Наибольшее же удовольствие доставляли нам весьма частые прогулки в «город», в старые торговые ряды, Не забудешь ни Ножовой Линии, ни узеньких, резко пахучих, каждый на свой лад, рядов, часто битком набитых покупателями… "Иголки, нитки, булавки, атлас, канифас, козловые, прюнелевые ботинки", "к нам пожалуйте, у нас покупали", – все эти выкрики так и неслись в уши. Зазывалы старались один перед другим, горланили, не жалея глоток, а иногда заворачивали без церемоний в свои лавки салопниц и особенно нерешительных провинциалов. Курились … какие-то ароматические бумажки, сновали пирожники и блинщики, носились, пролезая часто между ног, толпы мальчишек, за которыми нередко гонялись молодые приказчики. Шумно, забавно, благоуханно.
Побывав в "Никольском Глаголе", в писчебумажном магазине Жукова, где закупались тетради, грифельные доски и гусиные перья в разноцветных пеналах или примерив сапожки с красной сафьяновой оторочкой у Королева в Ножовой Линии, мы, вечно обуреваемые аппетитом, начиная клянчить и ныть, уже упрашивали наставницу зайти в приветливый и грязненький Сундучный Ряд, где в полутемном помещении за покрытыми пестрыми скатертями столиками можно было с удовольствием съесть парочку жареных пирожков или ветчины с горчицей, от которой глаза лезли на лоб, а то и белужки с красным уксусом. На свой счет часто угощала нас добрейшая Екатерина Алексеевна. На сие баловство денег ей не давалось.
Да и несколько лет спустя, уже гимназистами, забегали мы нередко в Сундучный Ряд и проедали свои пятаки. Любил я блины с луком с деревянных лотков, ломал на заклады пряники, проигрывая безбожно, пробовал сбитень, но не решался есть дули (моченые груши) с квасом из бочонка, так как видел, как освежали их разносчики, окропляя мочальной кистью водой из лужи, и никогда не мог решиться попробовать гречники, в надрезы которых из металлического грязного кувшинчика наливали продавцы отвратительное черное масло.
Не раз мы где-нибудь в Ветошном, Шапочном, Широком или Сундучном ряду стаивали с удовольствием за торжественным молебствием, слушая прекрасный хор чудовских[25] певчих и голосистых соборных дьяконов. Молебны эти совершались перед громадными иконами, висевшими в рядах. Под местной иконой тесным полукругом располагали особо чтимые привезенные иконы. Грязный донельзя каменный или кирпичный пол с его канавкой, тянувшейся во всю длину ряда, густо засыпался можжевельником, и Ряд в день своего праздника выглядел несравненно чище и наряднее».
Интересен рассказ Александра Васильевича о посещении бани. Ходили они туда с отцом, который «почему-то любил старенькие грязненькие бани, расположенные на самом берегу Москвы реки у Каменного моста. В дворянское отделение за вход платилось по гривеннику с персоны. Живо мы раздевались в холодноватой раздевальне и гуськом бежали за отцом в жарко натопленную и переполненную народом мыльню, где баньщик обрабатывал нас по очереди мочалкой, после чего мы, все в мыле, дожидались обливаний из шайки, которая опорожнялась сплошь да рядом на весь гурт разом. Вернувшись в раздевальню, завернешься в простыню, залезешь, бывало, чуть не на подоконник и обтираясь, через разрисованное морозом оконце, любуешься замерзшею рекою. Было известно, что эти бани охотно посещались любителями выбегать голышом из жарко натопленной бани на мороз…
Великий пост всегда соблюдался в нашей семье в то время, хотя и не очень строго. На первой и на последней неделе, а иногда и на четвертой на столе часто появлялся мой заклятый враг – протертый горох с конопляным или горчичным маслом, картофельные котлеты и нелюбимая мною в детстве капуста. Выручали пироги с морковью, гречневой кашей или с грибами и кисели. Отец с матерью приучали нас любить и есть все, что подается на стол. Помнится, не ел я щей, недолюбливал пирожные. Попытка отказаться от них кончалась плохо – лишали мяса и заставляли есть пирожное при непременном условии отстоять часок-другой в углу. Устанешь стоять на ногах, опустишься на колени…
Покойному отцу хотелось, чтобы мы кроме танцев обучались еще и гимнастике, и мы с братом Романом посещали, хотя и недолго, гимнастические залы шведа Бродерзена и хорошего знакомого отца француза Пуаре. Могуч был коренастый и грудастый Пуаре, с большой любовью относившийся к своему делу. В его громадном двухсветном зале старательно занималось много учеников обоего пола. Во время урока «вольных движений» в первых двух шеренгах обычно стояли молодые девушки в своих гимнастических коротеньких юбочках, шеренги за ними были составлены из молодых ребят гимназистов».
«Весело жилось в доброе старое время, – вспоминает Александр Васильевич свою юность. – Масляничные поездки на тройках, семейные маскарады и маскарады в Большом театре… Новогодние маскарады Большого театра нам посещать было трудно. Домашняя всенощная и молебен предшествовали в нашей семье поздравлению отца с днем ангела и новогодними пожеланиями. Но раза два я попал все-таки на эти развеселые маскарады. Не забуду никогда моего удивления, когда в мой дебютный вечер мы с товарищем гимназистом Володей Пашковым в дешевеньких костюмчиках Пьеро только что поднялись на лестницу от главного входа, как я сразу почувствовал себя в объятиях сильно декольтированной маски, влепившей мне тут же два сочных поцелуя. Польщенный этим горячим приветствием, каюсь, я был смущен, но не надолго, так как живо освоился с атмосферой самого непринужденного веселья, царившего в громадном зале, переполненном отчаянно канканирующими москвичами различнейших общественных рангов»…
В десятилетнем возрасте Сашу, вслед за братом Ромой, отдали в пансион в частную школу Эмме Васильевича Керкова, находившуюся в Трехсвятительском переулке близ Покровского бульвара. Об этой школе, где он проучился три года, у Александра Васильевича остались самые неприятные воспоминания. «Безобразное обращение с нами людей, поставленных во главе дела, их влияние на состав всей педагогической коллегии, их неумение или нежелание подобрать необходимых для пользы учреждения дельных, толковых и гуманных помощников и, в полном смысле слова, бестолковое, лишенное разумного плана обучение – что кроме вреда могло принести все это нам, отданным в их грубые, жестокие и малоблагородные руки?..»
После третьего класса названной школы, осенью 1872 года Саша, выдержав проверочные экзамены, был принят приходящим в третий класс частной гимназии немца Креймана. И опять неудача: «С наибольшим неудовольствием вспоминаю я учебный сезон 1872/1873 года, проведенный мною в стенах этой отвратительной немецкой гимназии…». К счастью мальчика, за дисциплинарные проступки (свист во время урока, в чем он не был виноват, как выяснилось позднее), а затем за обнаруженные у него в парте весьма искусно нарисованные им карикатуры «положительно на весь персонал Креймановской гимназии от самого директора до ватерклозетного дядьки включительно», он был исключен из этого учреждения. Директор Франц Иванович просил отца Саши согласиться с тем, «что после этого ему невозможно считать в числе учеников своей первоклассной гимназии такого одаренного воспитанника». Отец согласился и решил перевести Александра в казенную гимназию. «Не скажу, чтобы я плохо учился в этот год, но те знания, которые я приобрел от моих преподавателей, оказались совершенно неудовлетворительными для третьего же класса казенной гимназии, куда судьба занесла меня на следующий учебный сезон», – пишет Александр Васильевич. С грехом пополам, пройдя переэкзаменовку по Закону Божию. Саша был зачислен в третий класс 3-й классической гимназии на Большой Лубянке.
