bannerbannerbanner
Забвение истории – одержимость историей

Алейда Ассман
Забвение истории – одержимость историей

Полная версия

Сберегающее забвение – вхождение в архив

Допустим, нам невероятным образом удалось уберечь что-то от потока времени, несущего забвение. Коллекционеры и старьевщики специализируются на отсрочках. Они спасают вещи от тлена, продлевая их век за счет включения в свои хранилища. Но настоящая возможность продлить век вещи появляется лишь тогда, когда эта вещь попадает под защиту тех институций, которым такую защиту поручают общество и государство: архивы, библиотеки или музеи.

Приведенная выше схема указывала на необходимость различать два аспекта культурной памяти. В письменных культурах происходит раздвоение между пассивной накопительной памятью и активным памятованием. Это приводит к институциональной дифференциации двух областей, которые я именую «каноном» и «архивом». Канон является функциональной памятью общества, которая должна осваиваться каждым поколением заново. Канон присваивает определенным артефактам, личностям или историческим событиям особую ценность и ориентирующую значимость для будущего. Канонизация сопряжена с высокими затратами, ибо требует усилий и взятых обязательств: мы не забудем этого, данные достижения, события, благодеяния и преступления не пройдут бесследно, а послужат прочной основой нашей культурной идентичности и надежными ориентирами на будущее. СМИ, политики, музеи и юбилеи вносят свой вклад в реактивацию коллективной памяти. Социальная группа формирует коллективную память, которая закрепляет коллективные представления о прошлом и дает ориентиры на будущее.

Накопительная память архива, напротив, включает в себя все те следы и реликты прошлого, которые не являются содержанием активной мемориальной культуры. Исторические архивы не старше Великой французской революции, они представляют собой важное достижение западных демократий. Содержимое этих архивов выходит далеко за пределы того, что актуально или значимо для коллективной идентичности. Одной из характеристик западных демократий служит то, что они могут позволить себе наличие таких институций, как университеты с гуманитарными факультетами, исторические архивы и музеи. Например, швейцарский Земельный музей Цюриха, хранящий предметы повседневного быта, собрал не менее полутора сотен кроватей, образцов из нескольких веков. Документы, письма и рукописи хранятся в городских, региональных или национальных архивах, куда кроме посмертного творческого наследия теперь все чаще поступают прижизненные частные архивы писателей и художников. Такие коллекции, как и искусство вообще, не представляют собой непосредственной утилитарной пользы для общества. Но они являются материалом, питающим историческое любопытство, и служат, таким образом, самоопределению людей в истории. Библиотеки и архивы создают информационную базу первоисточников для работы писателей, художников и кинематографистов. Они выполняют важную задачу, обеспечивая предпосылки для того, чтобы в будущем говорили о настоящем, когда настоящее само сделается прошлым. Первоисточники, хранящиеся в архиве, должны, благодаря ученым и писателям, превратиться в знания и воспоминания. Материалы находятся в архиве культуры, имея статус латентности между «уже не» и «еще не». Они пребывают в зале ожидания истории, ибо ждут своего открытия, то есть находки, выбора, внимания, интерпретации, оценки, осмысления. Подобное сохранение артефактов и сведений, которые в настоящее время уже не подлежат активному использованию, я вслед за Ф. Г. Юнгером называю «сберегающим забвением»[25]. Итак, немногочисленные вещи удается спасти от реки забвения, и они находят прибежище под крышей учреждений, чьей задачей является сохранение. Возьмем в качестве примера Вильгельма фон Шольца (1874–1969), жившего в Констанце. После смерти судьба уберегла его от той участи, когда все оставшееся от человека отправляется в мусорный контейнер. Семейная вилла на живописном берегу Боденского озера сохранилась, даже вся мебель стоит на прежнем месте. Его творческое наследие перекочевало в Национальный литературный архив, что находится в Марбахе, и в муниципальный архив города Констанц. Зенит славы этого литератора пришелся на 1924 год, когда Констанц торжественно отметил 50-летие Вильгельма фон Шольца: целую неделю на сцене городского театра шли его пьесы, проводились и другие юбилейные мероприятия. Город сделал юбиляру особый подарок, назвав короткую дорогу, ведущую к его вилле, именем писателя. Но в наши дни он оказался совершенно забытым. Хотя после войны состоялось еще несколько его чествований, Шольцу еще при жизни довелось почувствовать закат собственной славы и постепенное забвение.

