Разномастные столы застелили клеёнками и газетами и выстроили в два ряда, к ним придвинули стулья или соорудили скамейки. А пировать было, в общем-то, нечем: гречка, рис и рожки, картошка «в мундире», всё те же столовские котлеты «клятва Ахмад Шаха», колбаса, кетчуп, солёная селёдка, пирожки с ливером, рыбные консервы, ликёр «Амаретто» для женщин, много водки для мужчин, и на запивон – растворимые напитки «Юпи».
Лена Спасёнкина притащила огромную лохань с квашеной капустой.
– Угощать не стыдно и выбросить не жалко, – философски изрекла она.
Впрочем, радость заслуженного праздника заменяла угощенье.
– Сядем! – наконец скомандовал Серёга. – Бойцы, время приёма пищи!
Они долго, шумно и суетно разбирались по местам. Получилось человек пятьсот. Это без детишек, без мамаш, которые укладывали младенцев, без парней, которые сдуру уже надрались и рухнули. Два дома по одиннадцать этажей, шесть подъездов, почти четыреста квартир.
– Ну, с новосельем вас, бойцы! С новосельем, девчонки! – торжественно объявил Серёга, стоя со стаканом, и вдруг заорал: – Ура, блядь! Ура! Ура-а!..
– Ура-а! Ура-а! – заорали все парни что было сил, и орали до хрипа, до вывиха челюсти, и девчонки засмеялись, а некоторые вдруг заплакали.
И потом началось застолье.
Ели, выпивали, произносили тосты, наливали друг другу, закусывали друг у друга из тарелок, смеялись даже не от шуток, а просто так, потому что хорошо, тихонько гладили чужих жён по задам, улыбались чужим мужьям, хвастались детьми, хвастались будущими заработками, уговаривались на рыбалку, делились рецептами, выбалтывали чужие тайны, жаловались друг на друга, знакомились, рассказывали анекдоты, просили прощения, учили жизни, врали для красного словца, обещали помочь, мирились, объясняли, как менять масло, как предохраняться, как развести пилу, как лечить зубную боль, как вычёсывать собаку, как выращивать рассаду и по какому телефону звонить, чтобы приехал мастер и починил холодильник.
– За ним как за каменной спиной! – говорила пьяненькая Оля Шахова.
– Смотри, салага, показываю, как пьют водку по-македонски, с двух рук! – роняя стаканы на столе, размахивал длинными лапами Вован Расковалов.
– И он меня спрашивает, зацени: вы такая стройная, на диете сидите? Я, дура, говорю ему, не на диете, а на зарплате…
– Он мне предъявляет: сегодня – сорок, завтра – пятьдесят, послезавтра – шестьдесят. Я ему говорю – ты, сука, чего десятками-то считаешь? Яйцами на рынке, что ли, торгуешь?
– На нём ваще лица нет, расстроился, а я его утешаю в том смысле, что чего ты, это неважно, лучше сорок раз по разу, чем за раз все сорок раз.
– Сколько можно базарить-то как дети? Туда-сюда, природа, я же не мальчик. Мы типа как ищем точки соприкосновения, дак два месяца уже ищем! Нашли уже, поди, я думаю! Пора этими точками соприкасаться!
Стемнело, но никто не расходился. Под бетонным забором догорали костры, и мягкая июньская темнота пахла дымом. На столах блестели стеклянные банки со свечами, и над ними порхали мотыльки. По кронам берёзок сверху вниз пробегал трепет, словно берёзки робко раздевались, как женщины. Луна ярко освещала гладкую белую стену высотки с одинаково-абстрактными чёрными окнами. Над крышами домов в сложных разворотах зависли созвездия, будто какие-то огромные летающие сооружения.
По ходу празднества Германа оттеснили от Серёги. Серёга пил мало, но чокался много, к нему то и дело подходили или подсаживались, товарищески стукали стаканом в стакан, обнимали за плечи. Парням хотелось с ним как-то завязаться, обозначить отношения или напомнить о знакомстве.
Лихолетов был герой: ему всё удалось, он доказал свою силу и правоту, он победил всех врагов и осчастливил всех своих. Он испытывал огромное удовлетворение, ему приятно было представлять себя со стороны. И все ему казались друзьями, отличными мужиками, хотелось сделать ещё что-то очень хорошее – раздать все деньги, жениться, пообещать невозможное.
