Горячий шоколад в кафе «Эль Греко» подавался присыпленным кокосовой стружкой трюфелем в пиале со взбитыми в форме цветка сливками. Самое старинное заведение в Риме, в светло-алых стенах которого я всегда будто ненароком подслушивала размышления Бальзака о реализме, ищущего двойника Стендаля, грустное шуршание перелистываемых Гёте страниц, споры Шопенгауэра с презираемыми им немцами, рассказы Байрона о романтических странствиях по миру и невесомый взмах Гоголя, написавшего в «Эль Греко» роман «Мертвые души», который я перечитывала в этом же месте перед сдачей ЕГЭ по литературе. Золотые рамы с трещинками истории, портреты Вагнера, Ференца Листа и Берлиоза, «Лодка жизни» Доменико Моррелли, барельефы и изящные кресла из бархата то ли оттенка неспелой вишни, то ли бургунди, то ли вымытого граната. Души Россини, Моравиа, Бенуа, Фаццини, парящие над пузырчатой молочной пенкой в капучино, которое итальянцы громко, но ласково называют капуччо, улыбчивые официанты в смокингах, с приподнятыми подбородками и ровными, как московские дороги, спинами, утомленные покупками на Виа дель Корсо женщины, повесившие на раритетные статуи пакеты из бутиков, и то самое рассыпающееся от сильного надавливания песочное печенье оттенка расколотого арахиса.
Выйдя после обеда на шумную многолюдную Виа Кондотти, укутанную июньским теплом, я завернула на улицу артистов, которая словно была спрятана от растопыренных глаз спешащих туристов и пронырливых неброских карманников. На Виа Маргутта я будто спасалась от мелькающих лиц, поцелуев локтями с незнакомцами из толпы и зудящей пустословной болтовни, доносящейся с каждой стороны уха. Старинная лавка мрамора, с седовласым и улыбчивым мастером, с которым я обменивалась добрыми словами и в декабрьский зной, и в июльскую жару, в тот день почему-то была закрыта. Однако по-прежнему, на том же месте стоял припаркованный «Фиат-500» цвета желтого марокканского мандарина, возле которого столь часто фотографировались девятнадцатилетние блогеры, не ведающие ни истории этой машины, ни чувствующие тонкострунной души в облезшем заржавелом металле. Я подколола распушившиеся от жары волосы и, присев на протоптанный возле «фиата» тротуар, заговорила:
– Чао, многоуважаемый Лутео. Уже восьмой раз в Риме, а все также прихожу к тебе, мой старичок. Знаешь, я сбежала в Вечный город на три дня до начала учебы и бесцеремонных попыток бабушки меня сосватать. Была у дедушки в Мюнхене. После операции он впал в кому. Но ты не волнуйся, с ним бабушка. С ней деду ничего не страшно ни в сознании, ни без него. Папа улетел к нему неделю назад, даже восемнадцатилетие мое пропустив, которое, впрочем, я и не праздновала. Я сдала экзамены, знаешь, на последнем по литературе было так душно. Не было кондиционера, лишь отворили окна, из которых задувал обжигающий воздух. Был сорок один градус в тени тогда. У меня даже вспотели коленки. Осталось снять квартиру где-нибудь на Вернадского или Лобачевского, поучиться, а затем снова вернуться в Италию, чтобы накормить порцией вдохновения альманах скакунов. Ты же будешь меня ждать, никуда не угонишь, Лутео?
– Такую сумасшедшую точно будет. Не каждый день таких повстречаешь, —заржав, как конь, сказал голос сзади.
Передо мною стоял молодой парень в белом костюме и темно-синей рубашке, равномерно заправленной в безупречно выглаженные брюки из шелка. Он снял затемнённые очки, и под июньским солнцем, обжигающим когда-то Плутарха, Вергилия и Домициана, появились голубые глаза, похожие на дневной цвет озера Балатон. Молодой парень был высок и весьма худощав, имел длинные пальцы, как у прирожденного венгерского пианиста, и тонкие запястья, как у достопочтенного шотландского виконта. На фоне загорелых и смуглых итальянцев с грубыми, будто жирно очерченными чертами лица кожа юноши казалась еще бледнее, а горбинка на носу – изящнее и незаметнее. Болезненный цвет кожи и еле слышный голос толкали меня на бессовестные вздорные мысли. В голове я рисовала картину страдающего анемией человека, находящегося под капельницей, который вот-вот отправиться в мир иной. Я не испытывала ни неприязни, ни восхищения, ни той самой эфемерной влюбленности, на которую, как считала Ритка, я не была и вовсе способна. Однако что-то внутри заставило меня встать с асфальта и продолжить принудительно завязавшийся диалог. Выпрямив осанку и отряхнувшись от осевшей на землю пыли, я сказала:
– Наверное, это походило на беседу Гаева со шкафом. Я выглядела столь же нелепо?
– Любите Чехова?
– Не знаю, но я определенно не люблю, когда на мой вопрос отвечают встречным вопросом.
– Вы напряглись, будто сочли меня заинтересованным в вас. Но поспею вас уверить, вы не в моем вкусе. К тому же вы диковатая…
– Говорят, ныне мужчинам по душе лишь безропотные девушки, не имеющие своего слова и мнения. Да и чтобы всегда молчала, не пугая своим скудоумием… И эта дурацкая мода на силикон в груди, ягодицах, губах. Наверняка, это ваш типаж…
– Такие женщины мне, очевидно, понравятся больше, чем сидящие на земле малолетки, которые разговаривают с неодушевленными предметами.
– Потому что, поверьте, даже с бездушными куклами приятнее иметь дело, чем с хамоватыми типами в белых костюмах. Вынуждена покинуть столь увлекательную компанию, так и не узнав вашего имени…
Стянув заколку и распустив волосы, я направилась на улицу Бабуино, как вдруг моей спины коснулось выкрикнутое незнакомцем имя «Борис». Так и не обернувшись, я утолила жажду благодаря уличному фонтанчику, в который стекалась питьевая вода из древнеримских цементных непроницаемых акведуков, после чего дошла до церкви Андрея Первозванного.
Когда мне было семь лет, мы с мамой и тетей впервые отправились в Рим. Мне часто вспоминается то, как на нас смотрели никого не замечающие туристы, ведь мама с тетей, как тонконогие лани с вьющимися натуральными волосами цвета пылающего огня, совсем не отличались друг от друга и вели крохотную, пугающуюся от торопливых шагов девочку. Я шла между ними и держалась за большие пальцы их хрупких кистей, представляя, что когда-нибудь вырасту столь же красивой и восхищающей всех вокруг. Я мечтала, что буду носить яркие вещи и в гололёд ходить на работу, как мама и тетя, на каблуках, а по вечерам также звонко смеяться, не жалуясь на усталость и придирки коллег.
В то путешествие мама с тетей отправились ради меня; за шесть дней в городе-колыбели Античности они сумели показать мне и непоколебимый Колизей, и Римский форум, все сады, базилики, библиотеки и папский дворец Ватикана, термы Каракаллы, шедевры Рубенса и Тициана в Капитолийских музеях, катакомбы и Аппиеву дорогу, «Семирамиду» Россини в Римской опере и даже Музей военных флагов. Мы объедались трюфельной пастой, и мама разрешала мне даже есть каждый час джелато с сицилийской фисташкой, мятой, маскарпоне и карамелизированным инжиром. И вот прошло ровно десять лет, и я снова оказалась в той церкви, мимо которой каждый день проходят сотни туристов, не желая хоть на пару секунд в ней оказаться…
Внешний облик Рима, как человеческий образ первого впечатления, вот уже века остаётся пуглив и обманчив. Снаружи любое серое известняковое здание в нем порой кажется аскетичным, пресным и скучным, но стоит лишь заглянуть в атриум, как пред тобой распахивается целый мир с фонтанчиками, плющом, колоннами из Древнего Рима и даже пальмами, в которых вьют гнезда говорливые попугаи. А уж если они и услышат твои секреты, то никогда не прошепчут их другому проходящему мимо страннику. Так оказывается и с людьми: порой неприметный человек хранит в себе столь чарующий внутренний мир, где ты можешь обрести приют благозвучия и любви.
В той церкви был столь же скрытый квадратный дворик, который итальянцы тихо и безмятежно привыкли называть «кьостро». В нем цвели апельсиновые деревья, заглушающие цитрусовым запахом раскалённый вихрь римского воздуха. Внутри храма благоухало выложенными у краев стен живыми цветами. Аромат трубчатых лилий и раскрывшихся роз, смешанный с душистым ладаном, будто оборачивал стоящих на коралловом мраморе величественных ангелов скульптора Бернини, про которых не знали даже многие живущие в этой стране итальянцы.
В той церкви я часами работала над своим первым романом, который надеялась писать в стол, никогда не издав. Затем традиционно я шла на площадь Навона, к фонтану Четырёх рек. Присаживалась у хозяина по имени Джеронимо в кафе с клетчатыми скатертями и заказывала бокал барбареско под тягучую лазанью с шалфеем, розмарином и майораном. Смотря на облицованных в белокаменный мрамор речных богов, я думала, в какой же части света я все-так мечтала бы жить. Может, где-нибудь у Дуная, а может, на американском континенте между Боливией и Аргентиной у Ла-Платы, где словно на фонтане, оживают кактусы и крокодилы. Или быть может мне стоило давным-давно закрыть глаза, как богу Нила, пока африканский лев утолял свою жажду у корней раскидистой пальмы. Но, наверное, для меня было бы благом лишь превратиться в голубя мира, как на верхушке фонтана, и лететь с веткой оливкового дерева туда, куда захочу. Быть свободной, не относясь к какой-то определенной стране, а лишь парить над землей и при этом быть близкой к людям.
К пяти часам на площади все более прибавлялось влюблённых пар, смотрящим не по сторонам, а друг на друга. Эти опьяненные итальянским вином и любовью юноши словно растворялись во времени и пространстве. Я тихо радовалась за них, наслаждаясь своим одиночеством и одновременно боясь, что никогда не испытаю то самое волшебно звучащее на всех языках чувство. Вместе со счетом мне принесли белый шоколад и засушенный желтый цветок, который вместо конфеты я аккуратно сложила в сумку, после чего отправилась в отель собирать вещи.
Проснувшись около шести утра, я ушла в открывающееся ранним утром кафе, где выпила свежевыжатый морковный сок с альпийскими сливками и съела панини с мортаделлой и копченым сыром, после чего прогулялась по аллее высоких тонкоствольных итальянских сосен с пышными шапочками.
Заскочив в такси, я открыла кошелёк, чтобы достать пластиковую иконку перед полетом, и вдруг обнаружила, что не могу найти заграничный паспорт. Несколько раз припомнив рогатого черта, я перевернула всю сумку Prada, вернулась в отель и судорожно начала проверять каждый угол в номере, а затем, осознав, что впервые потеряла значимый документ, без которого не могу добраться на родину, разрыдалась.
Слезы предстоящих лет моей жизнь лишь научат меня никогда не плакать и даже не расстраиваться из-за потери вещей и заниженных балов, полученных на экзамене. Но тогда меня, не знающую бедности, болезней, страданий от несчастных случаев, словно вышвырнуло в жар, а затем парализовало. Я позвонила папе, и он со свойственной ему рассудительностью, не крича и не обвиняя, посоветовал улыбнуться, затем рассмеяться и только потом отправиться в российское посольство. Положив трубку, я, как всегда, послушалась отца; я насильно приподняла уголки рта, потом вспомнила несколько забавных историй про ухажеров Ритки и рассмеялась, а после проложила в навигаторе путь до посольства, в котором меня приветливо выслушали и пообещали решить проблему, но с одним «но».
– Вы должны подтвердить своё гражданство. Для этого следует найти в Риме троих россиян, подписавшихся бы под тем, что вы – гражданка России, —писклявым голосом произнесла молоденькая сотрудница.
Выйдя в коридор из крохотного скрипучего кабинета, я оказалась озадачена: в Риме у меня не было русских знакомых или приятелей, значит, мне нужно было бы просить папу и бабушку оставить находившегося в коме дедушку в Мюнхене и прилететь, прихватив мою подругу, переехавшую в Берлин пару месяцев назад. Но с детства я не любила доставлять даже самым близким людям неудобства, поэтому, сев на скамейку в посольстве, я закрыла лицо вспотевшими ладонями и положила бланк, необходимый для подписей, возле себя. Вздремнув пару минут, я проснулась, но почему-то не смогла найти ни под стулом, ни около своих вещей нужного документа. Отчаявшись, что потеряла и его, я снова поднялась по лестнице за повторением процедуры, как вдруг передо мною появился тот самый парень, подслушавший мой разговор со старым фиатом.
– Вы преследуете меня, что-ли, Борис? – сдержанно и ровно произнесла я.
– Значит, вы запомнили мое имя. Я не преследую, вот собрал для вас три подписи, пока вы на скамейке спали минут пятнадцать, похрапывая. Теперь можете получить справку и с ней улететь в Россию.
– Я храпела?
– А вас храп интересует больше возвращения домой?
– Прошу прощения, я растерялась… Огромное вам спасибо, но, простите, как же вам это удалось?
– Мамочки-россиянки, стоящие у посольства каждый день с детьми на руках, вначале приходят к этим дверям и просят апостилировать их бумаги, чтобы они могли выйти замуж за итальянцев. Затем получают вид на жительство, доказывая с пеной у рта, что их Джованни, Фабио, Эмануэле, Валерио никогда не обидят их, сделав несчастными. Но потом спустя время многие из них, как та девушка, вытирающая нос платком, стучатся в посольство с грудничками в надежде, что Россия поможет в разводе и даже решении, с кем же останется межкультурный малыш. И они настолько отчаянны, что готовы расписаться, где их попросит любый незнакомец…
– Как жаль мне их. А вас еще раз благодарю и всего вам доброго, Борис.
– Не желаете прогуляться? – с мнимой робостью вымолвил он, подмигнув.
Выйдя из посольства, мы перешли на «ты», стали неспешно гулять и беседовать обо всем: театре, путешествиях и даже политике, той самой запрещённой моей мамой темы.
Внезапно Борис вдруг сказал:
– Ты весьма неплохо разбираешься в международных отношениях. Может, поступишь на дипломата, пока не поздно.
– Боюсь, политическая арена – не место для таких слабых и ранимых гладиаторов, как я. Да и, к тому же, я уже определилась с выбором профессии, хоть и рассчитывая, что рано или поздно судьба сделает из меня писателя…
– Каждый человек —автор. С момента совершеннолетия мы все писатели, печатающие для себя сценарии жизни. Кто-то коптит над драмой, кто-то гонится за любовными мотивами, а кто-то постоянно сжигает рукописи, набело переписывая неугодное содержание.
Многие годы с начала отроческой перестройки я не знала, как видеть и понимать лексему «судьба». Жить по принципу Ницше «Построй себе судьбу, которую полюбишь сам» или прислушаться к колыбели Античности, вспомнив мудрость древних греков, которые говорили: «Что занесено в свиток судьбы, то неизбежно». Будоражащий фатум, граничащий с роком и стремлением противостоять неизбежности, пересекающим наточенные нами планы, которые порою так болезненно ранят нас своей одержимой заостренностью. Что было предписано мне и был ли до конца в синопсисе моего бытия Борис или же он просто мелькал, как отвлекающий фоновый персонаж? Знала бы я… Да и если знала бы, вычеркнула бы его имя сразу или же подождала неминуемую развязку, в которой порой непредсказуемо вылазит то, чего мы так ждали и чего столь суеверно боялись. Порой так чешется отыскать и выкрасть у судьбы точный прогноз наших дней со всеми его тучами, ветрами и невыносимой солнечностью. Стало бы возможным узнать решение своих запросов, заглянув в уже прописанные ответы на последней страничке, как в бабушкином глянцевом кроссворде, раздырявленном исписывающейся ручкой, на даче в Староминской? Что было бы, если бы мы читали книгу нашей судьбы с такой же доступностью и быстрой загрузкой, как ежеутренние новости за чашкой бодрящего эспрессо? Стали бы счастливее, разочаровались бы в выбранном пути, вырвали бы листы из незаладившихся событий или стали бы удирать от злосчастного дня смерти, все пытаясь сыграть с ним в обречённые на конечный проигрыш прятки?
Не знаю…И тогда не знала. И даже более – не узнаю, если же в этом завтра все еще буду я…
– Не думаешь ли ты, что где-то там, куда не долетают ракеты и самолеты, уже все уготовано для каждого из нас? А если наше будущее уже построено за нас? Как скажем, дом, в который мы попадаем после выписки из роддома? – вдумчиво уточнила я у Бориса.
– Может, и так. Ну это не означает, что надо полагаться на добросовестность стройки. Если конструкция не по нраву, если она может в один день обрушиться на тебя или твоих родных, надо все сносить к чертям или ангелам. И строить на ее обломках то, что хочется. Сжигать эти сценарии судьбы в пекло.
– А если кто-то свыше без позволения вносит корректировки в план нового объекта?
– Сжигать всю эту предписанную бумажонку в пекло.
– Боюсь, рукописи не горят.
– А ты жги, а затем танцуй на пепле судьбы. Пусть медленно и неуклюже, но только не останавливайся. Танцуй босиком, втаптывая в магму сгоревшее инородное влияние на твою жизнь. Пиши свою судьбу сама, без подсказок и нашептываний.
– Главное, чтобы судьба меня не выписывала… А то высосет все чернила, и останется во мне лишь пустота, – с щемящим вздохом вывалила я.
– В такой, как ты, пустота? Не бывать этому.
– Все же, наверное, свиток судьбы, как полагали древние греки, не перепишешь.
– Мы сейчас не в Афинах. Власть их мыслей уж точно в Риме не распространяется. Не будем вспоминать мифы Древней Греции. Кстати, успела ли ты побывать в античных точках? Что тебе больше всего понравилось? Колизей?
– Нет, Римский форум.
– Триумфальная арка Тита или храм Весты?
– Вовсе нет. Камни на земле.
– Камни? Какая же ты все-таки странная, – со снобизмом рассмеялся он.
– Вдоль дороги, куда запрещено попадать туристам и жителям. Там сквозь древнеримские камни растёт и прорывается трава, и кажется, что жизнь вечна, а ее колесо не остановилось ни после войн, ни после чумы, ни после землетрясения и наводнений. Этот тонюсенький зелёный волосок тянется и так жаждет жизни, что, загрустив и отчаявшись, я теперь буду вспоминать о нем.
Дойдя до расписного дворцового атриума, Борис вдруг спросил у меня:
– Никогда не догадаешься, что это. Сейчас расс..
– Энкаустика. Древнеримское покрытие, роспись по горячему воску. Ради этой техники люди были готовы перемалывать драгоценные камни, —перебив его, решила поумничать я.
– Вот идиоты. Отдали свои колье, чтобы стены выкрасить…
– Разве это не наивысшая любовь к искусству? – обернувшись к Борису, спросила я.
– Можно любить и не жертвуя. Просто так.
– То, что не выстрадано, обычно не ценится нами. Да и разве существует любовь без страданий? Пусть даже по ушедшим серьгам или кольцам?
– Не знаю… Но страдания без любви уж точно существуют. Тогда почему же не может быть наоборот?
Мы вполне скоротечно оказались около Пантеона; Борис встал в очередь на вход в Храм всех Богов. Заблаговременно разочаровавшись вопиющей банальностью его сюрприза, я не выдержала и произнесла:
– Неужели ты думал, что я не была в Пантеоне? Или, может, что не знаю про эффект сухого дождя? Мог бы хотя бы в Капитолийский музей отвезти…
– Так рьяно намекаешь, что я не способен впечатлить девушку? – с вызовом обратился ко мне Борис.
– Я бы справилась с этим лучше.
– Тогда удиви. После Пантеона отведи меня в место, в котором я не бывал или в котором было бы что-то уникальное, то, о чем я и не догадывался. Если выиграешь ты, я исполню в Риме любое твоё желание, а если все же победителем стану я, ты отправишься со мной на день в Венецию.
Его предложение показалось мне безобидным, заманчивым, но ни к чему не склоняющим. Отстояв трескучую очередь из говорливых итальянцев, мы попали в Храм всех Богов. Ради его открытого и загадочного купола в Рим приезжают миллионы туристов из других частей света. Они желают промокнуть под сухим дождем, так и не сумев понять, как его ливневые капли не долетают до земли. Мы встали прямо по центру; я взглянула на полуденное небо, как вдруг Борис случайно дотронулся до моей ладони во время мессы. Его прожигающий вязкий взгляд расковыривал во мне голые зародыши и без того нагих чувств. Воздух возле Бориса словно был чище и ионизированнее. Казалось, будто его недымящаяся энергия отгоняет из пространства микробы и загрязнения мощнее дорогущего очистителя воздуха.
Под окончание таинства священнодействия Борис вновь неизгладимо и отнюдь непрошенно врезался мне в глаза, после чего вдруг зычно выкрикнул слово «вверх».
Через кругообразное отверстие купола, озаряясь июньским солнцем, падали с неба тысячи лепестков алых роз. Под лукавым преломлением кружащего света они неспешно спускались, заполняя цветочным ароматом все пространство темного Пантеона. Дождь из лепестков роз, под который мечтала бы попасть каждая девушка, останавливал и мое дыхание, и всеобщее время, отслаивая меня от неугомонно прицепившейся усталости и подвешенных переживаний о семье. Запах стерильной любви и душевного тяготения, который мне наконец удалось тогда впервые почувствовать, я держу в плену своей памяти до сих пор.
Борис поднял один лепесток, вложил мне в ладонь и сомкнул мои дрожащие и податливые, как чувства, пальцы в кулак, словно упрашивая меня сберечь прожитый нами миг. Я видела его во второй раз, но верно ощущала, будто бы он вырос в моей семье, стукаясь расписными яйцами с нами на праздновании Пасхи и заедая буханкой белого хлеба моченый дикорастущий арбуз в бамбуковой тенистой беседке майскими вечерами, будто бы он всегда играл с дедушкой в короткие нарды и спорил с отцом о трансферных окнах Манчестер Сити.
Захватив в кафе Джолитти два рожка мороженого со вкусами шампанского и жареного риса, я поволокла Борю за собой к месту, которое обещало быть выбранным мною. По дороге мы пародировали диалог итальянцев и русских, обсуждали стихосложение Кардуччи, советский кинематограф и открывшееся в Лондоне биеннале, и я совсем не заметила, как ноги притащили нас к церкви Сан-Луиджи дей Франчези, находящейся возле площади Навона.
Пройдя внутрь, я подвела Бориса к трём картинам, выдержав тишину во благо эмансипации его рвущейся к воли мысли. Борис отходил и вновь приближался к полотнам, старясь рассуждать о скрещиваниях библейских сюжетов с Античностью. Однако он ожидаемо заскучал, упросив меня рассказать о картинах, которые, как мне казалось, и без того откровенно болтали с умельцами слушать ласково и не торопясь.
– Три шедевра Караваджо. Наверное, это даже можно назвать триптихом о деяниях Матфея, которого мастер теней считал сребролюбивым и безразличным к Священному Писанию апостолом. Говорят, с этих картин учились многие известные режиссеры, ведь техника Караваджо родила 3D, – прокомментировала я.
– Как ты сумела запомнить, что я стараюсь смотреть фильмы только в 3D? Теперь даже не знаю, кто из нас выиграл. Наверное, мне следует признать поражение.
– Ты поражён? – откровенно задала я вопрос.
– Определенно. И боюсь, это впервые… – с улыбчивым намеком сказал Боря.
– Я взяла билет на завтра в Москву. Но дождь из роз в Троицу меня впечатлил не меньше, чем картины Караваджо когда-то. Поэтому исполним желания друг друга, возможно, в следующий раз. Благодарю тебя за день. Я запомню его на всю жизнь, – оборвав намеки, отрезала я и закусила нижнюю губу.
Попрощавшись, я вышла на площадь, как вдруг Борис догнал меня и пригласил на ужин. Вечерний мир мне внезапно показался прекраснее, величественнее, и я поймала забредшее в мысли сердце, что Рим занял второе место в списке любимых городов, сместив Женеву, но так и не обойдя родной Ростов. Борис попросил меня снять платок и надеть его на глаза, он взял меня под руку и куда-то отвёл по узкой лестнице, на которой, признаться, я ощущала себя скованно и угловато.
Затем Боря развязал повязку, и я увидела с высоты подсвеченный в ночи Фонтан Треви. Никто не толкал меня локтями, ни один турист не заслонял мой взор, а навязчивые продавцы сувениров не всучивали мне товар. Это был спрятанный ресторан с раскрывающимся видом на самый любвеобильный фонтан мира. Мы были одни, лишь в окружении античных статуй, подглядывающих за зарождением чего-то столь вечного, как обаяние Океана и его тритонов.
Через пару минут официант принёс коктейли, зажег свечи и подал ужин. Мы с Борисом молчали и просто смотрели друг на друга, а потом, когда я замёрзла, он укрыл меня мохеровым пледом и вновь стал похлопывать по карманам пиджака.
– Вот видишь окно в фонтане. Немногие в курсе, но это Палаццо Поли, пространство русской княгини Зинаиды Волконской. Там она проводила литературные вечера, и Гоголь на них часто читал отрывки из свеженаписанных произведений, – вдруг сказал он, выдвинув грудную клетку вперёд.
Допив белого русского, Борис ушёл куда-то, будто позволил мне наконец от души полюбоваться фонтаном. Но спустя несколько минут предмет моих долгожданных симпатий вернулся с объёмной охапкой желтых роз.
– Выйдя из Пантеона, ты сказала, что тебе не хватило лепестков. Здесь сто одна роза, в каждой из которых по двадцать лепестков. Значит, у тебя есть еще две тысячи двадцать лепестков, – произнёс Борис, без спроса поцеловав меня в щеку.
Я встала и-за стола и прижала цветы к сердцу так, как больше никогда не позволяла шипам дотрагиваться до самой трепещущей части тела, которая с каждой секундой все чаще билась. Я хотела петь, читать стихи и смотреть лишь на него. Я ощущала разнеженность, замешательство и… любовь. Наверное, это была она. Борис. Это первое имя живет, звучит и дышит во мне до сих пор.
После ужина он проводил меня до гостиницы и пообещал забрать из отеля около пяти утра, чтобы отвезти в аэропорт. Я зашла в комнату, набрала ванну ледяной воды, в которую закинула лежащий у чайника сахар, а затем опустила в нее стволы цветов. Я была такая пьяная, такая молодая и ничем не обременённая. Я хотела отщипывать от себя счастье, которого, казалось, было в избытке, и раздаривать всем опечаленным незнакомцам.
Утром я вышла из отеля, и Боря отворил мне дверь в машину. Впервые мне совершенно не хотелось возвращаться домой, поэтому тягостную тишину Боря прервал включёнными на радио новостями.
– О чем они говорят? Я же не понимаю итальянский… – поинтересовалась я, растерев до розовизны лоб.
Борис не ответил и вдруг, подъехав к вокзалу, мы остановились.
– Что мы делаем у вокзала? Я не доеду на поезде до Москвы…
– Уезжаем в Венецию. По радио сообщили, что аэропорт закрыт и все сегодняшние рейсы отменены.
– Борь, посмотри на небо, безоблачная погода. Как это возможно? В России даже во вьюгу рейсы не отменяют…
– Сегодня бастуют железнодорожники, а митинги здесь порой настолько масштабны, что работа аэропорта может быть приостановлена на пару дней. Вот что переняли жители Рима из Древней Греции, так это демократию, только в видоизменённом виде.
– Ты же непричастен к тому, что тысячи пассажиров сегодня не доберутся до нужного места назначения? – испуганно спросила я, так и не дождавшись ответа.
Бастовать, как римские железнодорожники, мне виделось тривиальной нуднятиной. Может, я лишь уцепилась за пустяковый повод остаться с Борисом. Желательно навсегда. Точно, это было не «может», это было «наверняка», незаметно перешедшее в «очевидно».
Сев в скоростной поезд, я быстро уснула, а пробудилась лишь уже на родине Паладио и Каналетто.
Выйдя на площадь Святого Марка, мы сели в гондолу с сиденьями из бордового бархата, которая слегка напоминала плавающий на воде темный гроб дедушки Захара. В мрачно-бирюзовой воде отражались коричнево-оранжевые дома. Гондольер в тельняшке и шляпе с широкими полями запевал итальянские песни, еще большее влюбляя меня и в Венецию, и в Бориса.
Выскочив на мосту Риальто, мы с Борей присели на террасу кафе и заказали поленту с маринованной сельдью и каперсами, каракатицу из венецианской лагуны в собственном соку из чернил, обжаренные сардины в оливковом масле с кедровыми орешками и изюмом, тушеное мясо осла, пюре из рубленой трески и красный цикорий, приготовленный на гриле. На десерт мы попросили придуманное в Венеции тирамису, в которое нам растерли хрустящие сицилийские фисташки.
Казалось, Венеция – иной мир, будто собранный по осколкам, будто жители в нем всегда улыбчивы и прекрасны, будто это разноцветная мозаика, будто этот мир романтичнее Парижа и ярче Рио-Де-Жанейро. Будто Венеция создана влюблять и умерщвлять от восторга.
– Мы отправились вместе в Венецию, тогда, получается, ты одержал победу? Ты вроде говорил, что мой сюрприз оказался не хуже, – заговорила после обеда я.
– Я готов исполнить и твоё желание. Только в Венеции, а не в Риме. Может, хочешь бриллиантовое колье или длинное вечернее платье? Моя мама здесь часто навещает одного дизайнера…
– Платьев у меня много, а бриллианты мне не нужны…Я хочу другого.
– В постель? – эротично заигрывая, произнес он и прикрыл ладонью подёргивающийся кадык.
– Посетить остров-кладбище Сан-Микеле.
– Таисия, я тебе предложил украшения, кутюр, уик-энд в Венеции, но ты, правда, хочешь посмотреть на чьи-то могилы? Или это добротный намёк после моего неудавшегося? – выпучив глаза, переспросил Борис, а потом вновь засмеялся.
– Не чьи-то, я хочу там пообщаться с Бродским и Паунд, ну и заскочить к Дягилеву. На пару минут хотя бы…
Очарованно улыбнувшись, Борис взял меня за руку и посадил в водное такси. Сырой ветер вновь и вновь развешивал мне пощёчины, напоминая о том, что нельзя любить первого встречного. Я перевела свой взгляд на проползающее небо, с каждой секундой все динамичнее сливающееся с Адриатическим морем. На лодке под палящим, не закрытым ни одним облаком солнцем Борис открыл бутылочку просекко, которую мы так и не успели допить до прибытия.
Чуть пошатывающаяся от веселящих пузырьков, с серьёзностью я купила венок на острове. Белокаменные могилы, древнеримские статуи, цветущие растения отличались от ростовских кладбищ с высохшим черноземом, пугающими острыми крестами, громадными искусственными цветочными композициями с чёрными атласными лентами и каркающими во все горло воронами с ожирением. Российские кладбища были словно пропитаны болью, присыпаны тяжестью прегрешений и заполнены проклятой темнотой. Мне всегда хотелось сбежать оттуда, помыть руки, тело и волосы, выбросить башмаки, ступавшие по костям.
Однако на острове Сан-Микеле все было иначе: светлые, ухоженные могилы, улыбающиеся пышногрудые чайки, статные кипарисы. Мы увидели и пуанты, аккуратно лежащие у могилы Дягилевы, которые вот-вот бы ожили и станцевали бы па-де-буре, и написанные от руки катрены на выцветшей от северного итальянского солнца бумаге рядом с надгробной табличкой «Эзра Паунд», и много свежих цветов и столь много свежих, неутомлённых тяготами жизни людей на могиле Бродского. Присев около таблички поэта, я призналась в любви его лирике и, достав из кармана клочок от ресторанного чека, написала на нем то, о чем потом пожалею.