Почти сразу я догадался, что старик так поступил специально: хотел себе холмик и только. Чтобы он со временем сравнялся с землёй и исчез. Чтобы не разрыли.
– Нельзя так, – настаивал Борисович. – По людям нужно пройти и подсобрать. Давай пробежим? Сам не пойду, а то подумают ещё нехорошее.
Помявшись, подумав, помолчав, я предложил:
– На мои купим. На заработок.
Борисович понял и как мог меня утешил:
– С Игоря потом стрясёшь. Он, может, на подлёте уже.
В ритуальной лавке мы купили Деду Сашке огромный деревянный крест. Один из лучших.
Просторную, самую глубокую в карьере копачей могилу быстро и резко засыпать не удалось. Они тихонько ругали Деда Сашку за нестандарт. Некоторые мужики схватили лопаты из катафалка и стали помогать. Суетился и мой отец, нарядившийся в джинсы и туфли. Он подстриг бороду.
После похорон мы поехали запирать дом покойного. Я теперь сделался вечным свидетелем. «Муниципальная комиссия», как нас называл Борисович.
Воровать в доме было нечего, но мы всё равно проверили окна и качество замков. На сарае и погребе замки сменили на новые, предусмотрительно приобретённые Борисовичем утром.
В какой-то момент я остался в опустевшем, проводившем хозяина доме один. А именно в комнате с приоткрытым шкафом. На его верхней полке, свёрнутый валиком, лежал серый шерстяной свитер под горло. Я хорошо помнил его со времён ночной рыбалки, на которую нас с Игорем брал Дед Сашка.
Быстренько я примерил свитер – как раз. Он казался новым, хотя и пах стариковским шкафом. Меня не смутило. Крупная вязка, рельефные швы на плечах, плотная резинка на талии – хемингуэевский стиль.
Видимо, Дед Сашка тщательно берёг эту вещь. Носил по случаю. Я припомнил, что на самой рыбалке на нём болтался драный пиджак и тельняшка, а в свитер он переоделся, когда привёз нас домой. Он тогда сразу уехал куда-то. Запомнилось.
«Вот и в расчёте!» – подумал я, повязал свитер на талию и быстренько побежал к себе, потея, как роженица.
Борисовичу я ничего рассказывать не стал, чтобы он не терзал расписками.
Отец дня через три прекратил своё пьянство, и мы провели хорошую неделю: заливали дорожку бетоном к душу, жарили вечером шашлыки, смотрели старое кино по телевизору под чай.
Потом я уехал.
В свитере я пару раз ходил на свидание зимой и однажды на работу. Он отлично смотрится на мне.
Надеюсь, мой подарок Деду Сашке тоже в самый раз. Пусть лежит спокойно и не мёрзнет. Место обогретое.
июль 2022
Феодосия
Настроение – штучное. Пейзаж осени коснулся сердца и напомнил о лучших мгновениях. Разнообразие цветов позволяет снова поверить в Бога. Солнечные лучи прокалывают вату тумана и – Боже ты мой! – греют! Наверное, сегодня последний тёплый денёк. Потом бесконечная русская зима без света и ласкового воздуха.
Я решаю двигаться дальше, пиная ненужные клёнам листья. Подключившись к наушникам, я долго выбираю и наконец запускаю, прослушивая рекламу, нужную песню:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Слуцкий соответствовал моему тогдашнему вкусу. Я смотрел на него и знал, кем хочу стать. Я не боялся застопорить процесс развития собственной индивидуальности – она меня попросту не интересовала. Выпуская дым из ноздрей, он душил микрофон и горланил песню. Весь репертуар я выучил наизусть. Даже юношеские песенки.
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Группа – это и был он, Слуцкий. Остальные музыканты лишь обслуживали его талант. Если Слуцкий – книга, то они – обложка. Если Слуцкий – картина, то они – рамочка. И так далее.
Он «выстрелил» в девяностые. Пока пацаны посложнее приватизировали заводы и пароходы, он отстаивал право производить смыслы. Это потом, заряжая вены героином, Слуцкий расстреливал звуками стадионы с пэтэушниками, а они рвали на себе одежду от гордости, перекрикивая своего идола:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
В самом начале была гитара с искривлённым грифом, стихи в тетрадке и фантазия, разбухающая со скоростью раковой опухоли.