Слева от Серёги сидела Алевтинка Голендухина – жена Лёлика, который забухал ещё днём у Гудыни, а сейчас уже ничего не соображал. Алевтинка спокойно ждала, когда Лихолетов насытится славой и поведёт её к себе. Она жевала жвачку, и лицо у неё было вызывающе самоуверенное. Она завладела лучшим жеребцом в табуне, и кто ей что скажет? Девки – те завидуют, парни сами её хотят, а муж – алкаш. Серёга, может, и не прихватил бы Алевтинку, но ему был нужен символ победы, а на такое дело Алевтинка – в самый раз.
– Сергей, если надо, я могу проконтролировать Голендухина, – негромко сказал Басунов, который прочно пристроился по правую руку от Серёги.
– Не надо, – поморщился Серёга. Он не любил помощи в личных делах.
– Понял. Не надо.
– Немец, ты куда свинтил? – крикнул Серёга Герману, который сидел уже поодаль. – Иди сюда! Виктор, будь ласков, пусти моего друга.
Басунов молча отодвинулся, и Герман пересел на его место.
– А ты чего один?
– Я не один, – возразил Герман. – Я вон с Лещёвым трепался.
– Да я про девушку, – пояснил Серёга. – Как говорится, через трение – к звёздам! – Серёге хотелось снизойти до Немца, щедро одарить неловкого друга. – Если надо, Алевтина для тебя договорится с подругой. Да ведь, Алевтина? Ты же у нас девушка полноприводная.
– Без проблем, – пожала плечами Алевтинка.
– Не надо, Серёга. Я или найду себе кого, или не найду, но сам.
Герману стало грустно. Ему и вправду некого было позвать, но подумал он почему-то о Танюше. Серёга не взял её сюда. Германа ущемила какая-то обида, что вокруг Серёги не Быченко или Лодягин из Штаба «Коминтерна», а Басунов и Алевтинка. А Серёга ведь хороший, настоящий. Герман помнил понтового прапора в лохматой каске и ледяную гряду Гиндукуша, помнил тот страшный мост и остовы взорванных бронемашин у кишлака Хиндж.
– Немец, у тебя всё нормально? – быстро спросил Серёга.
– Нормально, Серёга, – кивнул Герман. – Сегодня мы опять победили.
Вот уже лет десять – начиная, наверное, года с девяносто восьмого – огородный сезон в дачном кооперативе «Деревня Ненастье» заканчивался тогда, когда из своего имения выезжал Ярослав Александрович Куделин – последний огородник округи. Ненастье оставалось на попечении сторожа Фаныча – алкаша, как и все сторожа Ненастья. Никто не знал, почему он Фаныч: Митрофаныч? Епифаныч?.. Его домик стоял у входа в кооператив, возле больших и ржавых железных ворот. Тут же находились вместительный пожарный бак, большой электрощит на весь посёлок, сарай с общественной техникой (вроде косилки или бензопилы) и собачья будка.
Герман не боялся, что сторож Фаныч заметит его – тайного жильца. Выхолощенный водкой Фаныч замечал только то, что нарушало порядок существования посёлка, а Герман этот порядок знал и ничего не нарушал. И собак, старую Найду и молодого Джека, Герман тоже не боялся: они давно были в дружбе. Собакам же никто не объяснил, что Герман – в федеральном розыске, поэтому теперь он враг и чужак, его надо не пускать и облаивать.
Герман приготовился жить на даче так, чтобы снаружи его дом казался необитаемым, законсервированным владельцами на зиму. Навесной замок на входной двери Герман ещё летом заменил врезным. Поленницу выложил нарочито неровно, чтобы вытаскивать поленья из середины. В подполе на полках оставил соленья Куделина, ящик с картошкой, канистры с водой – ведь артезианскую скважину Куделин, уезжая, законопатит, а насос отнесёт на хранение Фанычу. На кухне по шкафчикам Герман рассовал пакеты и банки с гречкой, макаронами и чаем. Обычно хозяева увозили с дач все-все продукты, даже соль высыпали в уборную, чтобы при запасах не поселились бомжи, поэтому свои заготовки Герман сделал втайне от Яр-Саныча.
Он пробрался на огороженную территорию кооператива через дыру в заборе и прошёл к даче с тыла, мимо кустов, вдоль дренажной канавы под железнодорожной насыпью. Домик, обитый облезлым тёсом. Шиферная крыша на два ската с переломом – под мансарду, то есть под второй этаж. Крылечко с козырьком. Пристрой, крытый рубероидом. Дровяник. Колода – рубить дрова, и козлы – пилить. Летняя печь во дворе. Вкопанная бочка. Гора побуревшего опила – остатки после утепления грядок. Рамы парников у задней стены дома. Плотный штакетник. Запертые ворота. Всё знакомо.
Герман осмотрелся. Улица пустая. Все окрестные дома с заколоченными окошками. Никого нет. Сторож Фаныч на другом конце посёлка. Герман поднялся на крыльцо, отпер замок и отворил дверь. Внутри – сумрак. Дом выстудился. Надо привыкать, что теперь тебя нигде никто не ждёт…
Вечером Герман взял в пристрое четырёхколёсную тележку, на которой Яр-Саныч возил опилки, подкормку и удобрения, взял лопату и топор и отправился в лес за деньгами. Он поднялся на железнодорожную насыпь и сверху посмотрел на посёлок: углы и рёбра мокрых крыш, лоскуты огородов, крыжовник и яблони, столбы с перекладинами, заборы. Да уж, Ненастье… То ли здесь погибель души, а то ли белый свет без Ненастья – как храм без креста. Омытые дождём рельсы, блестя, убегали в пасмурный простор.
От Ненастья до ямы, где он спрятал мешки с деньгами, напрямик было километра три. Герман шёл по лесу не спеша, тащил на буксире тележку. Хмурые осинники и ельники, покатые холмы – почти незаметные, словно дыхание спящего. Пышная иконная позолота осени в ноябре уже облупилась и облезла, стёрлась былая лазурь и потемнели белила: из-под ярких красок тихо проступила правдивая и чёрная доска. Герман с шуршанием и хрустом ступал по мягким ворохам древесного опада. В угасающей нежности леса его движение вызывало сырой трепет непрочной светотени и обострение свежих и разных оттенков прели – волглой коры, трухи, раскисающих покровов.
Тихим блаженством было ощущать всё это – усилия крепких ног и плеч, объём груди, прохладу воздуха, тяжесть тележки, ясность своего сознания. Герман вспоминал, как не раз ходил с Танюшей за грибами по здешним рощам и перелескам – тоже осенью, в непогоду. Дождевик, тёплый толстый свитер, прочные непромокаемые ботинки, нож, спички, компас… Бог с ними, с боровиками, – Герман был тут ради Танюши, это ей хотелось в лес.
Она крепко подпоясывала свою красную куртку, повязывала голову платочком (о, этот платочек, как он преображает русских женщин!), надевала детский рюкзачок и брала большую плетёную корзину. Большую – потому что считала себя очень хозяйственной: Таня направлялась в лес за добычей и не собиралась возвращаться пусторукой, будто какая-то разиня. В рюкзачке у неё были бутерброды и термос с чаем. Чай на привалах она пила только из стаканчика, а лишний хлеб ломала на кусочки и сыпала поверху на ствол какой-нибудь трухлявой валёжины – «птички съедят, им сейчас трудно».
Может, это и было его счастьем? Может, не надо было красть деньги, бежать, рвать путы?.. А как же тоска Танюши? Разве он не помнит, как Таня смотрела на кроны деревьев, сквозь которые ползли низкие облака? Герман читал у Танюши в глазах: этот лес останется сам у себя, вечно продолжаясь в себе, возвращаясь к себе, а она исчезнет без следа, как мёртвый камень, канувший в омут, потому что она проклята, лишена бессмертия души…
Герман нашёл свою яму, убрал с неё корягу, раскидал лапник и увидел мешки с деньгами, а сверху вытянулся карабин «сайга». Герман перетаскал мешки в тележку, лопатой сгрёб в яму землю, нарубил ещё лапника, укрыл им и яму, и тележку, пристроил карабин, лопату и топор и двинулся обратно.
