было мне. Я ведь совсем не знала матери, да и то как скучала, а она помнит свою мать, ждет её ласки, и вместо того…»
Серые, неприветливые стены приюта, холодные, угрюмые лица надзирательниц, брань, побои – все это ясно представилось воображению Анны, и сердце её сжалось от жалости к бедной крошке, продолжавшей в бреду разговаривать со своей «сладенькой мамочкой».
– Положите ее поближе ко мне, – попросила она сестру милосердия, – я ведь теперь совсем здорова, мне хочется понянчиться с ней.
– Пожалуй, – согласилась сестра, – только что же вам за охота? Ведь у нее воспаление легких, доктор сказал, навряд ли выживет.
«Ну, что ж, – подумала Анна, – пусть себе. Она думает, что я её мать: пусть она так и умрет, не узнав, как горько быть сиротой».
Девочку положили на свободную постель, рядом с ней; сиделки с удовольствием передали весь уход за ней Анне. Двое суток металась бедная девочка в сильнейшем жару; она почти не приходила в себя, а когда сознание возвращалось к ней, громко стонала, жаловалась и звала мать. Ласки Анны немножко успокаивала ее; в полузабытьи она продолжала принимать молодую девушку за мать и называла ее самыми нежными именами. На третью ночь ей сделалось совсем худо; она перестала бредить и метаться, лежала тихо, изредка жалобно стонала, жаркое дыханье с видимым усилием вылетало из её запекшихся губок. Анна, несмотря на увещания сиделки, не легла спать, а осталась возле неё.