Потом слава. Всё случилось буквально за месяц. Ему звонила мама, хлюпая: «Тебя там по телевизору показывают. Неужели ты куришь?» Слуцкий сказал, что так необходимо для образа.
Убойная песня о сентиментальном уроде взорвала страну. Братки, школьники, солдаты, учительницы и менты напевали:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Дальше было то, что называется признанием. Стадионы поднятых рук. Тысячи мокрых от восторга глаз сливались в шумящий океан у ботинок.
Он и сам однажды разрыдался от волнения.
«Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!»
– хрипело отечество.
Вскоре это стало работой. Любая работа требует дисциплины, а всякую дисциплину необходимо нарушать, чтобы не свихнуться. Тогда все кололись, и он тоже стал. Классическая история вчерашнего пионера, набившего карманы денежками.
Он в интервью потом каялся. Призывал таких как я беречь здоровье, не совершать глупостей, но однажды проговорился: «Весело было. Никогда не жилось так здорово».
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
В девяностые годы за Россией присматривал дохристианский бог. Всё погибшее досталось ему в качестве жертвоприношения. Он насытился и ушёл. Слуцкий пел о пирах этого чудища, чтобы облегчить страдания его жертвам.
Когда счастливая волна схлынула, Слуцкий оказался ненужным. Прежние фанаты переросли его, отдав предпочтение девчонкам в пёстрых купальниках. Каждая из них напоминала соседку-старшеклассницу, которая прежде вежливо здоровалась у подъезда, а потом куда-то исчезла. Страна увидела, куда – в телевизор. Закатывая глаза (как учили), она мурлычет теперь в бикини:
Ля-ла-лу-ла-лу-ла-лу-ла.
Слуцкий решил умереть, но спасся как-то. Иногда думаешь: сдохну к субботе, а спустя год замечаешь, что протёрлись джинсы и срочно нужны новые. Завязав с наркотиками и пересев на водку, Слуцкий записал два лучших в своей жизни альбома, и я чуть не сошёл с ума, когда мне подарили диски. Моя жизнь изменилась и, боюсь, навсегда. Я не помню, что там было в старших классах. Кажется, один Слуцкий, непрекращающийся:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
На первом курсе я влюбился в брюнетку с веснушками. Она не перекрасилась, будучи рыжей, – нет, именно брюнетка с веснушками. И глаза цвета солнца в затмение.
Она так много знала, что я закомплексовал и уселся за книжки. Слуцкий тогда исчез куда-то. Я потом узнал, что он ненадолго возвращался к героину.
Вышло так, что у Слуцкого было два поколения поклонников. Первые – это его ровесники. Они после дефолта перестали слушать музыку. Вторые – это поколение первых россиян – моё поколение. После 2010 года Слуцкий для нас устарел, хотя иногда, тоскуя по уходящему детству, мы запускали в плеерах:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Февраль 2011 года был таким холодным, что мы бегали, а не ходили. Я ещё носил челку «под Слуцкого», но подстригал её всё короче. Вместо стандартной чёрной куртки попросил у мамы изумрудную парку с мехом, а тупоносые ботинки наконец-то выбросил.
Тётка, подвязанная шерстяным платком, смотрела на меня презрительно, но я всё равно повторил:
– Да, одну розу. Одну.
Хотелось мою веснушчатую порадовать, чтоб не сомневалась, что люблю. Одна роза круче букета.
– Зря ты без шапки – холодина вон какая. Прича того не стоит. Слушай, это… короче, типа, давай мы расстанемся с тобой, да? Просто, ну, типа, мне понравился один парень, понимаешь? Ты клёвый, смешной – не думай ничего… Помнишь, как в зоопарк ходили? Клёво было, да? Ничего? Не обижаешься? Не думаешь, что я тебя предала? Блин, это жесть какая-то.
Она меня не предала. Предательство – выстрел в спину товарищу. Расстрел товарища – не предательство.
В том атомном феврале меня опять утешал Слуцкий знакомым как бабушкины ладони:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Через неделю друг Никита прислал сообщение: «Слуцкий приезжает. Пойдёшь?»
Начавший седеть рокер гастролировал без группы. Акустический концерт. Такой ход преподносился фанатам как поиск новых форм, но, конечно же, Слуцкий элементарно не желал делиться с музыкантами.
То был мой первый концерт. Никита сказал, что непременно следует выпить, потому что в клубе дорого. Мы накачались вином, оделись во всё чёрное и пошли на окраину города в клуб с каким-то пошлейшим названием. Никита даже распустил волосы и выпрямил их утюжками. Мне это казалось забавным и трогательным.
В клубе я обнаружил обе категории поклонников Слуцкого. Нам было некомфортно вместе. Взрослые пили у бара цветные напитки из низких стаканчиков, а мы посасывали бюджетное пиво, не понимая: можно курить или нет? Тогда ещё было можно.
Наверное, мы выглядели совсем мальчиками. Будто детей пригласили на взрослый праздник и забыли о них. Чувствуя свою несостоятельность, мы кучковались стайками у сцены, боясь оказаться далеко от микрофонной стойки. Взрослые, выставив животы и груди, держались непринуждённо, как кошки среди цыплят. Одетые в нелепые свитера и растянутые джинсы, они казались нам идиотами. Представляю, что они думали о нас.
Беспрестанно терзая потными руками чёлку, я спрашивал у Никиты:
– Уже пора. Чего он так долго?
Опытный Никита был невозмутим:
– Всегда так. Жди. Он же звезда. Ты, если прославишься, тоже будешь опаздывать.
От сигаретного дыма, перегара и пота становилось тяжело дышать. Какая-то брюнетка с чёрным маникюром, чёрными веками и вся, естественно, в чёрном, рассматривала меня порочным взглядом, манерно сбрасывая пепел в пивную банку. Я оробел и зажмурился. А когда успокоился, заметил, что брюнетка самодовольно улыбается. Кажется, она родилась лет на семь раньше меня. Робкий с женщинами, я не понимал, как поступает в подобных случаях настоящий панк, поэтому всего лишь купил пива и быстренько выпил.
– Ну неужели всегда так долго?
– Всегда, – вздохнул Никита.
Из колонок заиграло родное:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Слуцкий оказался маленьким и сутулым. Удивительно большая голова перевешивала худое, не знавшее труда и спорта тело. Шепелявя, он поздоровался и принялся настраивать гитару на слух. Мы выли, а он щурился, прислушиваясь. Потом завизжали колонки, и Слуцкий поругал какого-то Витеньку. Наконец выдохнул и провёл по «ля». Замер.
– Машенька, чайку, – крикнул он.
Взрослые фанаты понимающе засмеялись. Немолодая уже девица в голубых джинсах и красном затасканном свитере принесла пивной стакан с чем-то жёлтым без пены. Слуцкий отхлебнул, улыбнулся как волк из советских мультфильмов и сыграл ещё один аккорд.
– Так… коньячку, – понимающе прокомментировал Никита, а я глянул на время: мы ждали Слуцкого два часа.
«Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!»
– подумал я.
Всё было узнаваемо: интонация, хрипы, вздохи, жесты, но чужое какое-то всё! Хорошо он играл или плохо – не знаю. Я ещё не разбирался тогда. Помню, что он раскрывал глаза не больше трёх раз – искал стакан с коньячком.
К десяти вечера я стал жалеть деньги, потраченные на билет, маршрутку и пиво. Главная проблема заключалась в том, что для Слуцкого происходящее было привычным. Ему ничего не хотелось. Лишь отыграть бы да уйти. И не видеть нас, и песни собственные не знать. С бóльшим энтузиазмом люди завязывают шнурки. Он жалел, кажется, что сочинил однажды своё легендарное:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Несколько раз он покидал сцену, а потом возвращался к гитаре, покачиваясь на коротких ножках.
– Ты красивый, Слуцкий, – орали тётки из первых рядов.
Он скалился неполным комплектом зубов.
В одну из таких пауз кто-то легонько толкнул меня в спину. Я обернулся и увидел ту чёрную – она улыбалась. Превозмогая стыд как боль, я поднял ладонь, а она ответила. Наше липкое приветствие отозвалось неприличным хлопком. Некоторые отвернулись от Слуцкого и глянули на нас. Так легко у звезды отнять внимание.
В какой-то момент Слуцкий чуть не свалился к нам, запутавшись в проводах. Было бы здорово засвидетельствовать звездопад.
– Маша, – заревел он, подстраивая первую струну. – Чайку!
Порядочно бухая Маша принесла новый стакан и что-то шепнула звезде на ушко. Сладкая улыбка, растянувшаяся по небритому лицу, не вызвала у Никиты сомнений:
– Скоро закончится.
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Как бы там ни было, мы скулили от радости, протягивая руки к утомлённому проповеднику. Неожиданно главный хит оборвался, и Слуцкий, не доиграв куплет, уплыл в каморку.
Мы просили, но он не вернулся.
– Слуцкий спит, – безучастно сообщил мордатый охранник.
– У-у-у!
Для приличия какое-то время все ещё сидели за столиками и курили. Говорить было невозможно – из колонок ревел незнакомый музон.
– Пойдём домой? – попросил я.
Двинувшись к гардеробу, мы наткнулись на Слуцкого. Рассеянный, мокрый и помятый, как пьяный дед, он шептал что-то моей чёрной брюнетке. Она повисала на нём как коромысло. Тоненькая, лёгкая, шальная. Увёл невесту, тварь алкашная!
Мы гордо обошли парочку и унеслись в будущее, а Слуцкий остался в истории выть, как собака, своё:
Пам-пара-пам.
Пам-пара-пам!
Бывают дни, пригодные для воспоминаний. Открытки из архива, а не дни! Тепло в душе и вокруг неё. Однако поднимается ветер. Мгновенно темнеет небо. Листья, оставленные солнцем, тускнеют и теряют индивидуальность. Отсыревший воздух опускается в лёгкие, царапая горло.
Если и был Бог, то теперь он отвернулся. Скоро, скоро большая зима. Нужно не забыть прожить её.
ноябрь 2019
И все бы хорошо, да что-то нехорошо.
А. Гайдар
Правда, что юноши стали дешевле?
Дешевле земли, бочки воды и телеги углей?
В. Хлебников
С чего бы начать?
Несмотря на то, что мы прожили с Мишей в одной квартире лет пять, я так и не понял, на кого он учился в университете. Что-то, кажется, связанное с продажами. На занятия он практически не ходил, но экзамены при этом сдавал успешно. Образование Мише оплачивала мама. Он называл её не иначе как Святая. «Моя Святая».
В июле 2020 года мы отметили наши выпускные, состоявшиеся с разницей в два дня: жареная картошка, бычки в томате, деревенские (от Святой) помидоры, белый хлеб и водка. Стол установили посреди комнаты, как гроб. Пел Летов, отпевая нашу юность, и как свечки тлели в мутной банке окурки. Из-под шва горизонта ещё пекло солнце. Вертел головой деловой вентилятор, неутомимо осматривая углы нашей скромной квартирки. Мы ухмылялись друг другу: художник и поэт. Как всегда под бутылку говорили об искусстве. Искали актуальный метод. Как из ничего создать нечто, что будет обладать признаками живого, а особо наивные люди и вовсе будут думать: живое и есть.
Миша тогда только начал писать картины, а я сочинял стихи. Думали – главное, метод. Что писать понятно, но вот как? Великая мука! Если бог наградил человека даром творчества, то сатана поставил вопрос о форме.
Когда июльский зной сменился июльской вечерней прохладой и почернело за окном, мы пошли гулять. Обыкновенное для нас продолжение вечера. Кажется, мы обошли целый город, глотая пиво. Соревновались в подборе приятных тем, вели богемные разговоры, вспоминали удачи и несчастья, устало молчали. В общем, были свободны и непобедимы.
За полночь в киоске у спящего городского рынка приобрели одну на двоих булочку с маком (похожа на снаряд) и отправились спать. Миша, как и всегда, мгновенно уснул, а я всё лежал и думал об одной девушке, которую чудовищно обидел. Она оказалась глупой, но воинственной, и значит, поделом ей. Её оглушительное предложение жить вместе, как бы последовательное и логичное, на деле никак не соотносилось с моим проклятым материальным положением. Попытка это объяснить предпринималась, но мысль не прошла – чересчур абстрактная. Тогда я поступил конкретно: увёл на шашлыках поглубже в лес обезжиренную, смешливую, смуглую, одетую как шлюха на конкурсе шлюх одногруппницу, о чём признался немедленно утром. Рвать, так рвать – до крови.
Миша лежал на своём полосатом матрасе у дальней стенки, храпел и не реагировал на комаров. А они, ненасытные твари, становились всё бесстрашнее с каждым часом. Потея и нервничая, я мял одеяло, как тесто. Только с первыми тенями рассвета я смог уснуть, поэтому и проспал почти до обеда.
Был выходной день и на работу (подработка никем) идти не требовалось. Тем более, я планировал бросить эту халтуру и подыскать что-то поинтереснее (пять через два по восемь часов, например). Надеялся на диплом.
Проснувшись, я обнаружил Мишу на кухне (понурую фигуру Миши). Он пил коньяк, закусывая сыром и сливами. Бутылка уже заканчивалась, когда я, почёсываясь, явился на кухню. У плиты, прислонённый к спинке стула (второго в нашем хозяйстве), сох свежезагрунтованный холст.
Миша сразу всё объяснил:
– Святая моя денег прислала. И весть: из военкомата звонили. Ждут меня осенью. Бреют в солдаты. Швырнут в топку очередной империалистической войны.
– Войны? Где война? – спросил я.
– Будет. Капитализм уже породил все необходимые для громадной бойни противоречия. Скоро полетят самолёты, посыплются бомбы на города. Солдат пойдёт на солдата, а танк на танк. Капиталу требуются мертвецы и убийцы, и то буду я. – Произнеся всё это, Миша развёл в стороны руки: – На крест меня! На крест! Принесите крест, пожалуйста, но не учите меня стрелять!
Сквозь похмельный морок я подумал: ведь он действительно похож на Него, только пожившего и потрёпанного. Курчавые волосы до плеч, островками борода, нежные тонкие руки, кроткий взгляд. Только белый живот исколот татуировками, только кольцами пробиты соски и бесцветные рыбьи глаза не моргают, как сваренные. Он воду превращает в водку и проповедует марксизм (коммунизм? большевизм? сталинизм? социализм? ленинизм? не разобраться). Миша заметил, что я любуюсь им, и галантно, точно перед камерой, закурил. Дым рывками поплыл по квартире.
– А плана на этот случай разве не существовало? – поинтересовался я.
Увы! Мои родители (тоже святые) подсуетились и купили мне плоскостопие ещё год назад, а вот Мишина заступница оплошала. Понадеялась на авось, не доглядела.
– Ты наверняка чем-то болеешь, – предположил я, пытаясь утешить друга.
– Если бы! Я болен лишь мечтой о революции. Теперь меня спасёт только она, родимая. Хотя заслуживаю ли я? Вон даже тебя сагитировать не сумел. Юрочка, какое твоё отношение к войне? К родине? Материалистическое, то есть классовое, или как у большинства – идеалистическое: берёзки и всё такое? А? Отвечай.
Как революция может спасти от военкомата – я не понимал. В войну категорически не верил. На Мишину агитацию (даже в такую минуту) реагировать не собирался. Я думал, подбирал варианты.
– А как твой товарищ Ленин решил вопрос с призывом? – спросил я наконец.
Миша задумался. Удушив сигарету, он полез в интернет.
С изяществом крошечного вертолёта на вчерашнюю немытую посуду опустилась жирная муха. Солнце, наступая на нашу безшторную квартиру, будто исполнив команду «пли!», садануло мне в голову длинным лучом. Я махнул горючего, закурил и подумал, что в одиночку съём квартиры не потяну. А больше на этом свете (оказалось) друзей у меня нет.
– Что планируешь изобразить? – поинтересовался я, кивнув на холст. – Горящий танк?
– Дезертира, – ответил Миша.
И через неделю наша единственная в квартире стенка, не занятая картинами, укрылась полотном цвета хаки.
Кривоногий, криворукий, кривоносый, сгорбленный, косой солдат в драном бушлате без погон мочился сиреневой жидкостью на куст цветущей сирени. Грязным ногтем указательного пальца (свободной руки) он скрёб седую бородёнку. Запечатлённый в такой позе, он казался невероятно печальным.
– «Дезертир», – представил новое полотно Миша. – Мой идеал. Лучшая работа. Продам не меньше, чем за косарь. Поспрашивай там, может, кто заинтересуется.
Потом знакомые (какое-то наше невнятное окружение), забредавшие порою к нам, фоткали полотна и кивали, разинув рты. Среди них я присматривал себе нового сожителя, но как-то никто не подходил: все невероятным образом казались пристроенными. Одни мы с Мишей бродяжничали. Бедность, будь ты проклята!
«Дезертир», как и прочие картины, спросом не пользовался. Но он действительно отличался от других полотен. В вылупленных глазах солдата угадывались обречённость и загнанность, усталость от собственной участи. Эта картина хоть и выделялась среди прочих написанных, но быть проданной не могла – я это сразу понял. Босхианские Мишины уродцы, которые таращились своими выпученными глазами со стен каждой комнаты, окружённые тем или иным кислотным фоном, не могли существовать отдельно от нашей квартиры с её минималистичным интерьером и унылой атмосферой. Им суждено было родиться и остаться жить в мастерской, как если бы дети продолжали жить до старости в роддомах.
Мне трудно ответить на вопрос, имели ли Мишины картины какую-либо художественную ценность. В изобразительном искусстве я дилетант. Однако с уверенностью заявляю, что Миша имел талант и обладал самобытностью. В его работах присутствовала придумка и личный взгляд. Картины Миши мог нарисовать только Миша, а это дорогого стоит. Петь своим голосом – это дар.
– Так как Ленин от призыва закосил? – переспросил я как-то Мишу.
Мы мыли нашу квартирку. Помнится, я собирал пыль со стен драной футболкой и упёрся взглядом во взгляд Ильича. Его классический портрет висел у нас над обеденным столом, напротив окна без штор. «Пусть товарищ Ленин хоть через окошко смотрит, что там, в капитализме проклятом, творится», – шутил Миша. Чтобы как-то уравновесить Ленина и не поддаться его влиянию, я поместил рядом портрет Толстого, а потом ещё Маяковского и Блока для верности.
– Он же из дворян, – ответил Миша. – И судимость имелась. За подрывную активность, кстати, – добавил он и улыбнулся по-волчьи.
Чем скорее наступала осень, тем печальнее становился Миша: сох и облетал. Мы не знали, что делать. На пару дней он съездил к отцу, с которым поддерживал поверхностные отношения. Отец бросил Мишину Святую лет пятнадцать назад. Денег никогда не перечислял, в воспитании сына участия не принимал, но зачем-то каждый год поздравлял его с днём рождения.
Миша вдруг потянулся к отцу в восемнадцать лет. Стал ездить, разговаривать. Это был одинокий мужик, простой и сентиментальный. Естественно, выпивающий. Он сказал Мише, что все уклонисты трусы, что родина на то и родина, чтобы ей отдать долг, что год – это не потеря времени, а приобретение бесценного опыта, что каждый мужик обязан уметь стрелять. Высказал какие-то замечания про Мишину причёску и татуировки; про кольца в ушах. Миша твердил отцу, что его левые взгляды противоречат защите буржуазного правительства, что у капиталистов нет родины, а потому и армию свою они предадут; что любой солдат для них такой же товар, как машины, цепи, вина и шлюхи, которых они продают, покупают и заново, заново, заново. Признавался, что никогда в жизни он не хотел бы стрелять в человека и даже бить его. И любой приказ – насилие. Отец Мишу не понимал, рассуждал про землю, историю, убеждал, что армия позволит страну посмотреть. А когда узнал, что сын не имеет телевизора, то вовсе развёл руками, обвинил его в чудовищной неинформированности и прекратил разговор. Утром Миша вернулся в квартиру нервный, возбуждённый, громкий. Он шагал от холодильника «Орск» до полки с книгами, курил и пересказывал мне разговор. Я жалел Мишу, потому что в слабой позиции находился именно он. Оборонялся.
Аспирантура была моим элегантным решением, пришедшим в голову перед сном, у края бодрости. Как я радовался этой своей придумке! Как любил её! Миша, помнится, тоже приободрился, расцвёл. Немедленно он скачал себе учебники и стал готовиться. Даже завёл, быть может, первую со школьных времён тетрадку, куда плохо выработанным почерком вносил какие-то записи. За месяц он изучил практически всё, что должен знать студент с его факультета. Полученные знания углубили критическое Мишино отношение к капитализму и служению ему. Чем больше знаний о системе, тем слабее её стены, тем больше трещин в оконных рамах.
Миша очень рассчитывал поступить в аспирантуру и даже окончить её как раз на границе призывного возраста. Это решение действительно было изящным. И потому так горько от провала этого проекта!
Что ничего не получится, стало ясно в тот день, когда Миша вернулся с собеседования, которое проходило в старом корпусе университета на улице Студенческой. Переодеваясь в рабочую одежду и намереваясь немедленно убежать (подрабатывал в кафе, продавал какие-то булки), он мне наскоро доложил обстановку. Был бодр и как-то, несмотря на скверные новости, радостно взвинчен.
– На все вопросы я ответил. Ответил достойно. Совесть моя чиста. Но не берут, Юрочка, с такой мордой, как моя, в аспирантуру, точно тебе говорю! В комиссии сидели две бессмысленные жабы с моей кафедры и старый, уже глубоко во сне, профессор. Он молчал и улыбался, как под наркотой. Ещё посматривал на свои дорогие часики иногда. Жабы задавали поверхностные вопросы. Какую-то чепуху. Ясно, что сами материалом не владеют. Одна воду сильно пила, наверное, бодун. Пока я вещал – они в телефонах рылись и кивали. Одна вообще в какой-то момент вышла позвонить.
– Так это же хорошо, – возразил я. – Слушали невнимательно, значит, будут судить по общему впечатлению. Впечатление ты оставил приятное?
– А то! Шутканул даже, а они похихикали, как гиены.
– Ну вот!
– Что, Юрочка, «вот»? Имеется всего лишь два бюджетных места, а нас, абитуриентов, семеро. Первое место по квоте уйдёт иностранцу инвалиду, имеющему третье место за участие в проекте «Лидер отечества». Он два слова сказал, а профессор сразу проснулся и галочку себе в тетрадке мальнул. Я видел.
– А второе?
– А второе, гарантирую тебе, получит Дашка с кафедры. Она там работает у них два года. Секретарём или кем-то. Своя. Пары за них ведёт и планирование составляет. Отвечала, как задержавшаяся в развитии: му-хрю. А профессор опять проснулся и опять мальнул. И оскалился ещё, как волк. Посасывает, наверное, она ему.
– Да брось ты! – не поверил я. – Он же старый. Что ему там отсасывать?
– То, что у старого осталось, – то и отсасывает. Это у пролетария в шестьдесят лет уже ничего не стоит. Жизнь потому что тяжёлая, с болезнями всякими. И каждый день отчуждение, отчуждение! Это давит на психику, как пули, свистящие над головой. А эти десятилетиями один и тот же конспект воспроизводят и на стуле ёрзают. Кровь, конечно, может застояться, но застаивается там, где нужно. А Дашка дотошная. За это и ценят.
Я вскипел почему-то и стал на Мишу практически рычать:
– Да что ты с агитацией своей ко мне прицепился?! Ты можешь спокойно разговаривать или нет? Плевать мне на политику! Давай о деле говорить без этого всего.
– То-то и оно! – попытался перебить Миша, но я не дал:
– Это мир фантазий – твой марксизм. Герметичный титановый шарик, о содержании которого полно диких мифов. И потому полно, что никто не видел, что там внутри. И политика твоя – это лишь тема для журналистов. Чтобы было чем голову людям забивать и себя кормить. Набор условностей и всё. Ты думаешь, я не пытался чувствовать хоть какой-то азарт? Хоть что-то понять? Бесполезно! Всё одинаковое! Изучать политику – это как изучать песок в пустыне. А говорить о ней – это как этот самый песок жрать!
Миша не выносил критику. Как и всегда (замкнулся), он немедленно сунул ноги в кеды и, не прощаясь, ушёл на работу.
Мне не хотелось верить, что моя идея провалена, но призывник казался убедительным. Говорил как о решённом деле, оконченном.
Я, кстати говоря, тоже переменил работу. И хоть вновь работал никем, но зато теперь за чуть большую зарплату. Может, потому я подумал в тот вечер, что Миша заслуживает свою участь, и что нужно быть активнее, проворнее, больше требовать от себя, вертеться. А не сидеть у родителей на шее и ждать коммунизм. Сам виноват.
Вместе с тем я ощутил ноющую боль, досаду. Чувство несправедливости было тому виной. Непобедимое чувство.
Меланхоличный вечер. Серые тучи, как воспалённые почки, облегчились мелким дождём. Дышать было легче, но угнетала тоска.
Машины под окнами скользят, как водомерки, откуда-то доносится музыка, пахнет пивом из пивной под домом, слышны крики поссорившихся её посетителей. Полоса заката на серой панельке. Драка, крик и смех. Опять тишина. Смеются девушки. На исходе моё двадцать второе лето. Кто-то едет на море, а я нет. Мама жалуется на боли в боку. Мой торс утратил упругость. Несколько месяцев его не обвивают женские ноги. Стихи мои никому не нужны. Отчего у меня, неглупого и открытого, практически нет друзей? И Миша вот-вот, уже осенью, в моё любимое время года, уедет в армию, где будет носить тяжёлое и исполнять нелепое. А я останусь один. Буду всю зарплату отдавать за это унылое место, где ем и сплю. (Куриный суп без зелени, экономичный.) Мишу убьют на войне самым первым. Нелепого, доброго, чуткого. Война состоится, раз его марксисты настаивают. Догорает август, оголяя парки города. Вспыхивают кустики, травка – всё горит. Каким медовым всё-таки было детство. Кто его отнял у меня?
Через неделю объявили результаты. По баллам Миша занял третье место. «Почётное», как он тогда пошутил.
Там, где я работал никем, был юрист Алексей. Лысый полноватый парень, сторонящийся общих разговоров, очень искренний наедине, тихий. Часто его веки краснели, а пот отдавал спиртом. Почему-то он мне показался «своим», хотя Миша и твердил мне беспрестанно, что «свои» – понятие классовое. Он (Миша – молодой агитатор) даже заставил меня прочесть «Государство и революцию» Ленина, но я совершенно ничего не понял и большую часть пролистал. Ахинея какая-то.
Как-то я позвал Алексея выпить пива после работы в бар, где трудился мой одногруппник. Нам предоставили скидку до десяти часов, пока не приехал хозяин бара.
Я рассказал Алексею о нашей проблеме и попросил помочь словом или делом. К моему удивлению, Алексей сказал, что нужно читать.
– Юрист не имеет готовых ответов, но знает, где почитать.
Очень странная профессия, получается.
– А чего просто не заплатить? – поинтересовался он.
– Нечем, – ответил я, отвинчивая голову сушёному лещу.
– Я почитаю и, может быть, что-то найду. Но, скорее всего, придётся платить.
– Понял. А у тебя что с жильём? Снимаешь?
– Ипотека. Когда выплачу – будет сорок восемь лет. Но попытаюсь быстрее.
Представить Алексея в этом возрасте я не смог. Ставя стакан на липкий стол, он вдруг дёрнулся так резко и внезапно, будто из-под него вынули стул.
– Ты чего?!
– ВСД, – объяснил он.
– А, – сочувственно протянул я. – Если Мишу в армию заберут, то мне придётся самому платить за квартиру, а это почти вся зарплата.
– Заплатит твой Миша и никто его никуда не заберёт.
– Нечем, – повторил я.
Интересно было с ним тем вечером в баре. Очень сосредоточенный человек. Мне не верилось, что он старше меня всего-то на пару лет. Я решил, что мало читаю. И вообще поверхностно отношусь к жизни. Я даже признался в этом Алексею, когда мы курили у бара, но он лишь махнул рукой и посуровел, как больной, которому напомнили о диагнозе.