Бестселлеры Шольца, большие тиражи книг и пьесы со множеством театральных постановок не стали лонгселлерами-долгожителями. Он не вошел в канон немецкой классики, хотя сам твердо рассчитывал на это. «Каждое произведение, – писал Шольц, имея в виду и собственные сочинения, – должно пройти через темную полосу невнимания, чтобы потом добиться долгого успеха»[26]. Но по отношению к нему самому это правило не сработало. Он так и не вышел из темной полосы невнимания, окончательно исчезнув с радаров образовательных учреждений и из сферы интересов публики. Его творческое наследие не преодолело узких рамок селекции при формировании культурно-политического и образовательного канона, на который ориентируются учебные программы школ и университетов, его обошли вниманием вместе с большинством других авторов того поколения. И это тоже часть нормального хода литературной истории: лишь ничтожно малому числу людей удается войти в пантеон великих деятелей культуры, чьи произведения канонизируются и несут на себе печать вечной ценности.

Хотя в глазах следующих поколений звезда писателя, несомненно, угасла, это еще вовсе не означает полного и окончательного забвения. Между активным воспоминанием и полным забвением существует промежуточное состояние «сберегающего забвения», которое я сравниваю с функцией архива. То же самое можно сказать о личности и литературном наследии Вильгельма фон Шольца. После того как в архиве обнаружилось его стихотворение, восхвалявшее Гитлера, и об этом стало известно городским властям, возник вопрос о возможных политических мерах активного забвения. Попытке ликвидировать импозантное надгробие на могиле писателя воспротивилась служба охраны памятников культуры. Вместо этого переименовали короткую дорогу, названную именем Шольца. Но одновременно городской театр заинтересовался его пьесой «Еврей из Констанца» (1905), также обнаруженной в городском архиве. Местная газета «Зюдкурир» от 10.3.2013 известила читателей: «Театр Констанца ставит трагедию Вильгельма фон Штольца „Еврей из Констанца“, найденную в архиве». Книга с полным текстом пьесы так давно исчезла из продажи, что ее единственный экземпляр отыскался лишь в университетской библиотеке. Инсценировка Штефана Оттени, фрагменты которой можно увидеть в интернете, попала в полусотню лучших постановок 2013 года. Беттина Шульте отметила в газете «Бадише Цайтунг» (12.6.2013) «не только сценичность, но и актуальность пьесы». По ее словам, режиссер, актеры и художник спектакля «великолепно справились с задачей возрождения пьесы к новой жизни», что, однако, «не реабилитирует ее автора».

Динамика культурной памяти базируется на взаимообмене между обоими институтами – каноном и архивом. Архивные материалы находятся как бы в чистилище между адом забвения и раем памятования. Они существуют в состоянии латентности, ожидания, межвременья; они ждут специалистов, журналистов, писателей, которые занимаются поиском, делают находки и превращают эти находки в достояние общественности. Это происходит за счет попадания находки в новый контекст, который нагружает ее новым смыслом. Не только писатели, художники, но и гуманитарные науки в целом занимаются актуализацией архивных материалов. Они являются работниками на винограднике культурной памяти; их общественная миссия заключается в пробуждении к новой жизни мнимо мертвых источников посредством постановки новых вопросов и доказательства того, что источник способен дать на них важные ответы.

Как известно, Ницше резко полемизировал против стремительного разрастания хранилищ исторического знания, усматривая в них опасное бремя для общества и отдельной личности. Но каждая культура располагает определенными возможностями сортировки и ориентирами, которые позволяют отделить существенное от несущественного. То, что не находит себе места в каноне, еще имеет шанс попасть в архив, однако и там периодически происходит так называемая «кассация» (от латинского cassare – уничтожать, отменять). Статья в немецкой Википедии об использовании этого термина в архивном деле говорит, что кассация «является ответственной задачей архива, ибо документ, однажды подвергшийся кассации, исчезает навсегда. Это означает, что ошибочные решения непоправимы».

