Они вдвоём лежали на верхушке высокой скирды, а с синего неба на них светило нежаркое солнце бабьего лета.
– Травой скошенной пахнет, прямо пьянит… – прошептала Епифания, поднося к лицу клок сена. – Не жалко тебе мира этого, батюшка?
– Мир меня не жалел, и я его не жалею, – беззлобно ответил Авдоний. – Там, где мы будем, воздух сладкий и трава шелковая.
Епифания повернулась набок и посмотрела на Авдония.
– Рассказывай мне, наслушаться тебя не могу.
– Осинки там как девочки, и на ветвях птицы сирины сидят, крылами радужными машут – важно так! – и поют ангельски, – глядя в небо, говорил Авдоний. – Кругом ходят львы кудрявые, и на хвостах у них листья и цветы.
– Неужели ты всё это видел?
– Видел, сестрица. Вот на груди у меня смотри – клеймо, – Авдоний оттянул ворот рубахи. – Как палач прижал мне печать раскаленную, так и у меня душа поплыла, поплыла, и вижу я, что кудрявый лев груди мои мягким языком лижет ласково так…
Епифания подалась вперёд и поцеловала клеймо на груди Авдония. Не по крестьянскому правилу было в страду, в самый полдень валяться на сене и ничего не делать. Но ржаные поля вокруг Чилигино оставались неубранные, с колосом, а сено уже никому не пригодится: его сожгут, а коров порубят.
– А Исуса ты встретил там, отче?
– Да куда мне, малой твари? – усмехнулся Авдоний. – Может, как приведу к нему стадо свое, так он и выйдет ко мне, а без подвига я нечист, от меня земным тленом смердит.
– Нет, отец, от тебя клевером пахнет, – ласково прошептала Епифания.
– Ты, божья душа, слышишь благоуханье, которое я оттуда принёс, – Авдоний подсунул руку под Епифанию, обнял её и прижал к себе. – Ох, как зовёт оно… Иной раз уснуть не могу – тревожит, манит, бежать хочу, лететь.
– А крылья у нас там будут?
– Будут, – уверенно сказал Авдоний.
– Ты летал там? – замирая, спросила Епифания.
– Там не летал. Я ведь паки живый был. Но когда меня на дыбе ломали, я почуял, что палач крыла из моих плеч выворачивает.
Отец Авдоний не убеждал, он просто рассказывал то, что видел и знал. Убеждали его увечья, истовость его стремления; убеждало то, что у него всё получилось: он выжил в муках, он бежал из неволи и вывел людей, а теперь строит свой Корабль. Епифания верила ему, но с какой-то девичьей робостью – прежде она и сама не чаяла, что в смраде и грехе своей жизни сумела сохранить в себе изначальную целомудренную боязливость.
– А как там любовь промеж людей творится? – тихо спросила она.
Пусть там, в раю, искалеченный и одноглазый отец Авдоний во плоти окажется прежним иноком с Сельги – прямым, красивым, златокудрым.
– А любовь там простая: смотришь в глаза – и блаженство.
– Я там в твои глаза буду смотреть, а ты в мои смотри, – она просила, но на самом деле требовала; без этого обещания она не взойдёт на Корабль.
– Семь тысяч лет взгляда не отведу, – сказал Авдоний.
Епифания откинулась на спину. Душа изнывала в каком-то томлении.
– Неужто ныне осенью обретём всё это? – страдальчески спросила она.
– Там нет осени. Там всегда весна.
Авдоний говорил правду. Он ведал тот мир как улицу за окошком.
…Деревня Чилигино была небольшая – в полсотни дворов. Она стояла на берегу мелкой речки Чилижки. Авдоний привёл сюда своих людей через две недели после побега. Путь к деревне ему указали тобольские наставники: Чилигино давно и прочно укоренилось в древлеправославии. Чилигинские жители разобрали беглецов по избам. В первый же день, выйдя за ворота, Авдоний увидел посреди деревни заброшенную церковь. Она высилась под снегом среди нетронутых сугробов, и даже тропка-частоступочка не тянулась к висячему крыльцу-рундуку с трухлявыми ступенями; мёртво зияли окошки с выбитыми косяками. Авдонию сказали, что иконостас в церкви давным-давно рассыпан: образа дониконова письма мужики унесли по своим домам, а доски никоновой работы спустили вниз по течению Чилижки. Глядя на разорённую и пустую храмину, Авдоний понял: се будет его Корабль.
Деревню основал беглый московский стрелец Стёпка Решетников. Он явился в Сибирь при воеводе Годунове. Коров и лошадей на обустройство он взял в долг в Далматовой обители. Далматовские иноки познакомили его со старцем Авраамием Венгерским. Авраамий совлёк Стёпку в раскол.
До поры до времени Стёпка держал свою веру втайне. Деревня его росла. Митрополит Павел прислал в Чилигино попа, и мужики построили церковь. Но лет двадцать назад поп умер. А вскоре в деревню нагрянули воеводские переписчики. Решетников стряс с мужиков деньги и сунул взятку казённым людям, чтобы те не указывали Чилигино в оброчных книгах и на чертежах. Так деревня исчезла с глаз митрополита и воеводы – стала для властей невидимой, словно Китеж-град. Никонианский вертеп заколотили, и Чилигино, затерянное в перелесках на краю Тургайской степи, обратилось к чистому исповеданию отцов. Духовным отцом для чилигинских жителей стал Авраамий, а Степана Решетникова деревня признала уставщиком.
Десять лет назад донеслась весть, что тюменские служилые изловили старца Авраамия и увезли в архиерейский каземат. Из этого бездонного застенка расколоучители уже не выходили. Уставщик Степан решил, что дни его исчислены. Вместе с сыновьями он соорудил морильню: в лесочке за околицей Решетниковы выкопали большую яму и сложили в ней сруб без окон и дверей с бревенчатым накатом вместо крыши. Вся семья уставщика – сам Степан, его жена, два сына с жёнами и детьми и незамужняя дочь – через последнюю щель в накате спустились в сруб. Чилигинские мужики закрыли щель бревном и засыпали морильню землёй. Четыре дня из недр слышались псалмы, потом всё стихло. Мученики вознеслись. А деревня на долгие годы лишилась наставника. Новым наставником оказался Авдоний.
Он вроде бы и не принуждал никого слушать себя. Хрисанф, Иефер, Мисаил, Пагиил, Сепфор, Елиаф, Навин, Урия, Саул, Аммос – все они, братья, сами, своей волей, приходили в пустой овин, где Авдоний молился, проповедовал и рассказывал о видениях, и вскоре за братьями потихоньку потянулись чилигинские мужики, а потом и бабы. Авдоний говорил о том, о чём подозревали повсюду на Руси, и в Чилигино тоже: царь Пётр – чадо погибели, немецкий подкидыш. Прежний царь, Лексей Михалыч, уповал на сына, а царица Наталья Кирилловна родила дочь; убоявшись мужнего гнева, она подменила девочку мальчиком из Немецкой слободы. Диавол и потянул подменённого царя в свои тенёта. Латынники и жиды царю-немцу оказались ближе своих-природных. С латынников пошли новые порядки в державе – от подневольной армии и казённых канцелярий до постыдного челооголения и мертвяковых волос на головах. Что творит сей лихой царь? Катьке-царице он крёстным отцом своего сына пихнул, то есть женился на духовной внучке! Столицу забросил, а ведь Москва – не просто город! Первый Рим пал и лежит невсклонно, погрязнувши в латинской ереси, и второй Рим – Царьград – тоже повержен махометанами; последним оплотом оставалась Москва – третий Рим, а царь её покинул и новый стольный град в чухонских болотах возвёл!
В чём же причина оному? В том, что иссякли времена, и с дьявола пали оковы, наложенные на тыщу лет архангелом Михаилом. Освобождённый дьявол учуял, где ему кровавая пожива, – на Руси! – и сунул сюда хобот свой – Никона. И рухнула Святая Русь. Царство лишилось святости, а церковь – благодати. Взреял над Русью, как коршун, латинский крыж вместо креста. Троеперстие утвердило лжетроицу – змия, зверя и лжепророка. Новый канон в истине Господа сомнение посеял. Амвон от евангельского четверокнижия переделали на пятистолпный – в честь папы и его патриархов. Белый клобук сменили на рогатую колпашную камилавку – так сподручнее сатане поклоны бить. Коленопреклонение и метания запретили – гордыня не дозволяет. Крестный ход посолонь навыворот водить повелели. Сугубую аллилуйю, провозглашённую самой Богородицей, заменили на трегубую. Да мало ли чего ещё!.. И со смрадной земли отступать уже некуда. Только в рай. А туда дорога не торная, и пройти по ней непросто.
– Ты о гари говоришь? – сразу спросил Авдония один из мужиков.
– Мы сюда гореть прибежали, – ответил Авдоний.
Он оглядел братьев. Никто ему не возразил. И Епифания не возразила. Но чилигинские мужики смотрели угрюмо, недоверчиво.
– У нас по Тоболу многие сожглись, – сказал мужик, которого звали Максимом Скобельцевым. – И топились, и в морильнях запирались. Степан Решетников себя и семью похоронил. Божий страх. Истинный ли это путь?
– Давай вскроем его морильню, – вдруг предложил Авдоний.
– Грех.
– Грех не знать.
На морильне в лесочке уже выросли кусты. Мужики расчистили снег, выдрали орешник с корнями и раскопали землю до склизкого бревенчатого наката. Епифания смотрела в разверстую могилу. Отец Авдоний стоял в толпе и улыбался – как-то надменно и криво. Мужики поддели багром одно из брёвен и сдёрнули его на сторону. В кровле морильни образовалась щель. Неужто кто-то полезет туда, чтобы потревожить тленные кости мучеников? Но из щели вдруг поплыл густой запах миро. Люди попятились от ямы.
– «Подай руку твою и вложи в ребра мои, – насмешливо сказал Авдоний Максиму, – и не будь неверующим, но верующим».
В тот день Чилигино склонилось на гарь.
Потом отец Авдоний объяснил, что гарь – не просто взять и спалить себя. Гарь должна повторять соловецкий подвиг: сперва насмертники примут монашеский постриг; потом нужна казённая воинская сила, угрожающая обители; потом учителя вступят в прения с пришедшими никонианами, чтобы нечестивцы, потерпев поражение, кинулись в бой в звероярости своей, и тогда начнётся оборуженное пружание; и лишь потом, затворившись, насмертники предадутся огненному свирепству. Так воздвигается небесный Корабль. И для него надо всё подготовить – пики и ружья, смолу и хворост, запоры и саваны. Словом, Чилигино вознесётся не раньше осени. К той поре, даст бог, по окрестным деревням пролетит слух о скорой гари, и те, кто возжелают успеть на Корабль, тоже явятся в Чилигино.
Эта весна стала самой безмятежной в жизни Епифании. Словно мягкое сияние опустилось с небес и обволокло деревню. Мужики не ссорились из-за покосов, не требовали друг с друга долгов, не припоминали обид. Бабы не ругались на скотину и на детишек. Истаял снег, запели птицы, зазеленела свежая трава, и в богородичные ризы облачились черёмухи. Отец Авдоний посветлел лицом, как-то выправился и выпрямился, движения его стали плавными, а в волосах и в бороде заблестело былое золото. Он ходил по домам, помогая кому в чём была нужда: рубил дрова, таскал воду, сгребал снег; он был ласков с любым встречным, он играл с детьми, а на Радуницу, когда девушки за околицей водили хоровод, он со смехом побежал в девичьем круге, и Епифания, глядя на это, не поверила своим глазам.
– А ну, быстрее, горлицы! – весело кричал Авдоний. – Давай, милые!
Епифания увидела в Авдонии того давнего инока с Сельги – его облик проступил сквозь изуродованного мужика, словно чудотворный образ сквозь копоть. И не было человека добрее и чище.
Епифания не вспоминала о Семёне Ремезове. Семён выцвел, поблёк, будто износился. Он не причинил ей никакого зла – а её память хранила только зло; его было так много, что оно вытеснило всё остальное. Дожди, бесконечные дороги каторжан, грязь, кандалы, гнилая солома, зловоние, голод и стужа, вши, плети, жадные руки стражников, чужая похоть… Но ведь на земле могут быть не только муки. На земле может быть и рай, и даже не в Беловодье, и не на блаженных островах Макарийских, а здесь, в деревне Чилигино, где нет ни печали, ни воздыхания. Зачем тогда сжигаться?
Авдоний, Мисаил и Епифания жили в доме чилигинского старосты Лупана Девятова, теснились в горнице вместе с матерью, женой, дочерями и неотделёнными сыновьями Лупана, их жёнами и детьми; Авдоний и Мисаил спали на широкой лавке, придвинутой к печи, а Епифания – на полатях с девками Лупана. Епифании редко удавалось застать Авдония одного, но как-то раз весенним синим вечером она заметила, что Авдоний задержался в бане, стоящей на задворках у берега Чилижки. Семейство хозяина уже отпарилось, а Мисаил куда-то ушёл. Епифания тихонько закрыла за собой дверь предбанника, задвинула деревянную щеколду и разделась до исподней рубахи. Она сама не знала, зачем делает это. В любви Авдония к ней никогда не было ничего плотского, греховного, и самой ей не хотелось мужчину – те угольки, которые раздувал в ней Семён, давно угасли. Но её влекло желание вернуть жизнь в правильный порядок, как от века заповедано, а правильный порядок – это когда муж знает жену и жена знает мужа. Здесь, в Чилигино, люди жили правильно, как бог повелел, – по милосердию друг к другу, значит, и ей с возлюбленным, за которым она прошла через ад, надо идти дальше – к божьему предустановлению для колен Адамовых и Евиных.
Авдоний сидел на приступочке под полком – голый, костлявый, мокрый; на груди его темнело клеймо, на рёбрах багровели рубцы от плетей. Он смотрел на Епифанию расширенными, почерневшими глазами. Движением плеч она сбросила рубаху к ногам, открывая себя Авдонию. А он вдруг пополз задом по приступочку прочь от неё, отвернулся и, сжавшись, уткнулся лбом в стену, как испуганное дитя. Руки его дрожали.
– Не надо, сестрица, – застонал он. – Не могу зреть наготу твою…
Епифания присела у него за спиной и погладила по руке.
– От бога нагота, – успокаивающе прошептала она.
– От бога? – она поняла, что Авдоний ощерился, как волк. – Ужели от него? Сколь раз при мне в узилищах невинных дев разоблаченных кнутами рвали, на дыбу вздымали, жгли и резали?.. Не могу видеть бабьего тела голого! Ножи, ножи, крюки, клещи!.. Чрева разъятые!.. Сгинь, морок!..
Авдоний трясся, будто в припадке. Епифания смотрела на него, и в душе её всё обугливалось. Никуда им обоим не деться от своей памяти. Нет рая на земле. И здесь, в Чилигино, нет преображения. Только доброе прощание. А дальше – Корабль. И Авдоний постиг эту страшную правду глубже их всех.
…Урочный час Чилигиной деревни пробил в грозовой Ильин день.
В июле на заимку, где жители Чилигино держали скот, напали степняки, увели всё стадо и трёх мужиков – Мисаила, который помогал пастухам, Перфильку Ферапонтова и Ваньку Стопырева, который уже постригся у Авдония в монахи и теперь звался Малахией. На коровушек Лупан Девятов махнул бы рукой, на Корабль их не возьмёшь, но людей следовало выручать. Краденое стадо двигалось медленно, и степняков можно было догнать. Лупан собрал для погони охочих мужиков, к ним присоединились Авдоний и трое братьев. Погоня ускакала в степь. У Батырдайского яра чилигинцы встретили бугровщиков – Савелия Голяту с товарищем; совокупно с бугровщиками, раскольники подстерегли степняков у ханаки. А после ночной резни Мисаил сказал Авдонию, что среди пленных бугровщиков был Леонтий Ремезов.
В Чилигино отец Авдоний стал уже главнее Лупана; он собрал сход на площади возле заброшенной церкви. Некошеная густая трава была полна воды от прошедшего дождя, и раскольники промокли по колено.
– Наш закров боле не тайна, братья, – объявил Авдоний.
– Старый Ремез нас не выдаст, – возразил Хрисанф. – Злоухищрений он не имеет, хоть и никонианин.
Хрисанф, старый зодчий, не забыл свои долгие разговоры с Семёном Ульянычем, тобольским архитектоном.
– А ты, брате, сказал ему о том изъяне в его храмине, от коего сей вертеп вборзе обвалится? – напомнил Авдоний.
Он имел в виду разлом в подвальном своде ремезовской церкви.
– Не сказал, – мрачно ответил Хрисанф.
– Ты ему не услужил, а вскую он тебе услужит?
– Ремезы не смолчат, – поддержал Авдония Мисаил. – Небось, воевода уже готовит войско против нас.
– Пора гореть, – сурово произнёс Авдоний, внимательно оглядывая толпу раскольников. – Еде ли чей дух в нестоянии?
Раскольники молчали. Над ветхой кровлей церкви, над тесовым шатром звонницы, мокрыми после грозы, со стрёкотом носились стрижи, испуганные недавним громом. В промытом небе висели тучи: те, что не пролились, были сырые и синие, а пустые облака светились изнутри алым пламенем заката.
Епифания тоже была на сходе, как и многие чилигинские бабы. Она смотрела на жёсткое, беспощадное лицо Авдония, слышала его приговор, но не понимала, хочет ли она покинуть эту жизнь. Она ведь и не испытала её, этой жизни: она не жила, а лишь в скорбях искала своего возлюбленного. А возлюбленный искал истину. И ежели он прорвался сквозь немыслимые беды и терзания, значит, он нашёл то, что искал. Все эти годы он брёл по горло в погибели, но не отдался ей, – значит, ему нужна была не погибель. Надо ему верить, хотя от его приговора у Епифании подкашивались ноги.
С Ильина дня Авдоний начал готовить Корабль.
Возле церкви скосили траву и на глаголь повесили било – железную доску с молотком, чтобы трижды в день призывать людей на моления; колокола-кампаны в расколе были запрещены. Моления вёл сам Авдоний. Брат Сепфор сколотил для него престол, а у чилигинских мужиков нашлись припрятанные с дедовских времён ветхий антимис, Евангелие дониконова письма и мятый оловянный потир. Авдоний по памяти читал ектении, стихиры и зачала из посланий святых апостолов, а братья и чилигинцы пели. Моления удерживали паству в решимости на огонь.
Чилигино оставило прежние крестьянские заботы. Бабы сидели по домам и стучали кроснами – ткали холсты и шили саваны. Мужики нарубили в перелесках тонких сухих дров и хвороста; дровами заполнили подклет заброшенной церкви, а хворостом и сеном обложили стены. Днями напролёт звенела работа в кузнице: чилигинский кузнец вместе с братьями Хрисанфом и Елиафом перековывали косы и серпы на оружие и ладили «железное утвержденье» – решётки на окна церкви, скобы и крюки. Храм надобно было укрепить, чтобы в час горения никониане не прорвались в него снаружи, а насмертники не вырвались бы изнутри. Меж подворий мужики вкапывали частоколы: здесь они будут держать оборону от никонианского войска, пока не придёт время отступить в храм – в «згорелый дом» – и зажечься.
Брата Мисаила, брата Саула и брата Навина Авдоний определил в попречники: они будут спорить со стратилатами никониан, будут обвинять в богохульстве и требовать ответов, которых и у самого Никона не имелось. Для попречников Авдоний списал на бумагу когда-то заученные им избрания из челобитной суздальца Никиты Добрынина, что никонианами был прозван Пустосвятом; Никита с пером в руке прочёл Скрижаль и Никоновы книги новопечатные и всю ересь из них выковырял. Никто ещё лучше Никиты не обличал отступников, а сам суздальский поп за правду своих слов заплатил усекновением главы. Словом, попречники прениями остановят воинство никониан, и насмертники успеют собраться в «згорелом доме».
А потом Авдоний начал пострижения: мужики и бабы, парни и девки вступали в иноческий чин и получали новые имена, и это было главным – до гари, конечно, – отречением от мира. Чилигинцы принимали игуменство Авдония, отказывались от хозяйства, супружества и родства. Епифания видела, как глупые девки ревут под ножницами, вместе с косами теряя надежду на замужество и будущих детей. Но отец Авдоний утешал:
– Оно на благо, милые. Чем боле грехов – тем доле гореть, мучиться. А вы ныне стали чистые, как ангелицы, сгорите вмиг, словно пушинки.
Сам Авдоний и братья его приняли постриг ещё на пути в Тобольск – в Соликамске, в подвале Соборной колокольни, куда по тайному ходу пролез старичок отец Мелетий, настоятель усольской киновии.
…Однажды вечером Епифания услышала тихий разговор отца Авдония с братом Мисаилом. Мисаил задержал Авдония у крыльца.
– Помнишь, отче, Корабли на Палеострове? Ты сам о них нам поведал.
– Как не помнить?
– Чёрный дьякон Игнатий отослал с первого Корабля своего выученика Омелия Повенецкого. Вторым был Корабль кормчего Пимена. А Омелий пособил кормчему Герману и вознёсся толие на третьем Корабле.
– К чему ты клонишь, брате? – насторожился Авдоний.
– Отдай кормило мне, я буду кормчим в Чилигино, – горячо зашептал Мисаил. – А ты беги. По Тоболу, по Ишиму и далее вглубь Сибере другие тайные деревни ести. Сколь много иных Кораблей ты воздвигнешь, отче, ежели от сего Корабля уклонишься? Зачем тебе гореть? Ты на земле нужен!
– Я подумаю, – глухо ответил Авдоний.
В эту ночь Епифания не могла уснуть. Неужели отец Авдоний уйдёт из Чилигино? Неужели возлюбленный предаст её пламени, а сам останется?
Авдоний разбудил её ещё до рассвета.
– Сестрица, поспеши по избам, где наши братья, – еле слышно приказал он, – повели от меня на моление с дрекольем быти.
Гулкие удары в било раскатились по улочкам Чилигино. Сонные люди потянулись на утреннее служение. Сепфор, Навин, Урия, Хрисанф и Саул несли в руках дубинки и обломки жердей. И Авдоний тоже пришёл с крепкой палкой – древком от косы. Он принялся раздвигать толпу, освобождая место.
– Брате, станьте по кругу, станьте по кругу, – говорил он.
– Что ты задумал, отче? – не понимал Хрисанф.
– Мисаиле, поди предо мною, – распорядился Авдоний.
Мисаил вышел на пустое пространство среди толпы. Он недоумённо оглядывался. Авдоний поднял руку, призывая к вниманию.
– Ответи мне, друже, – сурово сказал он, – вскую ты в ту нощь, егда мы с братиями вас из полона от степняков выручали, не заколол Ремеза?
– Духу недостало, отче, – Мисаил виновато опустил голову. – Грешен.
Епифании почему-то сделалось тревожно.
– А вскую Ремез тебя не заколол? – потребовал объяснений Авдоний. – Ибо же ты о нем бы мне рек, а я бы его вживе не выпустил.
– То у Ремеза спрашивать надобно.
Авдоний распрямился и свысока посмотрел на толпу чилигинцев.
– Се не Мисаиле глаголет, – веско произнёс он. – С брате Мисаиле мы сквозе преисподню продралися. Брате Мисаиле и сам смущения не ведал, и протчу в смущение не вводил! Ты не Мисаиле, бес!
Толпа замерла. Епифания не успела даже испугаться, когда Мисаил вдруг сжался, будто огромный кузнечик для прыжка, но Авдоний не дал ему прыгнуть, а сбил с ног страшным ударом древка от косы.
– Бей его, братове! – взревел Авдоний.
Мисаил вскочил, и Авдоний снова ударил его древком. Лицо Мисаила окрасилось кровью.
– Бей! – орал Авдоний.
Мисаил кинулся в толпу, но теперь его ударил Хрисанф. Отброшенный, Мисаил заметался в кругу былых товарищей, и всюду его встречали ударами. Обычный человек свалился бы, оглушённый, но Мисаил рычал и вырывался с нечеловеческой силой, словно не чувствовал боли. И братья тоже будто обезумели – они лупили Мисаила дубьём со всех сторон, и наконец он упал.
Он корчился в вытоптанной траве, хрипел, впивался пальцами в землю, и вдруг изо рта у него пошла пена. Его подбросило, переложило на спину и выгнуло дугой. Раскинув руки, он встал на темя и на пятки и покачался, потом ослаб и безвольно рухнул навзничь, а потом невозможным движением внезапно извернулся и покатился кубарем. Толпа с воплем шарахнулась назад. Мисаил – вернее, бес – растопырился и на руках прокрутился перед людьми колесом, подобно скомороху, а затем оказался на ногах и побежал мимо братьев по кругу, заглядывая в лица и хохоча. Глаза его были жёлтые.
– Всех возьму! Всех возьму! Всех возьму! – лаял он.
Авдоний снёс его смертельным ударом древка в висок. Мисаил отлетел и распластался, обмякнув уже без содроганий. Он был облит кровью, одёжа его порвалась, он лежал как тряпка – убитый наповал. В толпе от ужаса выли бабы, мужики тяжело дышали, кто-то бубнил молитву.
– Зрите, брате! – яростно крикнул Авдоний и харкнул на тело Мисаила.
И тело начало темнеть на глазах в распаде тлена. Лицо и руки раздулись, пополз смрад разложения, а слева на боку, где задралась рубаха, раскрылась чёрно-багровая гнилая дыра – это была рана от джунгарского ножа, который в ту давнюю ночь у ханаки Левонтий вонзил Мисаилу под ребро.
Авдоний обвёл потрясённую толпу бешеным взглядом.
– Довольно ли свидетельства, человече? – яростно спросил он у народа. – Дьявол весь мир уже в зев положил, и даже к нам проник! Где убо спасение обресть, понеже Корабля?