– О щах вот все, пузо прожорливое, думаешь, пищу горячую больно любишь, – уже несколько снисходительней заметил Македон, пригибаясь и выходя из хаты.
Бродяги снова очутились в лесу. Они пошли старым следом, хотя его уже сильно запорошило метелью. Они запускали руки в снег, разгребали его пальцами, как граблями, лазили на четвереньках, обшаривали каждый кустик, ощупывали каждый пенёк среди крутящегося снега и воющего ветра. С красными, остуженными руками и опухшими лицами, запорошенные с ног до головы снегом, они продолжали свои поиски с непоколебимым упорством, запуская одеревеневшие пальцы под прошлогодние листья, под коряги, в дупла и расщелины, туда, где кисета даже и не могло быть.
Уже в лесу совершенно стемнело, уже зимние сумерки быстро сменились ночью; уже в мутном небе блеснули тусклые звезды, и голодная волчица протяжно завыла под курившимся скатом гудевшего и свистевшего оврага, а они все еще продолжали свои поиски с неутомимой выносливостью и упорством.
Наконец, они поднялись с земли, охлопывая руками снег с дырявых боков своих полушубков, и долго безмолвно глядели в глаза друг другу. Их щеки и уши опухли от холода; они окоченели.
– Нет кисета, – наконец, выговорил Авенирка, – что же нам, родимый ты мой, делать?
– В баньку сходить, попариться! – злобно крикнул Македон и двинулся вправо среди курившегося леса по их старому, полузаметному следу. Авенирка, по колени в снегу, виновато поплелся за ним.
– Слушай, – сказал он, нагнав Македона, – идем искать дорогу в деревню.
Македон повернулся к нему. Его опухшее лицо перекосилось от злобы.
– В деревню? В какую деревню? – крикнул он, – До Аннушкиной слободки восемнадцать верст, до Сердобольского хутора двенадцать, до Акимова двадцать две. Куда же мы понесем ночью свое рванье? И ты думаешь, я донесу туда эту дыру? – крикнул он, хлопнув рукою по разрезу своего полушубка.
Авенирка виновато потупил глаза.
– В хату мы пойдём, – бешено крикнул Македон, пригибаясь к лицу Авенирки, – помирать в хату!
Он ухватил Авенирку и потряс его за шиворот. Но в его глазах он увидал то выражение тоски и беспомощности, какое бывает у зайца, когда его прикалывает охотник. И он выпустил его из своих одеревеневших рук.
Они снова безмолвно двинулись среди гудевшего и стонавшего на разные голоса леса.
Когда они вышли на поляну, на крыше их хаты крутились два снежных вихря. Они то приближались; то удалялись друг от друга, как два вертящихся волчка, то внезапно рассыпались шатром, но тотчас же возникали снова. И эти вихри показались Авенирке двумя беснующимися призраками, двумя «нечистыми». Ему казалось, что они пляшут, злорадствуя и торжествуя, и поджидают к себе в гости двух бездомных бродяг, две заблудившиеся овцы, из которых они выпьют в эту ночь всю кровь и превратят их в две ледяные сосульки. Авенирка шел за Македоном, коченея от холода и ужаса.
Бродяги вошли в хату и заперли дверь на крючок. От стен хаты веяло холодом. Ветер приносил в щели снег, усыпая земляной пол хаты. Авенирка неподвижно уселся на лавке. Македон заходил из угла в угол, потирая руки и разминая ноги. Он ходил долго, упорно, точно с чем-то борясь, точно делая кому-то назло. Авенирка все так же неподвижно сидел да лавке, словно прислушиваясь к вою ветра. Ему было лень шевельнуть пальцем. Между тем, Македон перестал переходить из угла в угол, а кружился среди хаты, выделывая какие-то странные зигзаги, и каждый раз при своем движении взад и вперед упрямо повторяя их. Авенирка заметил это, и ему даже стало страшно, хотя он уже не был способен особенно сильно ощущать страх. Он лениво приподнялся с лавки, тронул Македона за рукав и полез на печку. Македон безмолвно последовал за ним. Они улеглись на холодной печке, тесно прижавшись друг к другу, поджимая чуть не к подбородку колени и кутаясь в свое рванье. Однако, Авенирка пролежал на печке недолго. Внезапно сонливость исчезла; ее заменил ужас и, вместе с тем, его точно что осенило. Он соскочил на пол и, подбежав к отверстию печки, выкидал из неё весь хворост. Затем он стал выгребать оттуда чуть теплую золу, забирая ее руками в полы своего полушубка. Затем так же поспешно он возвратился обратно и развалил ее ровным слоем но лежанке, уступив половину на постилку для Македона. После этого он лег на эту золу животом и запустил в неё, насколько это было возможно, обе руки, пытаясь взять в себя все тепло, которое заключалось в ней. И тут же он подумал, что не дурно было бы им обоим совсем забраться в печку; но он тотчас же сообразил, что её отверстие слишком мало и годится для ночлега разве только собаки. И он продолжал лежать рядом с Македоном.
Однако, зола скоро остыла, отдав все свое тепло бродягам и не согрев их.
И тогда Македон, внезапно перевалившись через Авенирку, соскочил на пол и стал как бы плясать, размахивая руками и притопывая ногами. Авенирка видел, как развевались полы его полушубка и как злобно сверкали его глаза. И он понял, что на его товарища опять нашло то «давишнее», что побуждало его в лесу трясти Авенирку за плечи.
Авенирка безмолвно смотрел на плясавшего Македона тусклыми глазами и все собирался что-то сказать ему. У него даже была одна очень хорошая мысль, но он забывал ее тотчас же, как только собирался открыть рот. Впрочем, Македон и сам прекратил пляску. Шатаясь, он подошел к печке, судорожно уцепился обеими руками за её деревянный ободок и вдруг зарыдал, встряхивая головой и плечами, точно его тошнило.