Современное информационное общество справляется с избытком данных не столько посредством их уничтожения, сколько в силу постоянного увеличения мощности запоминающих устройств, в чем легко может убедиться любой обладатель цифровых гаджетов, компьютера, планшета или смартфона. Другой стратегией борьбы с избытком информации служит использование поисковых систем и алгоритмов, которые структурируют информацию и осуществляют поиск. Проблему ориентации в лавине новой информации и новых знаний можно решить только с помощью критериев, позволяющих отделять существенное от несущественного. В западных демократиях граждане призваны самостоятельно вырабатывать для себя такие критерии.

 

Селективное забвение – фокусировка и значение рамок памяти

В цифровую эпоху с ее созданием все более миниатюрных чипов объем памяти на технических носителях ежегодно удваивается, а вот наш мозг вынужден по-прежнему ограничиваться ресурсами своей биологической инфраструктуры. Поэтому необходимо различать между хранением информации и памятованием. Хранить информацию, то есть запоминать, заучивать наизусть, пользоваться мнемотехникой, может и человек, но все же выполнение этих функций предназначается техническим устройствам. А вот помнить и вспоминать способен только человек. При переработке информации и при ее закреплении в нашей памяти мы сталкиваемся с принципиальной проблемой нехватки места. Забвение, как это показано на барочной эмблеме с узкогорлым сосудом, свидетельствует об этой нехватке и о том, что решить данную проблему можно с помощью искусства мнемотехники, расширяющей способности памяти. Но саму эмблему можно истолковать и в противоположном смысле, а именно как похвалу забвению. Тогда эмблема будет означать: забвение – благотворно, ибо оно избавляет от излишней информации. Память действительно крайне нуждается в фильтре забвения, который отбирает из множества импульсов, поступающих в мозг по каналам рецепторного аппарата, лишь очень немногие импульсы, создавая тем самым предпосылки для оценки перспективности, значимости и идентичности, а следовательно, и для памятования. Максиму античной мнемотехники «наибольшая часть утрачивается» можно понимать в качестве указания не только на дефицит или бедствие, но и на благо. Еще Френсис Бэкон нашел удачный образ для селективной динамики памяти: «Тот, кто ставит свечу в угол, затемняет остальное помещение»[27].

Забвение с его особыми формами (невнимание, пренебрежение, игнорирование) является имманентной составной частью памятования; пробелы, оставляемые забвением, имеют конститутивный характер для организации памяти. Поэтому продуцирование незнания, потерь и забвения стало ныне новым полем научных исследований под названием агнотология. На незнание больше нельзя положиться; в эпоху «больших данных» (Big Data) незнание приходится специально продуцировать, сохранять и заново изучать в качестве культурно-политического механизма селекции[28].

Таким образом, возникает принципиальный вопрос об экономике памяти и ее селективных критериях. Как, где и кем они устанавливаются? Что и в каких случаях подлежит включению или исключению? Ницше интересовался этим вопросом с когнитивной и моральной точек зрения. В первом случае речь, по его мнению, идет о том, чтобы память контролировалась волей. «Веселость, спокойная совесть, радостная деятельность, доверие к грядущему – все это зависит как у отдельного человека, так и у народа от того, существует ли для него линия, которая отделяет доступное зрению и светлое от непроницаемого для света и темного»[29]. Такую способность Ницше приписывал сильному мужскому уму. В том же духе высказывался Бергсон: «Человек действия отличается своей способностью вызывать нужные воспоминания тем, что он воздвигает в собственном сознании барьер, который защищает его от массы бессвязных воспоминаний»[30]. Когнитивная психология и нейрология говорят сегодня об executive function (исполнительной функции). Под этим подразумевается способность сознания, отключая внимание от нерелевантных ассоциаций, фокусировать его исключительно на релевантной информации или событии[31].

Но Ницше напомнил нам также о том, что когнитивный и моральный аспекты порой сложно отделить друг от друга, так как человеку присуща сильная потребность в гармонии между памятью и положительной самооценкой. Он запечатлел это в афоризме: «„Я это сделал“, – говорит моя память. „Я не мог этого сделать“, – говорит моя гордость и остается непреклонной. В конце концов память уступает»[32].

Когда необходимо сохранить собственное лицо, на помощь гордости приходит забвение. Ницше мог бы заимствовать свою мысль из концепции памяти как механизма вытеснения. Однако он этого не сделал, ибо в отличие от Фрейда положительно относился к забвению. Он считал забвение необходимым, поскольку оно придает мужество и решительность деятельному человеку.

Для Ницше, как и для Ханны Арендт, тема активной деятельности тесно связана с вопросом забвения. Для Арендт активная деятельность невозможна без забвения, однако она иначе определяла рамочные условия, нежели Ницше. Арендт не имела в виду личность, которая совершает решительный поступок, не жалея других и не учитывая последствий своего поступка; напротив, она имела в виду человека, которого занимает проблема непредсказуемости последствий каждого своего шага. Непреложный закон, что всякое деяние необратимо, а его последствия непоправимы, означает для Арендт, что этот закон может быть лишен силы только прощением и забвением, которые даруются человеку окружающими его людьми. В тот момент, когда я пишу эти строки в купе скорого поезда, я краем уха слышу историю из некоего офиса, где один сотрудник допустил серьезную оплошность. Реакция собеседника была такова: «Этот тип до конца жизни не сумеет загладить свою вину». Вероятно, подобную ситуацию подразумевала Арендт, когда писала: «Не будь у нас надежды на прощение и отпущение вины за содеянное, вся наша способность к действию оказалась бы парализована единственным проступком, от которого мы уже никогда не смогли бы оправиться; мы бы навсегда остались жертвой его последствий, подобно ученику чародея, забывшему волшебное слово, снимающее заклятье»[33]. Активная деятельность возможна в социальном контексте лишь тогда, когда ответственность человека ограничена и существует надежда, что негативные последствия, сопряженные с совершенным деянием, будут прощены и забыты.

Ницше постоянно чествуется в качестве первого теоретика позитивного забвения. Однако защитники забвения существовали и до него. Ранее уже упоминался Ральф Уолдо Эмерсон, американский философ, которым восхищался Ницше[34]. Другим его предшественником был Монтень. Подобно тому как Ницше высмеивал антиквара, беспорядочно собирающего фрагменты прошлого без всякого внимания к критериям отбора и значимости артефактов, Мишель де Монтень критиковал педанта, демонстрируя на этом примере порочность безудержного всезнания: «Голова, забитая всякой всячиной, не становится остроумнее и живее <…> Наряду с растением, поливаемым слишком часто, или лампой, которая гаснет из-за избытка масла, ум тоже страдает от чересчур усердной учебы»[35].

Вслед за Ницше французский социолог Морис Хальбвакс поставил на новую основу вопрос о критериях отбора для памяти, введя в изучение памяти понятие «социальные рамки». Под ними подразумевался принцип отбора, который диктуется индивидууму социальной группой[36]. По мнению Хальбвакса, то, что памятуется или не памятуется, зависит от действующих правил коммуникации в социальной группе, к которой принадлежит индивидуум. Социальные рамки определяют как отношения между индивидуумом и обществом, так и динамику взаимосвязи между памятованием и забвением. Эти рамки не допускают памятования о большом количестве вещей и событий, которые тем самым не получают социального признания. Пол Коннертон говорит в этом контексте о «паттернах»: «Многие мелкие акты забвения, обуславливающие длительное забвение, происходят не случайно, а под воздействием определенных паттернов»[37]. Памятования не существуют россыпью или кучей, они рассортированы. Они сортируются посредством оппозиции присоединяемые/неприсоединяемые внутри кластеров и паттернов. Пока для истории и событий нет рамок памяти, они остаются неуслышанными. Им не уделяют внимания и не придают значения, поэтому они исчезают незамеченными и не вызвавшими интереса. Такой была судьба многих людей, переживших Холокост и тщетно пытавшихся в пятидесятых и шестидесятых годах привлечь к себе внимание европейской общественности.

Только через изменение рамок памяти общество может воспринять отторгавшееся раньше воспоминание. То же самое относится к смене научных парадигм, которые также можно считать разновидностью организованного забвения. Карл Шлёгель так описал логику забвения, обусловленного сменой научной парадигмы: «Когда подходит срок, интерпретативная монополия завершается; она переживает эрозию, ликвидируется, и ее место занимает другая, в которой не остается ни следа от прежних споров и даже целых сражений. Одна глава заканчивается, другая начинается»[38].

 

Категория «рамок памяти» позволяет лучше понять вопросы мемориальной политики. Здесь мы можем установить связь между Хальбваксом и Ницше, ибо национальная память обычно подчиняется чувству гордости и воспоминаниям о собственных страданиях, а вот своя вина редко получает доступ в национальную память. Мемориальная культура, сформированная гражданским обществом и базирующаяся на правах человека, обрела с девяностых годов новые транснациональные рамки памяти в виде «политики покаяния», что впервые сделало возможным публичное признание государством собственной вины и включение в национальную память своих преступлений. В этих рамках западные страны берут на себя ответственность за совершенные исторические преступления, интегрируя в национальный нарратив точку зрения жертв.

Карающее (damnatio memoriae) и репрессивное забвение

Damnatio memoriae – это форма карающего забвения путем символического уничтожения противника, подвергнутого опале. «Человек жив, пока произносится его имя»[39]. Эта древнеегипетская пословица справедлива до сих пор. Поэтому забвение, стирание имени, damnatio memoriae считается тяжелым наказанием. Такое наказание разит человека до самых глубин его личности, которая тем самым отрицается и уничтожается. Тот, чье имя вычеркивается из анналов или соскабливается с каменных монументов, символически обрекается на вторичную смерть. Но эта форма забвения содержит в себе перформативное противоречие, на которое указывает Умберто Эко, так как она вызывает повышенный интерес к человеку, который должен стать вообще недоступным для восприятия окружающими.

Если исторические архивы, являясь составным элементом открытой демократической культуры, создают возможность «сберегающего хранения», то политические архивы принципиально засекречены и служат важным инструментом упрочения власти. Диктатуры не признают прозрачности, поэтому политические архивы не открывают историкам свои документы, которые остаются недоступными для общественности даже по истечении срока секретности. Пока архивы закрыты, невозможно провести расследование исторических преступлений (например, армянского геноцида). При этом жертвы насилия оказываются лишенными права на собственную историю и память.

Тема репрессивного забвения и тотального контроля над прошлым отражена Джорджем Оруэллом в его знаменитом романе «1984» на основе непосредственного знакомства автора с современными диктаторскими режимами. Оруэлл подробно показывает, как посредством репрессивного и разрушительного забвения совершается фальсификация истории ради апологетики власти. Оруэлл исследует насильственные формы забвения, призванные легитимировать и упрочить существующую власть. Для этого используются пропаганда, промывание мозгов, преследование инакомыслия, а также уничтожение или фальсификация исторического наследия. Эта параноидальная стратегия должна обеспечить единство прошлого с настоящим и воспрепятствовать тому, чтобы прошлое воспринималось в его автономии, способной своими фактами разоблачить ложь правящего режима. О том, насколько четко это функционирует, говорит Уинстон: «Ты понимаешь, что прошлое, начиная со вчерашнего дня, фактически отменено? Если оно где и уцелело, то только в материальных предметах, никак не привязанных к словам, – вроде этой стекляшки. <…> Документы все до одного уничтожены или подделаны, все книги исправлены, картины переписаны, статуи, улицы и здания переименованы, все даты изменены[40]. И этот процесс не прерывается ни на один день, ни на минуту. История остановилась. Нет ничего, кроме нескончаемого настоящего, где партия всегда права»[41].

Роман Оруэлла является великолепным исследованием забвения во всех его аспектах – психологическом, коммуникативном, социальном, политическом и культурном. Знаменитый партийный лозунг гласит: «Кто управляет прошлым, тот управляет будущим; кто управляет настоящим, тот управляет прошлым»[42]. Но одновременно Оруэлл показывает, насколько огромные усилия требуются, чтобы достичь политической цели репрессивного забвения за счет постоянного переписывания истории ради ее однозначного толкования и пропагандистской конъюнктуры. В качестве манипулятивной стратегии упрочения власти используются отрицание реальных фактов, фальсификация, ложь и обман (в том числе систематическое переписывание документов и ретуширование фотографий).

Еще одним историческим примером damnatio memoriae служит сожжение книг, которое происходило в мае 1933 года во многих немецких городах, где нацистская диктатура осуществляла преследование евреев и противников режима. Сожжение книг на площадях и в непосредственной близости от университетов или публичных библиотек было не только актом физического истребления; нежелательные авторы подвергались скорее символической опале, уничтожались сами имена этих людей. Их забвение продолжалось столько, сколько просуществовала власть, узаконившая его. По окончании Второй мировой войны состоялась переоценка списка сожженных книг, которые теперь вошли в основной фонд немецких публичных библиотек. Опальные авторы сделались почитаемыми.