Никто его вроде не видел. Пока он возился, на пенёк невдалеке вылез встревоженный бурундук – вот и все свидетели. Садовая тележка теперь катилась еле-еле, глубоко вязла тонкими колёсами в рыхлой лесной подстилке. Смеркалось. В лесу не то чтобы темнело, а как-то всё слепло – это на вечернем холоде от земли всплывал тёплый пар неостывшей земли. Водяная пыль опушала деревья. Герман тянул тележку, тяжело дышал и думал, как всё странно: он, бывший солдат, ветеран Афганистана, в пустом осеннем лесу тянет сквозь тесные заросли ольхи и рябины дачную тележку, в которой лежит голимая гора бабла. Как так повернулась жизнь?
Он добрёл до своего домика почти в полной темноте. Заволок мешки в комнату и, не разуваясь, прошёл к комоду – достал сумку с пассатижами, мотком проволоки, изолентой, ножом и гаечными ключами. Следовало организовать себе электричество – подключиться к общему кабелю, но мимо счётчика, чтобы сторож Фаныч не увидел увеличения расхода энергии в безлюдном посёлке. Герман знал, как это сделать.
На улице, укрываясь за кустом смородины, он присел возле столба поселковой электросети. Он уже заранее подтянул сюда провода: спрятал их под дощатым тротуаром и прикопал в колее. Отвинтив крышку ящика с блокираторами и разводкой, он уверенно подцепил свои провода к кабелю на металлических зажимах-«крокодильчиках», потом поставил крышку обратно, закрутил болты и ногами зашаркал следы. Улица молчала, как мёртвая. В домах не горел ни один огонёк. Моросило. За посёлком по железной дороге прогрохотал пассажирский экспресс; его свет замелькал на скатах крыш и в лужах, вспыхнули ряды штакетин в заборчиках. Казалось, вокруг идёт война.
Герман вернулся к себе, закрыл калитку в заборе, поднялся в дом, запер дверь, разулся, тщательно проверил, как занавешены окна – это была его светомаскировка, и включил маленькую настольную лампу. Стены из бруса. Балки потолка. Лестница на второй этаж. Комод. Тахта. Шкаф. Стол. Печка. Печку надо протопить, а то холодно… Посреди комнаты лежала куча чёрных мокрых мешков, облепленных палыми листьями. Это были его деньги.
Он раскочегарил печку, вскипятил электрочайник, заварил себе в миске китайскую лапшу, соорудил бутерброд с сыром, насыпал растворимый кофе из пакетика в эмалированную кружку с чёрными выбоинами. Он ужинал и смотрел в огонь. Отблески пламени бегали по мешкам с деньгами, как белки. Ночной осенний дождь стучал по окнам и кровле крылечка.
Наверное, сейчас все друзья и знакомые уже узнали о том, что он сделал. Сидят друг у друга в гостях, обсуждают, выпивают – пятница же. Висят на телефонах. А что делает Танюша? Сегодняшний вечер для неё – один из самых страшных в жизни. Может, позвонить или хотя бы прислать ей СМСку?.. Нельзя. Нельзя. Стоит только хоть раз показать, что Танюша ему небезразлична, и её сразу превратят в приманку для беглого мужа.
Надо подтереть сопли и делать то, что предусмотрено планом. Ничего уже не изменить к лучшему. Лучшее начнётся, когда он реализует свой план. Поэтому незачем изводить себя страданиями. Герман допил кофе, расстелил у печки старое покрывало (на нём Танюша летом загорала на огороде) и достал из комода мощные портновские ножницы размером с грача.
Мешки с деньгами имели стальную окантовку горловин, сложенных на шарнире пополам, как у кошелька, и были заперты на кодовые замки. Герман с натугой разрезал на боку одного мешка плотную ткань – огнеупорную и водонепроницаемую – и решительно вытряхнул на покрывало содержимое. Деньги. Деньги. Купюры в пачках. Обандероленные или просто в резинке.
Герман принялся разбирать добычу. И мелочь, и крупные. И новые, и затасканные. Зелёные десятки, синие полтинники, жёлтые сотки, пятихатки цвета борща, синеватые косари… Памятники, корабли, плотины, театры… А вот упаковка с валютой – президенты, гербы, орлы, дворцы какие-то… Герман начал считать, аккуратно раскладывая купюры по достоинству. Однако на пятой пачке он остановился. Нет, запомнить такое невозможно; суммы и всё прочее надо записывать, иначе спутается.
