bannerbannerbanner
Короли в изгнании

Альфонс Доде
Короли в изгнании

Полная версия

– Вы согласны со мной, Фредерика?

– Да, конечно, так будет благоразумнее, – ответила королева, хотя в глубине души она не разделяла ни иллюзий своего супруга, ни его пристрастия к временным пристанищам.

Но тут позволил себе поделиться своими соображениями старик Розен. Жизнь на чемоданах роняла, по его мнению, достоинство иллирийского царствующего дома. Париж сейчас полон изгнанных самодержцев. И все они живут широко. У вестфальского короля на Нейбургской улице великолепный дом с пристройкой, где помещается его канцелярия. Особняк галисийской королевы на Елисейских полях – это настоящий дворец, обставленный с царской роскошью и с царским размахом. У палермского короля дом – полная чаша в Сен-Мандэ, чуть не целый конный завод и батальон адъютантов. Какой-нибудь герцог Пальма – и тот устроил в своем домике в Пасси нечто вроде королевского двора, каждый день у него за столом пять-шесть генералов.

– Ну да, ну да… – нетерпеливо повторял Христиан. – Но тут есть разница… Они уже не уедут из Парижа. Это решено окончательно, а мы… Кроме того, друг Розен, у нас есть еще одна важная причина не покупать дворца. У нас там все отняли… Несколько сот тысяч франков у Ротшильдов в Неаполе да еще наша любимая диадема, которую госпожа Сильвис провезла в картонке из-под шляпки, – вот все, что у нас осталось… Представляете себе? Маркиза шествует в изгнание пешком, едет морем, по железной дороге, в экипаже – и не расстается со своей драгоценной картонкой. Это было до того потешно, до того потешно!..

Врожденное легкомыслие взяло в Христиане верх: он смеялся над своими злоключениями так, как если бы это было в самом деле что-то необыкновенно потешное.

Но герцогу было не до смеха.

– Ваше величество! – заговорил он в таком волнении, что задрожали все его старческие морщины. – Вы только что оказали мне честь, выразив сожаление, что так надолго отстранили меня – вашего советника и наперсника… Раз вы об этом сожалеете, то я прошу вас об одной милости: на время вашего изгнания назначьте меня снова на ту должность, какую я занимал при ваших величествах в Любляне, – назначьте меня начальником вашей гражданской и военной свиты!

– Каков честолюбец! – весело воскликнул король и ласково добавил: – Да никакой свиты более не существует, милый мой генерал!.. У королевы духовник и две горничные… У Цары гувернантка… Я взял с собой Босковича, чтобы он вел мою корреспонденцию, и Лебо, чтобы он меня брил… Вот и все…

– В таком случае, ваше величество, у меня будет к вам еще одна просьба: не возьмете ли вы моего сына Герберта к себе в адъютанты, а здесь присутствующую княгиню – в лектрисы и фрейлины при королеве?..

– Я лично, герцог, ничего не имею против, – сказала королева и улыбнулась Колетте обворожительной улыбкой, а Колетта пришла в восторг от своего нового звания.

Король отнесся к назначению князя адъютантом не менее благосклонно, чем королева к назначению княгини фрейлиной, и князь в знак благодарности очаровательно заржал – эту привычку он усвоил в скаковых конюшнях.

– Завтра я представлю вам на подпись все три назначения, – заявил генерал тоном почтительным, однако властным, указывавшим на то, что он уже приступил к исполнению своих обязанностей.

В былое время король постоянно слышал этот голос и этот оборот речи, но только в иной, гораздо более торжественной обстановке, и сейчас на лице у короля появилось унылое, тоскливое выражение, однако он тут же утешился, взглянув на княгиню, сразу похорошевшую от радости, – так всегда преображаются женские личики с неопределенными чертами, вся прелесть которых в скользящей по ним и вечно меняющейся дымке. Вы только подумайте: она, Колетта Совадон, племянница богатого виноторговца из Берси, – и вдруг фрейлина королевы Фредерики! То-то будет разговоров в аристократических салонах на улице Варен, на улице Св. Доминика, куда брак с Гербертом Розеном открыл ей доступ в дни больших приемов, но где она все же не могла бывать запросто! Ее небогатое светское воображение уже витало при некоем фантастическом королевском дворе. Она мечтала о визитных карточках, которые она закажет, о новых туалетах, о платье иллирийских национальных цветов и о таких же лентах в гривах у лошадей… Но вдруг до нее донеслись слова короля.

– Это наш первый обед на чужбине… – говорил он Розену с полушутливой высокопарностью. – Я хочу, чтобы он прошел весело, в кругу наших друзей.

Заметив, что это неожиданное приглашение озадачило герцога, он спохватился:

– Ах да, верно, этикет, приличия!.. Черт возьми! За время осады мы от всего этого отвыкли, министру нашего двора придется ввести много преобразований… Но только я прошу начать вводить их завтра, а не сегодня.

В эту минуту метрдотель, настежь распахнув двери, возвестил их величествам, что обед подан. Княгиня с торжествующим видом встала и уже собиралась взять под руку Христиана, но тот предложил руку королеве и, не обращая внимания на гостей, повел ее в столовую. Что бы он ни говорил, а придворный церемониал, как видно, не был им погребен в казематах Дубровника.

В столовой сразу почувствовался переход от солнечного света к искусственному освещению. Несмотря на люстру, канделябры, две большие лампы, стоявшие на буфетах, в комнате было темно, – дневной свет, раньше времени грубо изгнанный отсюда, как бы накинул, уходя, на предметы чуть колышущийся покров полумрака. Общее гнетущее впечатление усиливал обеденный стол, выбранный после долгих поисков, – искали по всей гостинице такой, который удовлетворял бы требованиям этикета, но его длина не соответствовала количеству приборов; на одном конце стола сели рядом король с королевой, а по бокам и напротив – никого. Маленькая княгиня Розен преисполнилась изумления и восторга. Она вспомнила, что на обеде в Тюильри, куда она попала незадолго до краха Империи, император и императрица чинно сидели друг против друга, будто новобрачные за свадебным обедом. «Ах да! – подумала маленькая вертушка и, решительным жестом сложив веер, положила его подле себя, рядом с перчатками. – Ведь это же законные государи, а с законными государями вы не шутите!» И тогда это подобие полупустого табльдота, напоминавшее дорогой отель на Итальянской Ривьере между Монако и Сан-Ремо в начале сезона, когда туристов пока еще наперечет, мгновенно преобразилось в ее глазах. А ведь та же пестрота лиц и одежд: Христиан в куртке, королева в дорожном костюме, Герберт с женой в выходных костюмах, францисканская ряса отца Алфея, духовника королевы, и тут же рядом увешанная орденами полувоенная форма генерала. Трудно себе представить что-нибудь менее внушительное. Оттенок величественности был лишь в том, как молился духовник, призывавший благословение Божие на эту первую трапезу в изгнании.

– quae sumus sumpturi prima die in exilio[1] – воздевая руки, читал монах, и эти медленно произносимые слова, казалось, бесконечно удлиняли короткие каникулы короля Христиана.

– Amen![2] – проникновенно ответил свергнутый властелин, благодаря церковной латыни как бы ощутивший наконец боль от разрыва множества уз – уз, еще не онемевших, еще трепещущих, которые волочат за собой, словно вырванные деревья – свои еще живые корни, изгнанники всех времен.

Но у этого славянина, доброжелательного и любезного, самые сильные впечатления изглаживались быстро. Как только он сел за стол, к нему сейчас же вернулись веселость и беспечность, и он принялся болтать без умолку, стараясь в угоду парижанке выговаривать по-французски как можно чище, впрочем с легким итальянским присюсюкиванием, но оно даже как-то гармонировало с его смехом. Героикомическим тоном он рассказал несколько случаев времен осады, между прочим о том, как разместился королевский двор в крепостных казематах и как странно выглядела там гувернантка наследника – маркиза Элеонора Сильвис, в пледе и в шляпке с зеленым пером. К счастью, злополучная дама обедала в комнате своего воспитанника и не могла слышать хохот, вызванный шутками короля. Затем мишенью для насмешек послужил ему Боскович со своим гербарием. По-видимому, эти дурачества нужны были королю для того, чтобы отмахнуться от тяжких дум о своем положении. Личный советник короля Боскович, маленький человечек неопределенного возраста, боязливый и тихий, с глазами кролика, всегда глядевшими в сторону, юрист по образованию, страстно любил ботанику. В Дубровнике все суды были закрыты, и он под бомбами собирал растения в крепостных рвах: то был бессознательный героизм маньяка, который, не обращая внимания на смуту в стране, горевал только о том, что его великолепный гербарий достался либералам.

– Ты представляешь себе, мой дорогой Боскович, – поддразнивал его Христиан, – какую иллюминацию устроили они из этой уймы засушенных цветов?.. Впрочем, республика могла по бедности накроить из твоего плотного серого картона запасных шинелей для своих дружинников…

Советник смеялся вместе со всеми, но лицо у него было испуганное, и, не в силах сдержать свой детский страх, он повторял:

– Ma che… та che[3]

 

«Какой милый король!.. Какой он остроумный!.. И какие у него глаза!..» – думала между тем маленькая княгиня, к которой Христиан, чтобы уменьшить установленное церемониалом расстояние, поминутно наклонялся.

Приятно было смотреть, как она расцветает под очевидной благосклонностью царственного взора, как она играет веером, слегка вскрикивает, как на нее набегают зримые и звонкие волны смеха, и она, дрожа всем своим гибким телом, откидывается на спинку кресла. Напротив, поза королевы, ее интимный разговор с соседом, старым герцогом, – все указывало на то, что она не хочет принимать участие в этом бьющем через край веселье. Когда речь шла об осаде, она время от времени вставляла несколько слов, чтобы подчеркнуть храбрость короля, его стратегические познания, а затем снова обособлялась. Генерал вполголоса расспрашивал ее о придворных, о своих бывших товарищах, которым выпало на долю счастье сопровождать королевскую семью в Дубровник. Многие остались в Дубровнике навеки. Розен называл имена, а королева мрачно отвечала: «Умер!.. Умер!..» – и это печальное слово звучало похоронным звоном над недавними утратами. Однако после обеда, когда все перешли в гостиную, Фредерика оживилась. Она усадила Колетту Розен рядом с собой на диван и заговорила с той благожелательной непринужденностью, к которой она прибегала, когда ей нужно было кого-нибудь очаровать, и которая чем-то напоминала пожатие ее красивой руки с тонкими пальцами и крепкой ладонью, словно передававшее вам ее благотворную силу. Потом вдруг она встрепенулась:

– Княгиня! Пойдемте посмотрим, уснул ли Цара.

В конце длинного, служившего подсобным помещением коридора, заставленного нагроможденными один на другой ящиками и открытыми чемоданами, откуда вылезало белье и всякая всячина, где царил тот невообразимый кавардак, какой бывает в вещах у вновь прибывших, находилась комната наследника, освещенная лампой с опущенным абажуром, свет от которой доходил только до голубоватого полога над кроваткой.

Сидя на сундуке, дремала служанка в белом чепце и в большом платке с розовой каемкой, без которого нельзя себе представить далматинку.

Слегка облокотившись на стол, держа на коленях открытую книгу, гувернантка сама испытывала усыпляющее действие своего чтения – она и во сне хранила тот сентиментально-романтический вид, над которым так потешался король. Приход королевы не разбудил ее. Зато наследник при первом же движении газового полога протянул кулачки и, открыв глазенки, с видом обреченного попытался приподняться. За последние месяцы он так привык вскакивать ночью и второпях одеваться, потому что все время надо было куда-то ехать, куда-то бежать, так привык видеть вокруг себя при пробуждении новые места и новые лица, что сон его утратил благодетельную цельность, перестал быть десятичасовым путешествием в страну грез, которое совершали дети, спокойно, ровно, почти неслышно дыша полуоткрытыми ротиками.

– Добрый вечер, мама! – прошептал он. – Нам опять надо бежать?

Он задал этот вопрос трогательным, покорным тоном ребенка, который страдал много, не по летам.

– Нет, нет, мой родной, теперь мы в безопасности… Спи, закрывай глазки!

– Да я очень рад!.. Я сейчас же вернусь с великаном Робистором на хрустальную гору… Мне там было так хорошо!

– Это госпожа Элеонора забивает ему головку своими сказками, – шепотом пояснила королева. – Бедный мальчик! У него такая тяжелая жизнь!.. Сказки – его единственное развлечение… А все-таки надо постараться занять его чем-нибудь другим.

Королева говорила с Колеттой, а сама, совсем как простая смертная, осторожно поправляла подушку, укладывала мальчика поудобнее, разрушая представление Колетты о том, что короли – это какие-то высшие существа… Когда же Фредерика наклонилась к сыну, чтобы поцеловать его, он сказал ей на ухо, что ему чудится то ли отдаленный гул канонады, то ли отдаленный рокот моря. Королева прислушалась: от смутного непрерывного шума по временам поскрипывали перегородки и дрожали стекла; он то наполнял собою дом снизу доверху, то затихал, потом возобновлялся, мгновенно усиливался и вновь замирал вдалеке.

– Ничего, ничего… Это, детка, Париж… Спи!..

При этих словах свергнутый с престола младенец, которому успели внушить, что Париж – надежное убежище, убаюканный городом революций, доверчиво уснул.

Вернувшись в гостиную, королева и княгиня увидели, что с королем стоя разговаривает молодая женщина, и женщина эта поражала своей величественной осанкой. Она беседовала с королем запросто, все же остальные держались на почтительном расстоянии: это свидетельствовало о том, что собеседница короля – особа важная. Королева в волнении крикнула:

– Мария!

– Фредерика!

Единый порыв нежности бросил их друг к другу в объятия. Отвечая на безмолвный вопрос жены, Герберт Розен назвал посетительницу. Это была палермская королева. Немного выше и тоньше своей иллирийской кузины, она выглядела несколько старше. Ее черные глаза, черные, гладко причесанные волосы, матовый цвет лица – все придавало ей вид итальянки, хотя родилась она при баварском дворе. Немецкого в ней было только прямизна ее рослого и плоскогрудого стана, высокомерная улыбка и что-то безвкусное, негармоничное в туалете, отличающее женщин, живущих по ту сторону Рейна. Фредерика рано осиротела и воспитывалась вместе со своей двоюродной сестрой в Мюнхене; потом жизнь разлучила их, но они не переставали горячо любить друг друга.

– Понимаешь, я не утерпела, – держа Фредерику за руки, говорила палермская королева. – Чекко все не возвращался… Я отправилась одна… Я не могла больше ждать!.. Я так часто вспоминала тебя, всех вас!.. Я в Венсене, а бессонными ночами мне чудится, будто я слышу, как грохочут пушки в Дубровнике…

– Это был только отголосок бомбардировки Казерты, – прервал ее Христиан, намекая на то, как мужественно держала себя несколько лет назад эта королева, низвергнутая и изгнанная, как и они.

Мария вздохнула.

– Ах да, Казерта!.. Тогда нас тоже все бросили на произвол судьбы… Как это печально! Казалось бы, все венценосцы должны быть заодно… Ну, а теперь уж ничего не поделаешь… Мир сошел с ума… – Затем она обратилась к Христиану: – Как бы то ни было, я поздравляю вас, кузен: вы пали, как подобает королю.

– О нет! Настоящий король не я, а… – начал было Христиан, указывая на Фредерику.

Фредерика жестом дала ему понять, чтобы он умолк… Христиан поклонился ей с усмешкой и сделал пируэт.

– Пойдем покурим, Герберт! – сказал он своему адъютанту.

И оба вышли на балкон.

День только что померк, растворился в голубом свечении газа, и его сменил теплый, чудесный вечер. Темный лес тюильрийских каштанов все вокруг себя опахивал веером и уярчал сияние звезд. Благодаря этому неиссякаемому источнику свежести, благодаря тому, что в нем было где растечься шуму толпы, улица Риволи казалась менее душной, чем другие улицы летнего Парижа. И, однако, здесь все время чувствовалось неустанное стремление Парижа к Елисейским полям, к концертам на открытой сцене, под снопами света. Радость жизни, зимою скрывающаяся за плотными занавесками на закрытых окнах, теперь смеялась, резвилась, пела на воле, в шляпке с цветами, в развевающейся мантилье, в холщовом платье с вырезом, благодаря которому уличный фонарь мог на мгновение выхватить из мрака белую шею, на ней черную бархотку. Кафе выплескивали на тротуары звон монет, оклики и звяканье стаканов.

– Париж – необыкновенный город, – пуская дым в темноту, говорил бывший иллирийский король Христиан. – Здесь даже воздух какой-то особенный… Он опьяняет, он животворит… Как подумаешь, что в Любляне в эту пору все уже заперто, все спит, все погрузилось во тьму… – И вдруг перешел на веселый тон: – Послушайте, господин адъютант: надеюсь, я буду приобщен к парижским развлечениям?.. У меня такое впечатление, что ты уже все познал и всего вкусил…

– А как же, ваше величество!.. – подтвердил Герберт и польщенно заржал. – В клубе, в Опере – всюду меня зовут Королем золотой молодежи.

В то время как Герберт растолковывал по просьбе Христиана смысл этого нового выражения, королевы, чтобы им никто не мешал, уединились в комнате Фредерики и там принялись изливать душу в подробных рассказах, в горестных признаниях, и шепот их признаний был слышен сквозь приотворенные жалюзи. А в гостиной беседовали о. Алфей со старым герцогом – и тоже вполголоса.

– Он совершенно прав, – говорил капеллан, – король, настоящий король – это она… Если б вы видели, как она верхом на коне днем и ночью объезжала аванпосты!.. Форт Святого Ангела находился под ураганным огнем, так она, чтобы придать бодрости солдатам, дважды с гордо поднятой головою, одной рукой придерживая амазонку, а в другой зажав хлыст, проехалась по валу, как по аллее парка… Надо было видеть наших моряков, когда она сошла с коня!.. А он в это время таскался бог знает где… Он храбр, этого у него не отнимешь, не менее храбр, чем она, но у него нет путеводной звезды, нет веры… А вера, ваша светлость, необходима как для того, чтобы сподобиться вечного блаженства, так и для того, чтобы удержать на голове корону!

Монах воодушевился, он даже казался теперь выше ростом, чему способствовала длинная ряса. Розен счел нужным успокоить его:

– Тише, отец Алфей!.. Отец Алфей, полно, полно!..

Он боялся, что их услышит Колетта.

А Колетту между тем оставили на растерзание советнику Босковичу, занимавшему ее разговором о растениях, сыпавшему научными названиями и рассказывавшему во всех подробностях о своих ботанических экскурсиях. Вся его речь пропахла сухой травой и той пылью, какая поднимается, когда где-нибудь в усадьбе переставляют старые книги. Но, должно быть, так неотразимо обаяние величия, самый воздух вокруг него так сильно и так приятно кружит головы иным мелким натурам, вбирающим его в себя с наслаждением, что молодая княгиня Колетта, царица балов high-lif’a[4], скачек и театральных премьер, одна из тех, кто составлял авангард веселящегося Парижа, улыбалась своей самой очаровательной улыбкой, слушая пресную лекцию Босковича. Ей достаточно было подумать о том, что за балконной дверью разговаривает король, что в соседней комнате поверяют друг другу тайны две королевы, и заурядная гостиная с ее номерной обстановкой, с которой никак не сливалась элегантность княгини, тотчас же наполнялась благоуханием царственности, того безрадостного величия, от которого так грустно становится на душе в обширных залах Версаля, где блеск натертого паркета соперничает с блеском зеркал. Вне себя от восторга, княгиня могла бы просидеть тут, не шевелясь, до полуночи – и не соскучиться; она только была слегка заинтригована длительной беседой Христиана с ее мужем. Какие важные вопросы обсуждали они? Быть может, какой-нибудь широкий план восстановления монархии? Ее любопытство еще усилилось, когда они снова появились в гостиной, – у обоих от возбуждения блестели глаза, взоры были исполнены решимости.

– Я ухожу с государем, – тихо сказал ей Герберт. – Вас проводит отец.

Вслед за мужем к ней подошел король:

– Не сердитесь на меня, княгиня!.. Ваш супруг уже приступил к исполнению своих обязанностей.

– Каждое мгновение нашей жизни принадлежит вашим величествам, – ответила молодая женщина – она была уверена, что речь идет о каком-нибудь неотложном, таинственном деле, быть может, о первой встрече заговорщиков. Ах, если бы и ей можно было присутствовать!..

Христиан направился к комнате королевы, но у дверей остановился.

– Там плачут… Слуга покорный, я туда не ходок, – сказал он, обернувшись к Герберту.

На улице Христиану сразу стало легко и весело; сделав затяжку из папиросы, которую он закурил еще в вестибюле, он взял своего адъютанта под руку.

– Ты не можешь себе представить, как хорошо идти без свиты, идти в толпе вместе со всеми, быть господином своих слов, своих движений, иметь право оглянуться на девушку, не боясь, что от этого Европа провалится… Вот в чем преимущество изгнания… Когда я приезжал сюда восемь лет назад, я видел Париж из окон Тюильри или из-за стекол роскошных карет… Теперь я хочу узнать все, побывать везде. А, черт! Что же это я?.. Иду себе, иду, – совсем забыл, что ведь ты же хромаешь, бедный мой Герберт!.. Погоди, мы сейчас возьмем фиакр.

Князь воспротивился: нога у него не болит, он отлично дойдет пешком. Христиан, однако, настаивал:

– Нет, нет, я не допущу, чтобы мой вожатый пал на ногу в первый же вечер.

К площади Согласия двигался извозчик, терзая слух скрипом ослабевших рессор и щелканьем бича, то и дело опускавшегося на костлявую спину лошади; Христиан ловко вскочил, расположился на сиденье, обтянутом старым синим сукном, и, радуясь, как ребенок, потер себе руки.

 

– Куда прикажете, государь мой? – осведомился извозчик, не подозревая, что нечаянно попал в точку.

На это ему бывший иллирийский король Христиан торжествующим тоном школьника, вырвавшегося на волю, ответил:

– В Мабиль!

1…которую мы вкусим в первый день изгнания… (лат.)
2Аминь! (лат.)
3Да, но… да, но… (итал.)
4Высшего света (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru