И все же, как известно, в диархии «закон-обычай» правовая наука отдает предпочтение закону, за которым уже потом должен следовать обычай. Объяснение заключается в том, что хотя писанный закон появляется хронологически в жизни народов после обычая, зато является результатом торжества верховной власти над всеми предшествующими силами общества57.
Кто спорит, что обычай нередко аморфен и противоречив, редко оформлен письменно, зачастую не систематизирован в практике своего применения, да к тому же еще и лишен (по крайне мере, до определенного момента) признания со стороны верховной власти?! И, конечно же, закон в этом отношении несравнимо системнее, четче, несет на себе печать властного принуждения со стороны государства и, если можно так выразиться, оперативнее на фоне консервативного по самой своей природе обычая.
При этом законодатель может руководствоваться народным обычаем, а может игнорировать его во имя высших целей. В этом тоже заключается элемент неизбежности – если бы законодатель всегда лишь следовал правовому обычаю, то никакого развития общества не могло бы произойти. Достаточно вспомнить реформы Петра Великого (1682-1725), к примеру.
Но что допустимо относительно обычных граждан, юридических лиц и государственных учреждений, то едва ли применимо к верховной власти в целом и царской власти в частности: «Quod licet lovi, non licet bovi» («что положено Юпитеру, не положено быку»). И на вопрос: почему же, все-таки, прекрасные примеры благочестия, приведенные выше, не были облачены в форму закона? можно привести следующие доводы.
Во-первых, царская власть потому и называется верховной, что выше ее никого нет (кроме Бога, разумеется); все нити управления обществом, включая, конечно же, законотворчество, находятся в руках монарха. В 133‑й новелле св. Юстиниан Великий писал: «Нет ничего недоступного для надзора царю, принявшему от Бога общее попечение обо всех людях. Императору подобает верховное попечение о церквах и забота о спасении подданных. Император есть блюститель канонов и Божественных Законов. Царь через Соборы священников утверждает правую веру»58.
Неограниченная власть вовсе не означает, что в основе того или иного закона лежит исключительно своеволие царя. «Сердце царя – в руке Господа, как потоки вод; куда захочет, Он направляет его» (Притч. 21:1). И исполнение (а не корректировка) «божественного закона» составляет первейшую обязанность монарха. Реализация его законотворческих прерогатив невозможно без ориентации на общее благо и народное правосознание, выросшее на почве того же религиозного культа, что исповедует и сам монарх.
В значительной степени царь – лишь исполнитель общего воли, его закон не может противоречить общественному мнению без опасения бойкота со стороны его же собственных подданных. Не случайно, нередко монархическое государство называют «народной монархией», как Византийскую империю, например59, или Русское царство60. А иногда даже Византии усвояют (безосновательно, конечно же) республиканскую форму правления61 – настолько политически силен в ней был народный элемент.
Но как же быть с «царским правом» законодателя? В свое время римское право успешно решило эту непростую задачу, заявив, будто «по древнему закону, который называется царским, все право и вся власть римского народа были перенесены на власть императора». Впрочем, это не означает, что моральная зависимость царя от своего народа должна привести к разделению его законодательной власти. И потому св. Юстиниан Великий писал далее в новелле: «Мы не разделяем закон на части, относящиеся к его различным создателям, но повелеваем, чтобы он был целиком нашим»62.
Не менее красочно и цельно выражено органическое, идеальное единство монарха и Justitia (справедливости), царя и народа, императором Фридрихом II Гогенштауфеном (1218-1245). Он убедительно доказывал, что монарх является источником божественно-естественного права, дарующим своим подданным «божественное право». Своими небесно-вечными заповедями император устанавливает в земном мире небесный порядок. Всякое право идет от Бога, Он же – источник справедливости. Император же есть посредник между божественным и человеческим правом, а между Богом и императором посредником становится сама Justitia, «поскольку земное право подчиняется государю, над ним же властвует небесное».
Император – живое воплощение справедливости и законности, lex animate in terries. Лишь мистическое единство с Христом обуславливает его право издавать и толковать закон, и, как законодатель, он движим волей Всевышнего. Исполняя в полном объеме свои обязанности, император, окинув взором свое правовое творчество, может с гордостью сказать: «Мы вдвойне возвратим Богу доверенный нам талант и этим сводом законов, составленным во имя служения Юстиции, принесем жертву уст Христу, вручившему нам то, чем мы владеем».
Как и св. Юстиниан Великий, Гогенштауфен был убежден, что все три источника права – Бог, народ и императорская власть, идущие от Бога, природы и народа, император соединились в его лице. Таким образом, все три высшие силы император сосредоточил в своих руках63.
В этой связи попытка «реестрирования» царских полномочий в форме его же собственного закона выглядит очевидным идейным nonsense.
Нельзя не отметить также, что даже простое перечисление в законе (конституции) субъективных прав монарха неизбежно приводит к тому, что их источником отныне становится именно этот закон, а не jus divinum. В свою очередь, неполнота закона (ведь перечислить все монаршие прерогативы – и нынешние, и будущие – едва ли кому-то по силам) всегда приводит к возможности различного их толкования и подрыву самодержавной монаршей власти64. Поэтому верховная власть не может связывать себя изданным ею же законом.
Разумеется, время от времени цари издавали законы, в которых пусть косвенно, но затрагивалась, а иногда даже ограничивалась их правоспособность. Например, институт ханских ярлыков монгольских правителей представлял собой своеобразный правовой феномен, поскольку ханы тем самым самостоятельно определяли свою правоспособность и вводили ее в правовые рамки закона. Что, к слову сказать, никак не соответствует общераспространенным представлениям об их своеволии и тираническом характере ханской власти65.
В другом известном законодательном акте монарх добровольно отказывается от некоторых своих судебных правомочий: «Чтобы величие его положения не изгнало истину, пусть король участвует в слушании судебного дела не лично, а через своих подданных» 66.
Не обошла стороной эта практика и блистательную Византию, хотя, как кажется, лишь единожды. В 1380 или 1382 гг. случился необычный эпизод, когда правоспособность царя (пусть даже только по вопросам церковного управления) определилась «вовне». Обеспокоенный начавшимися конфликтами при распределении епископских кафедр при патриархе Ниле (1380-1388), император Иоанн V Палеолог (1341-1391) потребовал от столичного архиерея и синода сформулировать церковные полномочия императора. В результате за царем было признано право выбора лица на митрополичью кафедру из трех кандидатов, представленных синодом. При этом синод обязался ни в коем случае не включать в списки кандидатов лиц, не лояльных к царю.
Более того, за императором закрепили право фактически самостоятельно определять состав синода, устанавливая, кто из провинциальных архиереев может находиться в столице, а кому – запрещено. За императором сохранилось старое полномочие перемещать епископов с кафедры на кафедру, изменять границы епископий и митрополий, а также введено новое правило о назначении им 15 высших церковных чинов Константинопольской патриархии. Впрочем, напомним, это событие произошло по желанию самого царя, и данный прецедент ничего не меняет в общей традиции67.
Вторая причина отказа от закона при определении царской правоспособности не менее очевидна. Сам по себе закон, как официальный акт государства, «бумага», не может никого ни защитить, ни ограничить. Он всегда является следствием человеческого волеизъявления: либо царя, либо какого-то иного лица. Очевидно, что в нашем случае речь должна идти о новой структуре власти в государстве, при которой некто посредством закона, принимаемым не монархом, выступает в качестве альтернативной ему власти, а иногда вообще заявляет о своем политическом первенстве. Следовательно, издание кем-то закона о царских правах возможно лишь при условии, что этот «кто-то» в государстве стоит выше царской власти, присвоив себе функции законодателя.
Очевидно, такой узурпатор, не имевший ни религиозной санкции на подобные претензии, ни Божьего благословения, способный своими действиями не просто сломать проверенные временем и благочестивые традиции, но и исказить сам порядок вещей, созданный Творцом, не может быть принят народным сознанием.
По всей видимости, эти и сходные с ними соображения были положены в основу той многовековой практики, которая старательно и благоговейно оберегала царей от любых попыток – вольных или невольных – умалить их сакральный статус, что напрямую связывалось с настойчивым нежеланием народа ограничивать власть монарха формальными рамками закона и противопоставить его божественной власти иную, не имеющую своим источником Бога и потому – власть безбожную.