Он поднялся и полез в комод, отыскал там амбарную книгу, в которой Танюша вела хозяйственные счета. Из своего саквояжа он достал толстую ручку с надписью «Герман» (ручку он прихватил из дома). Танюша любила именные вещи, это ей напоминало, что она – не одна. У них в общаге «Таня» и «Герман» было написано на кружках, на полотенцах, на тапках, даже на банных мочалках… На двадцатой пачке у Германа заболели глаза.
В мешке было – округлённо – семь миллионов восемьсот двадцать тысяч рублей. Он считал почти час. А таких мешков ещё четырнадцать. Хорош уже, надо ложиться спать. Он устал. Темно. Герман по-турецки сидел на холодном полу над ворохом денег. Если его на этой даче не вычислили и не арестовали прямо сегодня, значит, его убежище осталось нераскрытым. Это прекрасно. У него есть фора по времени, он всё успеет. Всё равно ему здесь – по плану – торчать до понедельника. Будет чем заняться в субботу и воскресенье. А сейчас надо отдохнуть. День был очень тяжёлым.
Герман поднялся и снова включил чайник. За окном, в щели между штор, шептала и мерцала дождливая ночь. Конечно, суммы в мешках разные. В этом – почти восемь миллионов. В другом может быть три. А может быть и десять, и двенадцать. Но всё равно в целом больше ста миллионов. Ёшкин кот. Он думал взять в лучшем случае миллионов тридцать. Хорошо или плохо, что такой перебор? Он составлял план в расчёте на тридцать лямов; сгодится ли этот план на куда более крупную добычу?..
Герман приготовил отличное место для мешков с деньгами. Раньше здесь, на даче, в дальнем углу участка был погреб. Довольно глубокий. В том погребе Танюша прятала документы Серёги – его папку-скоросшиватель, которую вынесла из разгромленного «Юбиля». Папка хранилась в старом ученическом портфеле – он стоял на полке над ящиком с картошкой.
Прошедшим летом Герман переоборудовал погреб: сделал новый сруб для шахты-спуска и сколотил для него крепкую крышку; полностью убрал будку, что громоздилась над погребом, а крышку засыпал землей и утрамбовал; вокруг пересадил кусты малины. Погреб превратился в бункер, который не имел никакого выхода на поверхность. Его практически невозможно было определить ни щупом, ни металлоискателем, разве что георадаром. Лишь тот, кто знает секрет, может раскопать здесь грунт и добраться до крышки, под которой – проход в подземную камеру.
Там и будут стоять мешки с деньгами – сколько потребуется. Три месяца, полгода, год. Даже если новый хозяин снесёт дом, то край участка, на котором зарыт погреб, останется невредимым: тут неухоженный малинник, тут начинается зона отчуждения вдоль насыпи железной дороги. Такой тайник лучше ямы в лесу. До него несложно добраться, и его легко можно контролировать прямо из электрички – проехал мимо и посмотрел из окна, всё ли в порядке. Объяснить, как найти нужное место, не составляет труда; не требуется заморочек кладоискателей: «от алтаря старой церкви иди двести шагов на восток, потом сто шагов на север…» Это обстоятельство для него было важно: он не собирался возвращаться за деньгами сам, а думал указать тайник Сашке Флёрову. Или – если будет пропадать – Танюше. Ни Сашка, ни Танюша сами не найдут яму в лесу: один колченогий, другая – беспомощная.
Он достал из шкафа бельё и поднялся на второй этаж, постелил себе и улёгся под окном на самодельной кровати вроде топчана. Он слушал, как пощёлкивает, остывая, печная труба, как дождь гуляет по крыше, как изредка гремят и воют пролетающие мимо поезда. Он всё-таки осмелился на рывок к счастью. Он сделал этот шаг – неправильный, несправедливый, жестокий. Лишь бы Танюша поняла, что нужно именно так, а потом начала ждать его – и он обязательно вернётся, заберёт её из деревни Ненастье в дивную Индию.
Он спал – и словно метался во сне по временам и странам, был сразу везде, видел сразу всё. Ему снилась Индия, сияющее малабарское побережье в Падхбатти, кремовый песок вечернего пляжа у гестхаусов, розовая пена прибоя и тот странный индус в белом балахоне, который вечером приходил к океану с огромным расписным барабаном и медленно, гулко отбивал какой-то неизъяснимый счёт. Ему снился Афган, ночь в ущелье у кишлака Хиндж, ледяные призраки Гиндукуша над рекой, и они с Серёгой ложками хлебают спирт в чёрной тени сгоревшего грузовика, а напротив сидит и смотрит на них заминированный мертвец. А ещё ему снилось, что он дома, в Ненастье, и тут лето, август; он проснулся утром и видит в окно, как Танюша внизу ходит по грядкам и разговаривает со своими растениями: расспрашивает у помидорных кустов, чем они так недовольны и почему не плодоносят, хвалит аккуратную морковку за усердие и ругает буйный горох за хулиганство…
17 ноября, в понедельник, Герман проснулся уже после полудня. В мансарде, где он ночевал, стояло тонкое жемчужное свечение – это снаружи выпал снег. Герман отодвинул шторку и долго смотрел на огороды, словно бы застеленные чистыми простынями, на свежепобеленные крыши сараев, на благородно осеребрённый малинник. По насыпи железной дороги промчался эшелон, за ним в дренажной канаве стремительно летели струи позёмки.
Согласно плану, сегодня Герман должен был покинуть Ненастье. По новому паспорту он уже купил билет на скорый поезд Казань – Тюмень; он сядет в вагон на станции Батуев-Сортировочная. Завтра вечером он выйдет в Челябинске и по другому паспорту поедет на поезде Челябинск – Самара. В Самаре – мама, он её не видел уже двенадцать лет. Конечно, опера сейчас наверняка наведались и к ней, но вряд ли к ней приставлен наряд, так что он найдёт возможность встретиться с мамой и не попасть в ловушку.
Деньги он посчитал до конца и аккуратно расфасовал по мешкам, замотав разрезы скотчем. Сто сорок три миллиона семьсот тысяч. Джекпот. Герман взял с собой столько денег, сколько и запланировал, а мешки стаскал в погреб и составил на поддоны; доски поддона он застелил рубероидом, а мешки закутал полиэтиленом. Там же, в погребе, на крышку картофельного ларя он положил завёрнутый в брезент карабин «сайга» с четырьмя рожками патронов. Потом плотно подогнал крышку погреба, засыпал лаз землёй, утоптал и подмёл метлой. А под утро всё ровным слоем закрасил снег.
Герман готовил себе завтрак на электроплитке и думал о предстоящем дне. Главную суматоху он пересидел. Его грабёж был информационной бомбой в пятницу и в субботу, а сегодня стал уже поднадоевшим приколом. Герман слушал новости по FM-станциям: ни одна программа не назвала сумму похищенного – видимо, чтобы не провоцировать народ на поиски счастливчика. Ведущие зачитывали комментарии с сайтов своих студий, и почти все комментаторы уверенно заявляли, что Неволина в области давно нет, он в Москве или даже на Майами, и менты не поймают его никогда.
Сюжеты о его подвиге уходили из топов: значит, на пике публичного интереса к событию (когда везде говорят об этом) случайные прохожие не опознают в нём злодея. А внешность у него заурядная, и он затеряется.
Герман выпил кофе и принялся прибираться: никто не должен заметить, что домик был обитаем. Итак, сейчас у него три новых паспорта. Полгода или год он поживёт по разным городам России, пока на Таню оформляют недвижимость в Индии, а потом вернётся, придумав, как решить проблему оставшихся денег, заберёт Танюшу и её отца и уедет из России навсегда.
Он вышел на крыльцо домика в зимнем пальто и с кожаным саквояжем в руке, запер дверь и оглянулся вокруг. Светило тусклое солнце, сверкал снег, воздух чуть вздрагивал. Прощай, Ненастье. Будет ли он в Индии тосковать по этой застенчивой погоде, по этой грустной прохладе? Может, и нет.
Он шагал в сторону станции. Машины, что проносились мимо, обдавали его ледяной пылью. Сизая асфальтовая дорога, млечное пространство. Он сделал всё, что мог. Он воевал, потом боролся, потом работал. А счастья не получилось. Смириться? А как же его Пуговка? И вот он украл и бежит.
Он ощущал себя основательно подготовленным к поединку с судьбой, будто одетым в прочный бронежилет: по внутренним карманам он тщательно рассовал пачки денег – двадцать два миллиона самыми крупными купюрами. Шестнадцать лимонов он отдаст Флёрову; семьсот тысяч – Яр-Санычу; на пять миллионов триста тысяч будет жить до эвакуации из России.
На привокзальной площади Ненастья он мельком глянул на автостоянку. Его «девятка», заросшая инеем, находилась всё там же. Эх вы, сыскари. Он купил билет; к перрону подкатила электричка. Из тёплого вагона он ещё раз увидел деревню Ненастье, её улочки, домики, огороды, неурожайные яблони. Вот и его бывший дом. Вот крохотный прогал в малине – там закопан клад…
Герман вышел в тамбур и достал телефон. Он купил пяток краденых трубок, чтобы звонить по мере надобности (краденые телефоны продавали какие-то поганцы на районном рынке). Левые сим-карты он тоже купил с рук у каких-то мошенников прямо возле дверей фирменного салона сотовой связи. Герман включил телефон, вставил симку и набрал номер Флёрова.
– Саня, это я, – сказал он. – Всё, как договорились. Конец связи.
Саню Флёрова Герман встретил в апреле, до этого они не виделись лет восемь. Огромный Саня со своим протезом и костылём громоздился у входа в административную часть Шпального рынка, растопыренный, словно гигантский паук. Он яростно курил и плевал мимо урны.
– Здорово! – обрадовался тогда Герман. – Как дела?
– Да никак дела! – зарычал Саня. – Пущай этот ваш Щебет лезет корове в трещину! Вспух, как чирей, капиталист сучий! Не он тут всё начинал!..
Саня ходил в «Коминтерн» просить кредит на развитие своего бизнеса – маленького мебельного предприятия. Щебетовский ему отказал.
– При Лихолете и Бычегоре «Коминтерн» был, бля, какой надо! Свои парни решения принимали! – гремел Саня. – А здесь три зассыхи-умнявки зырят через очочки!.. – Саня запищал, изображая сотрудницу «Коминтерна»: – «Нашу блядскую комиссию ваш бизнес-план не убедил! Наша блядская комиссия боится, что ваш кредит не будет погашен!» Да я Щебета сейчас самого погашу! Я чо, работать не умею, Немец?
– Умеешь, – кивнул Герман.
Саня всегда доказывал, что он и без ноги всем равен по возможностям.
– Знаешь, почему они мне отказали? Потому что по инвалидской пенсии не выплатить ихний процент. Они считают, что я нихера не заработаю и начну отдавать из пособия! Я этой соске ору: «Ты чо, болонка, мне же ногу оторвало, а не бошку!» Дайте подняться, суки!
Саня был женат; его Настёна была такой же деятельной и скандальной, как и Саня, – короче, два сапога пара. У них был сын. Пока «Коминтерн» был настоящей живой организацией, Саня волочил на себе трудоустройство инвалидов Афгана: пропихивал кого-то в какие-то фирмы, помогал с арендой и кредитами. Это у него было такое странное умопомешательство – упрямо помогать, выручать кого попало, вытаскивать из последних сил.
– Я же, Серый, ёбнутый, – честно говорил тогда Саня Лихолетову. – Меня же как на Хазаре ёбнуло, так я до сих пор всех вытаскиваю.
В 1984 году батальон, где был Саня, попал в засаду в ущелье речки Хазар – на ответвлении могучего Панджшерского ущелья. С господствующих высот басмачи из китайских крупнокалиберных пулемётов «тип 77» шинковали спешенных мотострелков – как тяпками в корыте. Саня оттащил за камень кого-то из раненых бойцов, потом полез за другим – тут его и достали. Через годы, уже в Батуеве, у Немца в «блиндаже», Саня рассказывал, что видел, как после удара пули улетала, вращаясь, его нога.
– Я, конечно, не сдохну, Немец, но этого… – Флёров кивнул кудлатой башкой на комплекс Шпального рынка, – этого не понимаю. Для кого оно?
Злобно тыкая костылём в тротуар, Саня поскакал к остановке автобуса.
Герману эта встреча запала в память – и вскоре аукнулось.
Обдумывая ограбление, Герман осознал, что грохнуть броневик – ещё половина дела. Надо потом как-то легализовать чёрный нал, ведь нельзя везде ходить с украденными мешками, набитыми разномастными купюрами. А Герман хотел выехать за рубеж, и выехать легально, с капиталом.
У него будут новые банковские карты. Потребуется положить на них похищенные деньги. Однако он же не сможет прийти в ближайший Сбербанк со своими мешками и попросить разбросать бабки по счетам. Это должны сделать некие левые люди. В течение двух-трёх месяцев, не вызывая никаких подозрений, они перельют его бабло мелкими траншами на разные карты. Но где найти подходящих людей – реальных, однако неприметных участников рынка? Таких, которые не присвоят его деньги и не сдадут его властям.
Вот тогда Герман и подумал о Флёрове с его инвалидами. Герман позвонил Флёрову и договорился приехать в гости – обсудить идею.
Флёров с женой Настёной и сыном жил по-прежнему «на Сцепе», в той маленькой «двушке», которую выписал ему Лихолетов. Герман давно уже не бывал в «афганских» домах. Теперь главный заезд во двор вёл с улицы от супермаркета: во времена «афганского сидения» этот путь перегораживали бетонные блоки с кольцами колючки. Герман запарковал свой служебный автобус возле мусорки, вышел на солнце, и просто остановился, чтобы почувствовать это пространство, такую знакомую ему геометрию… Ух ты, берёзки на газоне выросли и раскидались – получилась целая роща…
Флёров жил в одном подъезде с Лихолетовым. Герман поднимался по лестнице и вспоминал, как он принёс Серёге его папку-скоросшиватель, а Серёга, погибая от одиночества, гужевался с двумя шлюшками…
Дверь открыла Настёна. Она была красивой девчонкой, да и теперь была красивой женщиной, но какой-то измызганной жизнью, издёрганной.
– Здравствуй, Настя. Рад увидеть тебя.
Во времена «афганского сидения» квартиру Германа переоборудовали в наблюдательный пост, в рубеж обороны. Парни прозвали хату «блиндаж». Здесь вместе с караульными околачивались разные бездельники – бухали и оттягивались как могли. Заруливал и Саня Флёров. Герман запомнил его пьяную историю, как Настёна написала ему в Афган, что полюбила другого и ждать не будет: прости-прощай. Рыча и ворочая широченными плечищами, Саня показывал, как он схватил фотку Настёны, поставил на валун и в ярости расстрелял её из ручного пулемёта. Всё было кр-руто и з-зверско.
Флёров оказался дома не один, хотя Герман условился, что разговор будет без свидетелей. В небольшой гостиной Флёровых в кресле-каталке сидел Демьян Гуртьев. Он жил на одной площадке с Саней и, конечно, был первым другом. На кухню каталка не влезала, поэтому Саня с Демьяном выпивали в гостиной (Настёна понимала и терпела). Третьим в их компании был Лёха Бакалым, вечный киномеханик и телемастер «Коминтерна».
– У меня от друзей секретов нет, Немец, – с осуждением сказал Саня. – Хочешь перетереть – давай при них. Мы хоть инвалиды, но не дураки.
– А Бакалым-то с чего инвалид? – усаживаясь, спросил Герман.
– Нормально живу, Немец, – улыбнулся Лёха.
– Года три назад его какие-то суки отмудохали, битой по балде дали. Он оглох. Я ему «афганскую» инвалидность оформлял. Это же геморрой.
– Он ведь не в Афгане ранен, – осторожно заметил Герман.
– Ну и что? – агрессивно спросил Саня. – Он всё равно «афганец»!
– Да я освоился, Немец, немножко-то слышу, – невпопад сказал Лёха.
– Тебя щемит, что ли, Немец, если Бакалыму военную пенсию выпишут? – вскинулся Гуртьев. – Ожлобели, бля, с руками-то, с ногами!