Репрессивное забвение может реализовываться менее драматично и более эффективно посредством «структурного насилия», под которым подразумеваются скрытые формы цензуры вроде ограничения доступа к общественным и культурным ресурсам. В патриархальных обществах женщины лишены доступа к печатным изданиям или этот доступ значительно затруднен, что практически означает и невозможность посещения архивов и библиотек. «Мужчины располагают большой привилегией рассказывать свою историю. Воспитание позволяет им лучше развить в себе такую способность; их руки владеют пером»[43]. Эта прозорливая сентенция содержится не в одном из эссе Вирджинии Вулф, написанном в двадцатых годах прошлого века, а уже в 1817 году в романе «Доводы рассудка» Джейн Остин. Нечто подобное можно сказать о других социальных группах, дискриминируемых в социальном, религиозном или расовом отношении. «Структурное насилие» обеспечивает такое положение дел, когда одни голоса слышны, а другие нет. Целые этносы, вроде коренного населения Австралии или США, считаются «не имеющими истории» лишь потому, что они не могут предъявить письменных свидетельств, документов и архивов. Своего рода иконой постколониального дискурса стал текст Гаятри Чакраворти Спивак «Могут ли угнетенные говорить?»[44]. Она убедительно демонстрирует, что определенные члены общества оказываются лишенными собственного голоса. В этом случае, чтобы молчание было нарушено и забытое вновь заговорило, должны измениться не только рамки памяти, но и властные отношения.

25Jünger F. G. Gedächtnis und Erinnerung. Frankfurt a. M., 1949. S. 16–17.
26Scholz W. von. Irrtum und Wahrheit. Neue Aphorismen. Bertelsmann, 1950. S. 74.
27Bacon F. The Advancement of Learning and New Atlantis. London, 1974. P. 33.
28R. N. Proctor und L. Schiebinger (Hg.). Agnotology. The Making and Unmaking of Ignorance. Palo Alto, 2008. Альбрехт Кошорке занимался аналогичными исследованиями в университете Констанц, см.: Journal der Universität Konstanz «UniKon». 2012. № 45.
29Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 163–164.
30Bergson H. Matière et mémoire. Paris, 1896. P. 166.
31Norman D. A., Shallice T. Attention to Action: Willed and Automatic Control of Behavior // Cognitive neuroscience: A Reader / Hg. M. S. Gazzaniga. Oxford, 2000.
32Ницше Ф. По ту сторону добра и зла // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 291.
33Арендт X. Vita activa, или О деятельной жизни / Пер. с нем. и англ. В. В. Бибихина. СПб., 2000. С. 314.
34Friedl H. Emerson und Nietzsche: 1862–1874 // Religion and Philosophy in America / P. Freese (Hg.). Bd. I. Essen, 1987. P. 61–182.
35Montaigne M. de. Von der Pedanterey // Montaigne M. de. Essays I, 24. Zürich, 1992. S. 213–237.
36Halbwachs M. Das Gedächtnis und seine sozialen Rahmen (1925). Frankfurt a. M., 1992.
37Connerton P. Seven Types of Forgetting // Memory Studies. 2008. № 1. P. 59–71, здесь – 63.
38Schlögel K. Im Raume lesen wir die Zeit: Über Zivilisationsgeschichte und Geopolitik. München, 2003. S. 60.
39Assmann J. Tod und Jenseits im Alten Ägypten. München, 2001. S. 54.
40Так, на советской фотографии, где Сталин изображен с руководителем НКВД Николаем Ежовым, одним из организаторов «Большого террора» 1937–1938 годов, Ежов был заретуширован после того, как попал в немилость.
41Оруэлл Дж. 1984 / Пер. В. Голышева. М., 2016.
42Там же.
43Austen J. Persuasion. Oxford, 2008. Bd. 2, Kapitel 11.
44Spivak G. Ch. Can the Subaltern Speak? Postkolonialität und subaltern Artikulation. Wien, 2007.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru