С любовью и благодарностью посвящаю моей маме – Рашиде Беркимбаевой.
Спасибо, что всегда верила в меня.
И свет во тьме светит…
Евангелие от Иоанна 1:5
© Беркимбаева А.А., текст, 2021
© Пипченко Л.В., иллюстрации, 2021
© Уркумбаева А.Р., обложка, 2021
Сов. секретно
15.08.1937, гор. Москва
Оперативный приказ НКВД СССР hfe 00486
«Об операции по репрессированию жен и детей изменников родины»[1]
С получением настоящего приказа приступите к репрессированию жен изменников Родины, членов правотроцкистских шпионско-диверсионных организаций, осужденных Военной коллегией и военными трибуналами по первой и второй категориям, начиная с 1 августа 1936 года…
Нарком внутренних дел Н. ЕЖОВ
Если спросить меня о самом ярком воспоминании о детстве, то первое, что приходит мне в голову, это стена, обычная глинобитная стена. Мы жили тогда в стареньком каркасно-камышитовом домике на окраине села. Дом в свое время построил дед, батрачивший[2]на местного бая[3]. Стена была бугристая, шероховатая, штукатурка местами отвалилась, обнажив поблекшую от времени солому. Хоть каждую весну мама старательно замазывала щели глиной и белила стены – все было напрасно. Стоило с наступлением холодов начать топить печку, как стены снова начинали трескаться.
Как-то раз я сильно простудился, и мама не пустила меня в школу. Помню, бабушка натерла меня всего курдючным жиром[4] и отпаивала настоем из матрешки[5]с молоком. Я лежал под двумя одеялами, вперив взгляд в стену, к которой была приставлена моя кровать. И тут мне пришло в голову, что это не просто стена, а карта неведомой страны. Моему взору открылись таинственные материки, океаны, острова и далекие холмы, на склонах которых колосилась золотая пшеница. Так, мысленно, я путешествовал по карте воображаемой страны, в то время как бабушка, мерно раскачиваясь из стороны в сторону, тихонько напевала молитвы на арабском языке, отгоняя от меня шайтана[6], который, по ее мнению, был виновником моего недуга…
Жили мы тогда в «26 точке»[7] недалеко от Акмолинска. Это было маленькое село на берегу озера Жала-наш, затерявшееся среди сухих типчаково-ковыльных степей. Вода в озере была пресная и слегка отдавала болотной тиной. Поскольку другой воды не было, и люди, и скот – все пили воду из озера. Вот только люди, конечно, сначала кипятили ее перед употреблением. Берега озера были пологие, глинистые, а в пойме густо рос камыш. Круглый год здесь не утихали степные ветра, зимой – со снегом, а летом – с песком.
Тут же на берегу озера находился Акмолинский лагерь жен изменников Родины, или, как его еще называли в простонародье, «АЛЖИР»[8], где после войны работал конвоиром мой отец. Лагерь состоял из нескольких бараков – саманных мазанок без окон, в которых содержались заключенные, – и домиков, где проживали бойцы ВОХРа[9] и руководство лагеря. Территория была обнесена колючей проволокой и выходила на берег озера, где в изобилии рос камыш – очень ценное, можно сказать, незаменимое в здешних местах сырье. В холодное время, за неимением другого топлива, им отапливали бараки – хоть он очень быстро сгорал и давал больше дыма, чем тепла. Летом же, смешав камыш с глиной и песком, строили новые бараки, сараи и другие подсобные помещения. Им же набивали матрасы для заключенных. Отец рассказывал, что из-за постоянного недоедания заключенные частенько переходили на «подножный корм»[10] – употребляли в пищу корни и молодые побеги камыша, отваривая их или запекая на углях. Также измельченные высушенные корни заваривали кипятком и получали мутный грязно-коричневый напиток наподобие густого чая…
Во избежание побегов по всему периметру были установлены вышки и патрулировала вооруженная охрана с собаками. Впрочем, мне кажется, это было излишне. Куда тут убежишь? Вокруг, сколько хватало взору, простиралась степь – бескрайняя, суровая, ветреная, зимой – обжигающе холодная, со снежными буранами, когда не видно ни зги и ветер сбивает с ног, а летом – обжигающе жаркая, знойная, с песчаными пыльными бурями. Старики говорят, что если выпустить в степи лисицу, ее хвост будет виден в трех днях пути – такая степь плоская и пустынная, что глазу не за что зацепиться! Где же тут укрыться человеку, да еще чужаку, да еще женщине?!
– Что у нас за власть такая, что воюет с бабами? – в сердцах как-то сказала бабушка. – Что могут сделать эти несчастные советской власти?
Они сидели вместе с матерью за столом и перебирали рис, тщательно вычищая из него мелкие камушки. Мама вздохнула и сильнее склонилась над горкой с рисом.
– Вчера была я на станции, – заговорщически сказала бабушка и на всякий случай оглянулась на дверь. – Там как раз привезли этих женщин. Одеты они были чудно, совсем не по погоде, кто в чем – кто в легком пальто, кто в ажурных капроновых чулках, а у кого и обуви нормальной не было – в туфельках! Мыслимое ли дело ходить так в лютый мороз! Среди них были и беременные, и женщины с маленькими детьми. Так вот, построили их в шеренгу и повели под конвоем в лагерь. У охраны и винтовки были наготове, и собаки – не убежишь!
– Ойпырмай[11], неужто и беременных, и маленьких детишек посадили! – всплеснула мама руками. – Куда катится мир!
Это были лишь кухонные разговоры, шепоток между двумя женщинами, никогда не выходивший за порог этого дома, чтобы «кабы чего не вышло»…
Отец не любил говорить ни о войне, ни о своей работе, больше отмалчивался. Когда в школе на утреннике, посвященном 23 февраля – Дню Советской армии, – учительница попросила нас рассказать, чем занимаются наши отцы, я сначала не нашелся, что ответить. Подумав, сказал, что отец – солдат, и у него есть винтовка, чтобы в случае чего защитить Родину от врага. Не знаю, как враги, но я точно побаивался отца. Когда он ушел на войну, я был маленьким и совсем не помнил его. А когда он вернулся, это был худой заросший щетиной человек с суровым лицом. Я слышал, что при форсировании Днепра отец чуть было не погиб – посреди реки фашисты разбомбили их плот, и он начал тонуть. Спасла лошадь, которая выбралась на берег и вытащила с собой пятерых бойцов, успевших ухватиться за ее хвост.
Первое время после войны из-за перенесенной контузии отец кричал во сне, отдавал приказы (к концу войны он дослужился до звания старшего сержанта), и я в ужасе просыпался посреди ночи от его криков. Однако хуже всего было то, что отец стал выпивать. Не то чтобы часто, но раз в неделю после работы мог себе позволить. То ли это сказывалась привычка к «фронтовым 100 граммам»[12], то ли он действительно хотел забыть ужасы войны. Пьяный, он становился сам не свой – буянил всю ночь, обижал мать. Иногда нам удавалось улизнуть из дома и укрыться у соседей. Под утро мы возвращались домой. Насупившись, мать молча кормила протрезвевшего хмурого отца, и тот уходил на работу. А бабушка, как могла, утешала мать, говорила, что такова женская доля – терпеть, и что отец прошел через всю войну и такого там насмотрелся – немудрено, что ему хочется выпить; и вообще, слава богу, живой вернулся, а сколько женщин не дождались мужей с войны, так и остались солдатками. И, наконец, ее самый главный довод: «Терпи ради сына – у ребенка должен быть отец». И мама терпела…
Мне было девять лет, когда я встал между ними.
– Не бей маму! – твердо сказал я, прикрыв собой мать, испуганно жавшуюся к стене.
Помню, как сейчас: отец окинул меня мутным взглядом и со всей силы наотмашь ударил по щеке. От такого удара я отлетел в сторону и ударился о стену так, что посыпалась штукатурка.
– Прочь с дороги, иттщ баласы[13]! – рявкнул он.
Все поплыло у меня перед глазами. Было такое чувство, как будто в голове у меня завертелась бешено крутящаяся воронка, которая засасывала меня в пучину. Медленно я стал оседать на пол, беспомощно цепляясь руками за воздух.
– Что ты наделал, окаянный[14]! – раздался откуда-то издалека отчаянный крик бабушки. – Ты же убил своего сына!
Не знаю, что было дальше и сколько времени я провел в забытьи. Я словно провалился под воду, оказавшись подо льдом глубокого черного озера, погружаясь все ниже и ниже, пока наконец не коснулся дна. Очнувшись, я увидел над собой бледное заплаканное лицо матери. Я лежал на больничной койке с забинтованной головой. Голова была как чугунная, мысли путались.
– Г-г-г-д-д-д-е я? – спросил я, с трудом выдавливая из себя слова.
Я и не заметил, что начал заикаться. Уголки маминых губ дрогнули. Она снова разрыдалась, а подоспевшая на ее плач бабушка принялась истово молиться и отгонять от меня шайтана.
Две недели пролежал я в районной больнице. Время от времени меня навещали отец с матерью – приносили домашнюю еду и чистую постиранную одежду, однако в палату заходила только мама. Доктор сказал, что мне нельзя волноваться, поэтому отец оставался ждать на улице. Мы увиделись с ним только при выписке. Он был понурый и выглядел виноватым, при этом упорно молчал, старался не смотреть в мою сторону и все время делал вид, что чем-то очень занят. Однако время от времени, искоса, я все же ловил на себе его тревожный взгляд…
После того случая мать решительно пригрозила отцу, что уйдет от него, если он не прекратит пить. Не знаю, что на него подействовало больше – угроза матери или вина перед сыном, которого он едва не убил и сделал заикой, но с того времени он и в самом деле бросил пить. Жизнь снова начала налаживаться.
Летом отец сделал пристройку к дому, потому что мать забеременела и осенью должна была родить. До сих пор мы ютились в двух комнатушках, и отец рассудил, что с появлением на свет второго ребенка станет тесновато, поэтому решил пристроить еще одну комнату.
Эта беременность далась матери очень тяжело. Она раздалась, ходила с одышкой, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу. Как-то раз, по неосторожности, она подняла что-то тяжелое, и у нее начались преждевременные роды. Поскольку врача у нас в селе отродясь не было, а фельдшер[15], как назло, был мертвецки пьян, отец позвал на помощь соседку, более или менее сведущую в таких делах. Мать изо всех сил тужилась и кричала от боли, не в силах разродиться. Соседка беспомощно развела руками, сказав, что у матери слишком крупный ребенок, и самой ей не родить, поэтому срочно нужен доктор, чтобы сделать операцию и вытащить ребенка, пока они оба не померли.
В отчаянии отец побежал в лагерь и, заглядывая в каждый барак, кричал: «Есть тут доктор?» К счастью, в одном из бараков отозвалась одна женщина. Начальник лагеря дал разрешение, и ее незамедлительно привели к нам домой, правда, под конвоем. Это была невысокая стройная женщина с красивым бледным лицом, большими карими глазами и густыми иссиня-черными волосами, аккуратно собранными на затылке. Сняв арестантский ватник и грубый платок, она тщательно вымыла руки и, осмотрев маму, решительно взялась за дело.
– Вскипятите воду. Приготовьте чистое белье, – ее голос, такой спокойный и уверенный среди всей этой неразберихи, вселял надежду, что все будет хорошо.
Отец носился по дому, безоговорочно выполняя распоряжения врача. Я сидел на кухне вместе с бабушкой, которая, закрыв глаза, не переставая молилась, мерно раскачиваясь из стороны в сторону. Тут же, рядом с печкой, сидели два конвоира, дымя самокрутками и время от времени перекидываясь друг с другом парой слов. Из соседней комнаты доносились истошные крики мамы и спокойный четкий голос доктора, говоривший, что и как ей делать в ту или иную минуту – вплоть до того, как дышать и когда тужиться.
Я сидел, вперив взгляд в стену, и не мог ни о чем думать. Я боялся, что мама умрет.
Не знаю, сколько времени это длилось. Наконец, ранним утром, когда первые лучи солнца пронзили блекло-серый небосвод, раздался заливистый детский плач.
– Девочка, – радостно сообщила доктор. – И такая красавица!
Неожиданно я услышал чьи-то судорожные, мучительные всхлипы. Повернув голову, сквозь приоткрытую дверь я увидел отца – его плечи невольно содрогались от рыданий.
– Ну, будет вам, – тепло сказала доктор, взяв отца за локоть. – Ведь все обошлось. И ребенок, и мать чувствуют себя хорошо.
– Спасибо, доктор, – глухим голосом сказал отец, беря себя в руки. – Как вас зовут?
– Татия, – ответила врач и тут же поправилась. – Татия Георгиевна Микеладзе.
– Я назову дочку вашим именем, – сказал отец. – Если бы не вы, она бы не родилась.
Отец завел нас с бабушкой в мамину комнату. Мама лежала на старой железной кровати, с искусанными от боли губами и светящимися от счастья глазами, и кормила грудью маленькое сморщенное розовое существо, завернутое в какую-то тряпицу. «Вот вам и красавица!» – усмехнувшись, подумал я про себя, но промолчал.
– Айналып кетейш[16]! – восклицала бабушка, вытирая набежавшие на глаза слезы.
На полу стоял закопченный чайник и большой жестяной таз с кровавым последом и скрученной жгутом пуповиной. Мне стало не по себе. Я попятился назад, пока наконец не уперся спиной о стену. Не могу сказать, чтобы я искренне обрадовался появлению в моей жизни этого маленького писклявого человечка, присосавшегося к материной груди, но я был безмерно счастлив оттого, что мама осталась жива.
Бросив взгляд в окно, я увидел, как конвоиры уводили Татию Георгиевну обратно в лагерь. «Неужели эта женщина, которая только что спасла мою маму от смерти, на самом деле опасная преступница?» – подумал я. Это не укладывалось у меня в голове.
Осень выдалась на редкость холодная. Каждый день после школы я ходил в степь собирать кизяк[17], чтобы было чем отопить дом. Приходилось делать несколько ходок в день, чтобы набрать достаточно для обогрева дома и приготовления еды. Как-то раз я собрал совсем мало кизяка и решил пойти к озеру, куда сельский пастух приводил скот на водопой. На берегу я увидел заключенных женщин, окруженных конвоирами. Стоя по колено в ледяной воде, они заготавливали камыш – жали стебли, связывали их в снопы и складывали в огромные кучи на берегу. Движения их были четко выверены, а лица сосредоточены. Стоило кому-то замешкаться, как конвоиры подгоняли их и били прикладами.
Неожиданно я увидел знакомое лицо. Это была Татия Георгиевна! Она совсем похудела, осунулась, но я все равно узнал ее – по глазам! Невольно рука моя потянулась в карман, и я достал несколько кусочков курта[18], которые захватил с собой из дома. Размахнувшись, я бросил курт к ее ногам.
– Что это ты тут вытворяешь, стервец[19]? – проревел подоспевший конвоир, свирепо вращая глазами, и скрутил мне ухо так, что слезы брызнули из глаз.
– Отставить, Микулич, – остановил его другой, что был постарше. – Не видишь, что ли, мальчик бросает камни во врагов народа? Так им и надо!
Конвоир злобно выругался, но все-таки отпустил меня. Тем временем Татия Георгиевна опустилась на корточки, словно завязывая развязавшийся шнурок, быстро подобрала кусочки курта и незаметно спрятала их в карман.
– Стройся! – раздалась команда.
Женщины, взвалив на себя тяжелые вязанки камыша, послушно выстроились в шеренгу и по команде направились в лагерь. Проходя мимо, Татия Георгиевна мельком взглянула на меня и беззвучно пошевелила губами, но я ее понял. Она сказала: «Спасибо».
После того случая я стал тайком брать из дома еду и прятать ее в камышовых зарослях. Зачем я это делал? Не знаю. Мне казалось, что так надо, хоть мы и сами питались очень скудно. Как-то раз, поймав меня с поличным, мать принялась ругаться на чем свет стоит, но неожиданно за меня вступилась бабушка.
– Не ругай его, Айбике, это же құдайы садақа[20], – сказала она. – Как не дать голодному, когда мы сами пережили ашаршылық[21]? Докторша-то худющая как вобла, в чем только душа держится! Видать, плохо кормят их там… Я и сама тогда, незаметно от всех, насыпала ей в карманы курт, чтобы отблагодарить за помощь.
Мать не стала спорить с бабушкой, только строго-настрого наказала мне, чтоб я больше не таскал еду без ее ведома и ни в коем случае не попадался на глаза конвоирам – не то отцу попадет из-за меня на работе.
Это случилось следующей весной. Маленькой Татие исполнилось полгода, она уже научилась самостоятельно сидеть и даже переворачиваться. Мама давно вышла на работу, и за маленькой Татией приглядывали мы с бабушкой, точнее, бабушка, а я ей помогал.
Как-то раз, вернувшись с работы, отец сказал, что мамину «докторшу» – Татию Георгиевну – освободили из заключения. Радость была омрачена тем, что ей выдали «тридцать девятый паспорт»[22], с которым она не имела права жить и находиться в тридцати девяти городах Советского Союза. Разумеется, с таким «волчьим билетом» она не могла вернуться ни к себе домой в Ленинград, ни в родной город Тбилиси, где жила ее мама, ни в Ташкент, где в то время находилась ее сестра. Так что после освобождения ей было некуда податься: муж все еще отбывал срок в Карлаге[23], детей после ее ареста отдали в детдом, и они были неизвестно где, а квартиру и все имущество конфисковали. Поэтому, когда ей предложили работу сельским фельдшером в нашем селе, она без раздумий согласилась. Во-первых, это недалеко от Карлага, где сидел ее муж. Во-вторых, бывшим заключенным было очень сложно трудоустроиться, а тут она могла работать по специальности. И так как Татие Георгиевне негде было остановиться, родители, посовещавшись, предложили ей пожить в нашей пристройке.
Помню, как отец привел Татию Георгиевну к нам домой – с собой у нее был крохотный узелок личных вещей и стопка потрепанных книжек. Накануне мама прибрала ее комнату. Мебели в ней было не так много, только самые необходимые предметы: железная кровать, тяжелый деревянный сундук, обитый железом (мамино приданое!), и старое мутное зеркальце со сколотым уголком. Вместо шкафа из стены торчали три ржавых гвоздя, на которые вешалась одежда. На маленьком зарешеченном окошке болталась выцветшая тряпица, заменявшая шторы. Единственным украшением в комнате был старый коричневый ковер, местами побитый молью, тоже из маминого приданого. Татия Георгиевна нерешительно вошла в комнату и опустила узелочек на сундук. Достав из нагрудного кармашка маленькую помятую фотокарточку, она аккуратно прикрепила ее к зеркалу.
– Кто это? – спросила мама.
– Мой муж, – тяжело вздохнув, ответила Татия Георгиевна. – Когда меня забирали из дома, я потихоньку спрятала его фотокарточку в туфлю. С тех пор не расстаюсь с ней.
Когда Татия Георгиевна ушла на работу, я заглянул в ее комнату. На подоконнике лежали книги, заботливо обернутые в газету. Личные вещи были сложены аккуратной стопкой на сундуке. На гвоздике рядом с дверью висело чистое вафельное полотенце. К краю зеркала была прикреплена маленькая черно-белая фотокарточка, местами сильно потрескавшаяся. С нее задумчиво смотрел светловолосый мужчина в строгом черном фраке и белоснежной рубашке, с черной бабочкой на шее. У него было узкое бледное лицо, усыпанное веснушками, большие, с грустинкой глаза, брови вразлет, тонкие губы, дрогнувшие в легкой полуулыбке, и задумчивый, несколько отстраненный взгляд. Как выяснилось, Юрий Борисович Горелик, муж Татии Георгиевны, был известным дирижером, выступал в свое время с лучшими оркестрами СССР[24]. Его забрали прямо во время концерта – осудили на восемь лет по обвинению в шпионаже и сослали в Карлаг, в Казахстан. Вскоре после того Татию Георгиевну, как члена семьи изменника Родины[25], приговорили к пяти годам заключения без права переписки и отправили в АЛЖИР, тоже в Казахстан. После ареста родителей дети оказались в детприемнике[26], откуда их распределили в разные детдома. Родственники хотели было забрать детей, но им не позволили.
Оказавшись на свободе, Татия Георгиевна первым делом принялась разыскивать детей, писала в разные учреждения, чтобы узнать об их судьбе, но все было тщетно – всякий раз на ее запросы приходили письма-отказы. О судьбе мужа она узнала еще в лагере, причем совершенно случайно – один из лагерных охранников, которого перевели из Карлага, опознал его по фотокарточке. Как только разрешили переписку, Татия Георгиевна написала мужу и получила от него весточку. С тех пор раз в месяц ей приходили письма – чаще писать ему не разрешали. Общались они с большой осторожностью, зная, что их письма тщательно проверяются, и любое опрометчивое слово может усугубить их и без того непростое положение.
Прежний фельдшер изрядно пил и из рук вон плохо работал, за что его в конце концов и прогнали. Поэтому, чтобы приступить к выполнению обязанностей, Татие Георгиевне пришлось навести в медпункте порядок. Она побелила стены, все как следует отмыла, выписала из города необходимые медицинские инструменты и лекарства, привела в порядок картотеку, организовала медосмотр в школе и детском садике, стала «вести» беременных и новорожденных, поставила на учет стариков и людей с хроническими заболеваниями, сделала школьникам плановые прививки. И так как медсестры не было, ей приходилось все делать самой. Поэтому дел у Татии Георгиевны всегда было невпроворот, и она частенько задерживалась на работе. Ее могли вызвать в выходные и праздники и даже посреди ночи, если кому-то требовалась неотложная медицинская помощь. Услышав стук в окошко, она быстро собиралась и спешила на помощь к больному. Несколько раз, в экстренных случаях, чтобы спасти человеческую жизнь, ей пришлось делать хирургическую операцию, и все прошло успешно. Это потом мы узнали, что до лагеря Татия Георгиевна работала хирургом в Ленинграде и даже готовилась защитить научную диссертацию…
Осенью того же года Татие Георгиевне удалось отыскать дочку. Как оказалось, детям, отобранным у осужденных родителей, часто присваивали новые имена и фамилии, вот почему потом было сложно отыскать их. В случае с девочкой повезло, что у нее осталась прежняя фамилия, ей поменяли только имя – грузинское имя «Нино» записали как русское «Нина». Девочка находилась в Новосибирском детдоме. Преодолев кучу бюрократических препон, Татия Георгиевна выхлопотала-таки разрешение поехать за дочкой.
– Знаешь, а ведь вы ровесники с Нино, – улыбнувшись, сказала она мне перед самым отъездом. – Надеюсь, вы с ней подружитесь.
Мы с отцом проводили Татию Георгиевну до железнодорожной станции. Она вся светилась от счастья, ожидая скорую встречу с дочерью.
– Пап, а правда, что Татия Георгиевна – жена врага народа? – спросил я, глядя вслед уходящему поезду.
– Время рассудит, – уклончиво ответил отец и, скрутив самокрутку, затянулся едким дымом.