И об этом учебном учреждении остались у него не самые лучшие воспоминания. «Весьма высокие требования, предъявлявшиеся к нам преподавательским персоналом, а главным образом непомерные строгости инспекции, широкой рукой налагавшей на нас самые суровые наказания за сравнительно ничтожные проступки, были особенно характерны для жизни гимназий эпохи 70-х годов». Как выяснил позже Александр Васильевич, причиной этого был лаконичный приказ министра просвещения графа Толстого, разосланный им директорам всех казенных гимназий в 1872 году. Приказ был действительно немногословен – он заключал в себе только три слова: «Подтянуть, граф Толстой». Ну и подтягивали, кто на что был способен…
Несмотря на многие трудности и неприятности, Александру удалось успешно закончить гимназию в 1882 году. «Весело отпраздновали мы окончание гимназического образования. Перед нами были широко отворены двери Университета, предстояло вновь много и усиленно работать, но совершенно в других условиях. Каждому было предоставлено право избрать себе занятия теми науками, которые он считал себе по душе». Александр выбрал для себя медицинский факультет Московского Университета.
После окончания университета в 1886 году Живаго получил звание лекаря и в течение многих лет успешно проработал в «Голицинской» (теперь 1-й Градской) больнице, где со временем был назначен заведующим отделением. Во время работы врачом он опубликовал в отечественных и зарубежных медицинских журналах ряд научных статей. В 1910 году он был избран членом правления больницы. Работа на медицинском поприще сочеталась у Александра Васильевича с активной светской жизнью. Он увлекался охотой, участвовал в состязаниях по стрельбе в имениях своих друзей, был постоянным членом клуба, часто посещал театры. Об этой последней страсти Живаго речь пойдет ниже.
«Вместе со своими братьями в принадлежащем им подмосковном имении «Дулепово», он увлеченно занимался сельскохозяйственными преобразованиями: формированием лесопарковой зоны с научно обоснованными посадками экзотических деревьев, созданием системы прудов с разведением редких промысловых пород рыб, налаживанием крупного, современно оснащенного племенного конного завода. Кажется, столь разнообразная деятельность может с лихвой заполнить существование не одного человека. Но были еще два увлечения юности, с годами превратившиеся во всепоглощающую страсть – путешествия и изучение древней истории и искусства»[26]. К 1910 году он объехал многие государства Европы. Как написала Н. Махарашвили[27] в газете «Русская мысль», – «добрался до французских колоний в Северной Африке, путешествовал по Сахаре». Но главной его мечтой было посещение Египта.
По словам самого А.В. Живаго «Египтологией и историей древних государств Средиземья я занимался с 1896 года». Он изучал труды знаменитых востоковедов, коллекции предметов культуры и искусства, найденные при раскопках древних цивилизаций, участвовал в археологических экспедициях на территории России. Наконец, в 1910 году исполнилась его «давно лелеянная мечта» – он побывал в Египте. В течение двух «отвоеванных» им месяцев, он совершил путешествие по Нилу от Александрии до границы с Англо-Египетским Суданом (Вади-Хальфа) и обратно, проплыв на пароходе 1300 километров, а после этого вернулся домой «сложным археологическим маршрутом через Палестину, Сирию и Турцию». Об этой поездке он написал интереснейший отчет, иллюстрированный великолепно сделанными им самим рисунками, фотографиями, диапозитивами, для знакомства с которым я отсылаю любознательного читателя к оригиналу в архиве ГМИИ имени А.С. Пушкина или к упомянутой выше книге «А.В Живаго – врач, коллекционер, египтолог», где он опубликован в виде отрывков[28].
В Египте было положено начало его коллекции памятников древневосточной цивилизации. Это произошло в Каирском Музее. «Каждый раз, покидая Музей, – вспоминал Живаго, – заходили мы в его "Salle de vente"[29], где весьма любезные и полные знаний молодые французы-служащие отпускали мне за недорогую цену те или другие памятники, предназначенные музеем к продаже… Составив себе довольно интересную небольшую коллекцию предметов древнего египетского искусства, я и в последствии пополнял ее, адресуясь к ним в Каир и прося их не отказать выслать мне намеченное мною. Любезные сотрудники Музея исполняли мои просьбы, не раз делая розыски нужных мне предметов у лучших антикваров города. Коллекция еще разрослась благодаря вниманию одного лечившегося в Хелуане друга, который завязал с ними знакомство и с их помощью находил интересовавшие меня предметы как в зале продаж Музея, так и на стороне, всегда полагаясь на их умение отличать подделки».
За несколько лет до смерти, в конце 30-х годов прошлого века, Александр Васильевич Живаго составил завещание, по которому после его кончины вся его коллекция древнеегипетских памятников культуры и искусства должна была перейти в собственность Музея изобразительных искусств. Мне удалось увидеть ее в апреле 1998 года, когда она была выставлена в помещении личных коллекций ГМИИ имени А.С.Пушкина.
Александр Васильевич был творчески одаренной личностью. Он писал неплохие стихи и, часто посещая дом своего брата Романа на Никитском бульваре, участвовал во многих развлечениях собиравшейся там молодежи. А.В. Попов в «Книге о папе» рассказывал: «Иногда по вечерам мы собирались за чайным столом и начинали сообща сочинять стихи, причем в этой игре нередко принимал участие и Александр Васильевич Живаго – "дядя Саша", большой любитель молодежи. Он постоянно рассказывал нам про свои путешествия, а раз даже в течение нескольких часов читал нам лекцию о Египте, демонстрируя при помощи волшебного фонаря бесконечное число диапозитивов, сделанных им самим во время путешествия. В его квартире все комнаты были заставлены шкафами с прекрасными книгами и сувенирами, и для него не было большего удовольствия, как зазвать к себе несколько человек из нашей компании и показывать им свою египетскую коллекцию и наиболее интересные книги. Кто попадал к нему вечером, раньше трех-четырех часов ночи не уходил из его уютной, чрезвычайно интересной квартиры…»
Живаго думал, что еще не раз посетит так интересующий его Египет, но планам его осуществиться не удалось: вскоре началась Первая мировая война, а за ней пришла и всероссийская катастрофа 1917 года. Зато после египетского путешествия и научного отчета о нем Александром Васильевичем стали интересоваться в Музее изящных искусств Александра III, как до революции назывался ГМИИ имени А.С. Пушкина. Он не раз читал там лекции и проводил экскурсии по залам древнеегипетской культуры. В 1915 году его пригласили занять должность Ученого секретаря музея. Сначала Живаго отказался, так как не хотел бросать свою работу в больнице. Но в 1917 году в Голицинской больнице поменялось начальство и «новую администрацию, – как пишет В. Гельман, – возглавила бывшая сиделка Машка Дронова и ее революционное окружение». Буржуазный интеллигент Живаго был вынужден уйти из больницы. В течение почти двух лет Александр Васильевич, лишившись работы и всего своего состояния «буквально замерзал и умирал с голоду». Заграничные родственники звали его к себе, но Живаго не хотел оставлять Россию. В 1919 году вновь поступило предложение от Музея стать Ученым секретарем, и Александр Васильевич с радостью принял его. «Душой я воскрес…» – написал он в своем дневнике.
«Музеем оказались счастливо востребованны еще в детстве проявившиеся разнообразные способности А.В. Живаго. С 1923 года он – лектор-руководитель в отделе Классического Востока. Будучи энциклопедически образованным специалистом по культуре Древнего Востока, со знанием немецкого, французского, греческого, латинского языков, он, обладая даром рассказчика и актерскими способностями, проявил себя как талантливый популяризатор, экскурсовод высшего класса, восхищавший даже крупных профессионалов. Сохранились его подробные записи экскурсий и методические разработки по лекторской и экскурсионной работе. Талант рисовальщика и каллиграфа использовал он для выполнения тысяч табличек этикетажа, экспликаций, географических карт, участвовал в оформлении постоянной и временной экспозиций. Каждую свободную минуту А.В. Живаго старался отдавать своей коллекции, хранившейся у него дома в двух маленьких комнатках, которые ему были оставлены советской властью после «уплотнения» в бывшем собственном доме на Большой Дмитровке[30]. Причем, буквально все послереволюционные годы, не без помощи Музея, он вел отчаянную борьбу с чиновниками за право не быть выселенным и оттуда, сохранить уникальную коллекцию»[31].
В заключение хочу еще раз подчеркнуть, что с детского возраста, лет с 12–13, Александр Васильевич увлекался театром. В юности, как было сказано в предыдущей главе, они с братом Романом даже играли на любительских подмостках в Останкино. Его отец, Василий Иванович Живаго, бывший сам завзятым театралом, был Александру примером. Будучи гимназистом, а затем и студентом, а также всю свою последующую жизнь, за исключением своих путешествий, почти все свободные вечера Александр отдавал театру. В основном Большому и Малому, позже – Художественному. Он прослушал все оперы и пересмотрел все пьесы в этих театрах, и не по одному разу. Он был лично знаком со многими знаменитыми артистами, певцами, музыкантами и театральными критиками и описал встречи с ними в жизни и на сцене в своих дневниках. «Театр с детства был для него, – говорит в своей статье "Булгаков глазами доктора Живаго" историк-культуролог Владимир Бессонов, – тем миром, в котором отдыхала душа, миром, казавшимся вечным и незыблемым, что бы ни происходило вокруг… 1917 год быстро разрушил эти иллюзии».
В первые годы советской власти Большой театр, который Ленин считал «куском чисто помещичьей культуры» не был закрыт только благодаря Луначарскому, сумевшему убедить вождя мирового пролетариата, что новыми революционными операми можно вытеснить из Большого старый буржуазный репертуар. «В других театрах было не лучше, – продолжает автор статьи, – репертуарная политика большевиков была наступательной и бескомпромиссной, в статьях новых критиков все чаще звучали слова «бей» и «фронт». И вдруг… Поначалу поверить было невозможно, хотя говорили об этом на каждом углу. Шутка ли сказать – пьеса о белогвардейцах, и не где-нибудь, а в Художественном театре! Живаго, называвший пьесы современных драматургов дешевыми агитками, на сей раз заинтересовался чрезвычайно… Читая записки Живаго о "Днях Турбиных", видишь, что в вечер после спектакля он не торопится расстаться с увиденным: подробно записывает запомнившиеся фразы, анализирует игру актеров ("играют пьесу очень хорошо. Жизненно-правдиво, просто, но в то же время искусно"), работу драматурга и режиссера ("пьеса написана хорошим языком, спектакль слажен, хорошо поставлен… все последнее действие не лишено красок покойного А.П. Чехова"), не забывает декорации и костюмы… Но какое же общее впечатление от этой пьесы? Ответ один – тяжело. Живаго еще не раз повторит эти слова: "Снова на душе тяжело", "тяжел и финал пьесы", когда "надвигаются на город красные, слышны уже звуки «Интернационала», и для одних это эпилог, а для других – пролог".
Живаго понимал, что пьеса Булгакова – инородное тело на советской сцене, что такую правду не потерпят и "Дни Турбиных" разрешили лишь "на известный срок". Он не ошибся – к концу сезона последовало волевое изъятие спектакля из репертуара». Несмотря на разочарование Александра Васильевича другой пьесой Булгакова – «Зойкина квартира» в Вахтанговском театре, Булгаков до конца дней Живаго остался одним из самых любимых современных авторов.
Александр Васильевич прожил долгую и разнообразную жизнь. Первые сорок лет он прожил в XIX веке, родившись еще при крепостном праве, а вторые сорок лет его жизни приходятся на первую половину XX века с его войнами и революциями. По словам В.Гельмана: «Гимназистом, на лесах достраивавшегося храма Христа Спасителя, он с восторгом слушал рассказ учителя истории о славном прошлом Москвы, обозревая великолепную панораму города. А на восьмом десятке лет, в морозный зимний день 1931 года, находясь в стенах Музея изобразительных искусств, ощущал сотрясения здания, с ужасом ожидая новых взрывов, рушивших находившийся поблизости тот самый Храм». Жизнь А.В. Живаго оказалась как бы символически ограниченной этими двумя событиями.
Последние годы жизни он тяжело болел, с трудом передвигался, но не прекращал научной обработки своей коллекции – составления каталога, описания экспонатов, их собственноручных зарисовок, фиксации их возраста и даты приобретения и т. д. Умер Александр Васильевич в 1940 году, не дожив нескольких дней до своего восьмидесятилетия, и навсегда остался в памяти родственников и множества знавших его людей блестящим представителем русской интеллигенции и патриотом своей Родины. Его могила находится на Ваганьковском кладбище, первая дорожка слева от главного входа, 18-й участок. Там установлен старый металлический узорный крест. На кресте дощечка с надписью: «Александр Васильевич ЖИВАГО. 28.VIII.1860 г. – 9.VIII.1940 г.».
Свою бабушку Наталью Романовну Живаго, младшую дочку Романа Васильевича и его супруги Таисии Ивановны, в отличие от других моих предков со стороны отца, я мог видеть воочию, когда она за год до своей смерти приезжала к нам на дачу в Турист. Но, будучи годовалым ребенком, я ее, конечно, не запомнил и знаю о том, что мы встречались, лишь по фотографиям. Наташа Живаго была очень одаренным человеком – она прекрасно рисовала, обучаясь живописи у известного художника Константина Юона, и ее картины, главным образом великолепные акварели, до сих пор украшают стены нашей квартиры.
В доме Живаго на Никитском бульваре всегда было много молодежи, по праздникам там устраивались маскарады с танцами и угощением, и мой дед Алексей Овчинников был непременным их участником. Иногда по вечерам собирались за чайным столом и начинали сообща сочинять стихи, причем в этой игре нередко принимал участие и дядя Саша, Александр Васильевич Живаго, большой любитель молодежи.
Наталья Романовна ко времени своего замужества в 1911 году была очаровательной, изящной молодой женщиной, и вместе с высоким, крупным Алексеем, сохранившим детскую застенчивую улыбку, они смотрелись очень красивой парой. Венчались они в церкви Козьмы и Дамиана на Таганке. Было многолюдно: вся многочисленная родня Овчинниковых и Живаго, их друзья и знакомые. Владимир Попов вспоминает интересный момент: когда Алексей и Наталья должны были встать на атласный коврик перед аналоем, а присутствующих всегда интересует, кто первым ступит на него, так как, по распространенному мнению, первый вступивший на коврик будет «верховодить» в семейной жизни, Алексей первым подошел к ковру, дождался, когда Наталья наступит на атлас, и лишь потом опустил на него свою ногу.
После венчания в доме у Овчинниковых был устроен «открытый буфет», и гости рассеялись по всему дому… «Молодые тем временем переоделись, и через некоторое время мы все отправились провожать их на Николаевский вокзал. Они уезжали в Финляндию: Алеша ни за что не хотел делать обычного в таких случаях путешествия за границу»[32]. Финляндия в те годы была частью Российской империи.
В июне 1912 года у Алексея и Натальи родилась дочка Наташа, Туся, а через три года, в ноябре 1915 года, когда Алексей уже был курсантом авиационного училища, родился мой отец, которого назвали Адрианом, Адиком. Алексей Михайлович обожал дочку, с которой проводил много времени, катал ее на мотоцикле, и она уже в трехлетнем возрасте была просто влюблена в своего отца. Его отъезд в Петроград был для нее настоящей трагедией. Сына же своего Алексей видел очень мало, возвращаясь в Москву лишь во время коротких отпусков. Так, по свидетельству Попова, зимой 1916 года Алексей Михайлович приезжал в «Новое», подмосковное имение Романа Васильевича Живаго вблизи озера Сенеж в нескольких километрах от Солнечногорска, где жила в то время Наталья Романовна с детьми. Он был одет в морскую форму, которая, по словам Попова, очень ему шла. «Я помню, – пишет Попов, – меня удивила серьга в одном ухе у него: это был какой-то талисман морских летчиков. В этом талисмане-серьге так ясно отражалась молодая Алешина душа: он верил и не верил в этот „талисман“, и в то же время его потешало удивление других при виде этой серьги в его ухе…» Длительное пребывание Алексея вдали от семьи отдалило его от Натальи Романовны. После его возвращения в Москву в конце 1917 года и до отъезда в Брянск супруги жили врозь. Осталась короткая записка Натальи Романовны: «Помню, как в сентябре 19-го года Алеша приходил ко мне…» О чем говорили они, осталось неизвестным.
Пока был жив ее отец, Наталья Романовна и без мужа ни в чем не нуждалась. Но вскоре всё полетело в тартарары. Произошел Октябрьский переворот. В начале лета 1918 года местными советами было экспроприировано «Новое». Семья Живаго с малыми детьми и пожилыми женщинами были выселены оттуда в 24 часа. Старший сын Василия Романовича – Александр, двоюродный брат моего отца, всемирно известный ученый-геоморфолог, скончавшийся летом 2010 года, незадолго до своей смерти лично рассказывал мне, как его, четырехлетнего ребенка с беременной матерью, двухлетней сестрой и старушкой няней, а также его тетку Наталью с двумя малыми детьми выгоняли из их собственного дома, дав для вывоза детей и минимально необходимого имущества единственную лошадь с телегой. Имение было разграблено, и там был устроен сельсовет. Тем не менее, каменный дом пережил советское лихолетие, а затем и немецкую оккупацию во время Великой Отечественной войны. В послевоенные годы в нем был устроен военный санаторий. После экспроприации особняка Живаго на Никитском бульваре Наталье Романовне с детьми, «тетей Аней» – Анной Александровной, двоюродной сестрой Таисии Ивановны, жившей в доме Живаго, и няней Ксенией Леонидовной Голубевой, оставили три маленькие комнатки на первом этаже левого флигеля. Началась жизнь, полная нужды и забот… На фотографии 1922 года у Натальи Романовны изможденное постаревшее лицо, трагическое выражение глаз, ничего общего с прежними фотографиями молодой Натальи Романовны, светившейся радостью и счастьем. А ведь в 1922 году ей только что исполнился 31 год. Ужасные, непереносимые годы – голод, холод и постоянные опасения ареста.
После смерти Алексея Михайловича Наталья Романовна вышла замуж за друга их юности Дмитрия Ярошевского и в 1931 году родила сына Илью, сводного брата моего отца. Она умерла в 1939 году, как тогда говорили, от «грудной жабы». Меня показывали ей, когда она приезжала к Сперанским на дачу в 1938 году, но в моей памяти она не осталась. Туся Овчинникова, которой в ту пору было около 16 лет, со свойственным юности радикализмом, не захотела примириться с новым замужеством своей матери, считая это предательством по отношению к памяти горячо любимого ею отца. К этому времени ее тетка, старшая сестра Натальи Романовны Татьяна, вместе с их овдовевшей матерью Таисией Ивановной Живаго уже много лет жили в Неаполе, где муж Татьяны, ихтиолог Рейнхард Дорн, был директором знаменитой зоологической станции и морского аквариума. И Туся уехала в Италию к бабушке и тете. Всю жизнь она провела за границей, училась живописи, выходила замуж, разводилась… Последние тридцать лет работала редактором на радиостанции «Свобода» в Мюнхене и впервые посетила Россию и увидела своих московских родственников в возрасте 79 лет в начале «перестройки» в 1991 году. Спустя три года она скончалась.
Единственный брат Натальи Романовны, мой двоюродный дед Василий Романович Живаго, родился в 1889 году. Для меня это тоже лишь историческая личность, хотя его жену Надежду Леонидовну, урожденную Байдакову, и ее детей Александра, Татьяну и Никиту, двоюродных братьев моего отца, я хорошо помню и встречался с ними не один раз. Василий Романович был приятелем и сверстником моего деда Алексея Михайловича Овчинникова. Он также окончил Московскую практическую коммерческую академию и был последним из рода Живаго, кто занимался торгово-предпринимательской деятельностью: некоторое время служил в Московском торгово-промышленном товариществе. В молодости увлекался плаванием и лыжами, состоял членом нескольких спортивных обществ. Под влиянием своего дяди Александра Васильевича, путешественника-египтолога и фотографа, Василий Живаго серьезно занялся фотографией. В начале XX века, изучая хлопковое дело, несколько лет провел в Англии и в Соединенных Штатах Америки. В США он слушал лекции и посещал семинары в Гарвардском университете. Первая мировая война и Октябрьская революция резко изменили его жизнь. В 1920-е годы Василий Романович путешествовал в качестве фотографа на научно-исследовательском судне по Индийскому океану. Потом работал в Резинотресте, в Академии художеств и, наконец, возглавил Научно-исследовательский институт научной и прикладной фотографии при Литературном музее в Москве. С наступлением тридцатых годов над головой Василия Живаго стали сгущаться тучи. Его институт был упразднен и преобразован в «кабинет». Сам Василий, обладавший независимым характером, постоянно получал нарекания со стороны директора музея Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. «Не выпячивайте свое сепаративное существование, – увещевал он заведующего кабинетом, – это никуда не годится». Действительно, добром это не кончилось. В 1937 году Василий Романович Живаго был арестован и заключен в Бутырскую тюрьму. Там ему припомнили его английские и американские командировки, и, по словам его старшего сына Александра, в декабре 1937 года он был расстрелян как иностранный шпион на печально известном полигоне НКВД в Южном Бутове и похоронен в общей могиле. Через много лет он был реабилитирован «за отсутствием состава преступления».
Младший сын Василия Романовича, покойный Никита Васильевич, отличный спортсмен, дружил с Юрием Сергеевичем Преображенским, хорошо известным среди горнолыжников, близким знакомым нашей семьи. Много лет назад я услышал от него одну легенду, якобы по секрету рассказанную ему молодым Никитой Живаго, хотя подтвердить или отвергнуть эту историю пока невозможно. Всем известно, что в последние годы жизни Ленина, когда он безвыездно был заперт в «Горках», резко ухудшились его отношения со Сталиным. Сталин прекратил общаться со своим коллегой и учителем, путем которого он, по его словам, продолжал вести большевистскую партию. После смерти Ленина в газете «Правда» появилась известная фотография «Ленин и Сталин в Горках», по которой была позже нарисована не менее известная картина. Преображенский, со слов Никиты Живаго, утверждал, что фотография в газете – не что иное, как искусно сделанный монтаж и на месте Ленина рядом со Сталиным был сфотографирован другой человек, а Ленин был запечатлен раньше и сидел на этой скамье в одиночестве. Художником-фотографом, обладавшим великолепной аппаратурой и сделавшим эти фотографии и монтаж, и был Василий Романович Живаго. Он, абсолютно уверенный в своей неизбежной и скорой гибели, отдавая все фотоматериалы сотрудникам НКВД, якобы известил их, что копии он спрятал в надежном месте. При этом поставил условие, что если к членам его семьи будут приняты репрессивные меры, эти копии немедленно окажутся за границей. И, действительно, ни жена, ни дети Василия Романовича, «изменника родины» расстрелянного органами, не пострадали в сталинские времена. Случай совершенно не типичный для тех лет[33].