Copyright © PR-Prime Company, 2021
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Внутри каждого из нас скрывается ребенок, которым мы когда-то были. Он – основа того, кем мы стали, кто мы и кем будем.
Д-р Р. Джозеф
Ночи все разные.
Бруно любит, когда за окном, например, метель, а он дома, и все, кого он любит, тоже.
И летние ночи хороши, если пойти, например, гулять к реке, брести вдоль кромки, ощущая запах воды, прислушиваясь к шороху песка, а рядом идет его человек.
Идти и знать: сколько бы ни шли, всегда можно вернуться домой, там безопасность и уют. Его Стая, которая не предаст, за которую он готов драться со всем миром.
И другие ночи, расцвеченные огнями города, который никогда не спит, – они тоже хороши, хотя без осенних луж вполне можно обойтись.
А бывают ночи, как эта, – невесть где, в странных и опасных местах, пахнущих смертью, разрухой и запустением. И такие ночи Бруно не любит, да и за что их любить?
Бруно вздохнул и прислушался. Где-то очень далеко слышен шум города, но здесь, в пустом доме – если разрушенную выгоревшую коробку посреди леса можно так назвать, – тишина липкая и неживая. Тишина ведь тоже бывает разная, граждане. Вот, например, тишина в квартире, когда все спят, но большой дом все равно живой: кто-то из соседей протопал на кухню, где-то плачет ребенок, за окном проезжают машины – такой тишины подавайте сколько угодно, это отличная вещь. Или даже тишина утренней реки, когда город ворочается, пробуждаясь, на песок тихонько накатывают прозрачные волны и какие-то пернатые мизантропы заводят в ветках акации нытье «худо тут! худо тут! худо тут!». Но совершенно не худо, а, наоборот, отлично и свежо, мальки резвятся на отмели, в камышах взлетают стрекозы – разве это худо?
А вот здесь – да, худо. И тишина здесь опасная и колючая. Она сочится из трещин в кирпичной кладке, путается в паутине, покрытой пылью, – люди давно ушли отсюда, и огонь тоже, и пауки, которые сплели по углам тонны паутины, ушли, потому что этот дом действует на нервы, а даже у пауков есть нервы.
Бруно тряхнул головой, словно избавляясь от наваждения, – он должен быть здесь, что ж.
И ведь не сказать, что в этих руинах не бывает людей – нет, они сюда заходят, об этом свидетельствуют различные запахи, предметы, разбросанные по полу, рисунки на закопченных стенах и многое другое. Да, люди тут бывают, но вряд ли это хорошо.
Простая и внятная картина мира ротвейлера Бруно не предполагала сомнений. И метания его приятеля, рыжего мордатого кота Декстера, его постоянный поиск чего-то, что есть где-то там, и это «там» обязательно лучше, чем то, что есть здесь, были для него логическим тупиком. Вот говорит хозяйка идти с ней, он идет, и какая разница куда. Главное, что рядом с той, кого любит всей своей собачьей душой и готов защищать до последней капли крови. Все просто: велит идти – идет, велит остаться дома – что ж, так тому и быть, и хотя недовольство гложет, а спорить с хозяйкой он не будет. Так правильно, и в Стае по-другому не бывает.
Но проблема в том, что Декстер сам считает себя хозяином и вожаком Стаи, он ведет себя так, словно квартира, все, кто ее населяет, и все, что в ней есть, принадлежат ему. Декстер уверен, что даже отливы и приливы, положение Солнца на эклиптике зависят от его желания и существуют лишь потому, что он так решил. И этого Бруно не понимает.
– Бруно, иди сюда.
Пес подошел, осторожно переступая лапами – пол этого дома был усеян какими-то осколками. Нe стекло и нет острых краев, но наступать неприятно.
– Сиди тут.
Бруно покорно уселся, вдыхая запах хозяйки и думая о том, что неплохо было бы сейчас перекусить, да только неизвестно, когда это случится.
– Держи.
Собачьи печеньки – любимое лакомство. Бруно ткнулся мордой в ладонь хозяйки и благодарно вздохнул. Все-таки она лучшая в мире: вот как догадалась, что он не прочь перекусить?
Хозяйка стоит на коленях около каменной стены с выступом, пахнущим гарью. Она посветила фонариком внутрь закопченной дыры, которую пробила в стене, потом, удовлетворенно хмыкнув, надела резиновую перчатку, сунула руку в отверстие и достала оттуда сверток. Дыра воняет застарелой сырой гарью, и чему так рада хозяйка, Бруно не понимает.
– Ну, порядок, Предмет у нас.
Хозяйка уложила Предмет в пластиковый контейнер, запихнула его в рюкзак, собрала инструмент, освещая себе пространство небольшим фонариком, и Бруно понял – скоро домой.
– Давай, мальчик, поехали домой.
Поехали – это сильно сказано. Машину они оставили довольно далеко отсюда, но Бруно не устал.
Вот только идти сейчас никуда не надо, потому что он слышит звук, который тревожит его, и он тихонько рыкнул, давая знать хозяйке, что путь небезопасен.
– Что?
Они понимают друг друга с полуслова – если можно считать словами собачье рычание. Но Бруно об этом не думает: есть понимание, чего ж еще-то. Это Декс ужасно обижается, когда хозяйка не улавливает мгновенно, чего он желает, но Декса вообще понять сложно, иногда он делается капризным и мстительно нападает на всех из-за угла, норовя при этом поцарапать – не сильно, а так, для порядка. Бруно только удивленно смотрит на приятеля, не понимая, зачем он все это делает, учитывая обстоятельства, но хозяйка тогда берет Декстера на руки и воркует что-то нежное, пока тот вырывается из ее рук и, развернувшись хвостом ко всему миру, принимается демонстрировать свое интеллектуальное и эстетическое превосходство над всеми в принципе.
Бруно в такие моменты считает, что Декстер просто наглая зажравшаяся скотина, но в отношения хозяйки и Декстера он не вмешивается.
А сейчас он напрягся: знает, что звуки, которые доносятся извне, могут нести с собой опасность.
– Тихо, мальчик.
Хозяйка прислушалась. Бруно знает, что ее слух очень хорош для человека, но ни с ним, ни даже с Декстером ей не сравниться. И то, что приближается, она сейчас слышать не может.
– Ладно, идем.
Они нырнули в темноту, двинулись по замусоренному коридору, и Бруно слышит, как звук все приближается. Им бы сейчас нужно поскорей выйти из этого умершего дома, добраться до машины и уехать, но он понимает, что они не успеют. Зато теперь хозяйка тоже слышит звук, и она примет нужное решение. Бруно привык всецело полагаться на нее, вот и теперь послушно замер, прислушиваясь.
– Может, проедут мимо…
Бруно снова коротко рыкнул – ему хочется уйти, в развалинах воняет опасностью. Он уже привык, что их с хозяйкой путь частенько лежит по разным руинам, пустующим домам или невесть где расположенным кладбищам. Просто эти развалины тревожат его, потому что запахи, которые его чувствительный нос уловил, вызывают в нем желание тоскливо завыть.
Но он давно научился подавлять свои естественные реакции. Вот Декстер вообще не заморачивается: захотел заорать истошным мявом – и заорал, ни в чем себе не отказывая, пусть весь мир подождет. Но, конечно, если он правит Вселенной… хотя, что такое Вселенная, Бруно не знает, и если этим правят, просто свернувшись клубком на подушке, значит, ничего сложного в этой самой Вселенной нет, любой так сможет.
Они уже добрались до лестницы, когда стало ясно, что уйти им не удастся.
– Вот черт…
Бруно понимает, что хозяйка встревожена. Он и сам встревожен, потому что внизу, на первом этаже, слышны голоса, шаги, загорелись огни, потянуло дымом, и запах чужих людей смешивается с запахом дыма и свежей крови, а уж этот запах ни с чем не спутаешь. Бруно придвинулся совсем близко к хозяйке, они замерли в темноте, за каменной балюстрадой, и Бруно почувствовал, как рука хозяйки легонько сжала его пасть.
– Тихо, мальчик, тихо…
Внизу разгорается оранжевый хищный свет – кто-то поджег железную бочку, плеснув туда бензина. Там несколько таких бочек, и в них ничего, кроме каких-то тряпок и мусора. Эти чужие люди ссорятся, что-то кричат, кто-то стонет, а хозяйка снимает на телефон все, что происходит, другой рукой прижимая к себе голову Бруно.
Только он и сам знает, что надо молчать, хотя все его инстинкты говорят о том, что надо рычать и лаять, прогонять этих людей.
Потом все вдруг закончилось, и Бруно беспокойно заворочался: его нос уловил то, от чего шерсть на затылке встала дыбом, – запах горелого мяса. Он понимает, что произошло нечто скверное, но хозяйка стискивает его морду, прижав к своему боку, и Бруно изо всех сил вдыхает аромат ее тела, знакомый с детства, к которому примешался запах их дома, машины, собачьих печенек и корма Декстера. Запах покоя и безопасности, запах Стаи.
Хозяйка бежит вниз по ступенькам. Кто-то горит, и она срывает с себя куртку, сбивает пламя, гасит его – уже видно, что лежащий человек только начал гореть, больше пострадала одежда, и хозяйка достает из сумки бутылку с водой, поливает голову человека. Она встревожена и потеряла бдительность, но Бруно все равно начеку. Кто-то подходит сзади, и хозяйка этого не слышит. Но он слышит, он знает, что этот человек пахнет опасностью, сталью, мерзким дымом, который люди выпускают из горящих палочек, пахнет застарелым потом и нестираной одеждой. И Бруно, извернувшись, молча бросается на этого человека. Здесь он принимает решения, это решение очень правильное, и хотя что-то острое бьет его в бок, обжигая болью, Бруно вцепился в горло нападающему.
Все это произошло в абсолютной тишине, и хозяйка не успела ничего понять, но когда поняла…
– Ах ты сволочь!
Она взбежала по ступенькам и отбросила ногой остро заточенный предмет, Бруно чувствует боль в боку, его лапы слабеют.
– Держись, мальчик, только держись!
Бруно чувствует, как хозяйка осторожно касается его раны, потом полилось что-то прохладное, и кровь перестала сочиться по лапам.
– Давай-ка я мордаху тебе умою, а то невесть какая зараза могла быть у этого урода.
Вода прохладная, Бруно пьет, и скоро это просто вода, без примеси чужой крови.
– Теперь попробуем добраться до машины.
Хозяйка достает из рюкзака плотную ткань, в которой обычно носит громоздкие предметы, перекатывает Бруно на нее и поднимает с видимым усилием.
– Тяжел ты, брат, но я дотащу, держись.
Она спускается, каждый шаг отдает болью в ране, но Бруно терпит. Он знает, что чужих уже нет, и только тошнотворный запах горелой плоти забивает запах хозяйки.
– Потерпи, малыш, только не умирай, ладно?
Бруно хочет пить, но он терпит, понимая, что сейчас именно от действий хозяйки зависят их жизни.
Тьма окутала их, запах горелой плоти отдалился. Где-то в зарослях их машина, он чувствует ее запах, но темно, и хозяйка тащит его на плечах. Если бы он понимал в мерах весов, то знал бы, что весит почти шестьдесят килограммов, а это значит, что даже для своей породы, объединяющей больших сильных собак, он великан.
– Потерпи…
Бруно ощущает знакомый запах их дома на колесах, хозяйка устраивает его на заднем сиденье, снова поит с ладошки и, подсветив фонариком, осматривает рану в боку.
– Паршиво… но ты потерпи, малыш, я сейчас. Не бросать же его там…
Хозяйка исчезает в темноте, и Бруно скулит в тоске. Время остановилось, боль накатила снова, и рана кровоточит.
– Я здесь, малыш, я здесь!
Хозяйка говорит так, словно тоже держится из последних сил, и это так, потому что обгоревшее тело она нести не может, а просто тащит его, но и это тяжело. Она открыла багажник и с трудом погрузила туда тело, воняющее горелым.
– Ничего, я сейчас, потерпи!
Бруно ощущает каждый толчок сердца, каждую неровность на проселочной дороге, но сейчас ему кажется, что он вернулся в свою самую первую Стаю, где были мать и четверо братьев и сестер. Он вдруг так сильно затосковал по своей хозяйке, по их дому, где в теплоте и уюте они жили под надзором Декстера, и даже понимание Вселенной почти пришло к нему, но его душа так рвалась в этот их общий дом, что он открыл глаза.
– Ну, боец. – Голос незнакомый, но руки хозяйки на его голове, и Бруно спокоен. – Крови много потерял, а так-то будет теперь в порядке. Быстро привезла. Это где ж его так угораздило?
– Железка торчала из земли. В зарослях.
Бруно хочет пить, и он впервые заскулил, потому что жажда совершенно нестерпима.
– Можно его напоить?
– Конечно.
Незнакомый голос принадлежит мужчине, Бруно умеет отличать запахи женщин и мужчин, и запахи, которые издают мужчины, ему не нравятся. Вот и этот человек пахнет неприятно, как и все помещение: примерно так, как то место, где ему делают прививки… но по-другому. И сквозь запах места прорывается собственный запах этого человека. Бруно этого человека уже знает, он не опасен.
Просто место незнакомое. Здесь нет запаха других собак или котов, а уж запах котов он отлично знает – Декстер ни за что не даст забыть.
– А домой ему уже можно? Ленька, он совсем плох, по-моему…
– Нужно. Мила, если меня застанут здесь в вашей компании, то уволят с «волчьим билетом». Грузим парня на каталку и везем к машине. А завтра я приеду, посмотрю.
– С «волчьим билетом», говоришь…
Огромный мужик в зеленой хирургической пижаме стоит в дверях. Бруно видит его сквозь пелену боли, но пахнет этот человек не угрожающе, от него исходят волны покоя и надежности.
– Ножевое ранение. – Пальцы вошедшего ощупали раненый бок. – Рентген?
– Вот… легкое не задето.
– А плевральная область? Так, кровь откачали, но откуда-то она снова набирается, что ж ты зашил, интерн? Не слышишь, как дышит пациент? Чего замер, на стол его сейчас же! А ты… сиди тут. Держи его, чтоб он чувствовал тебя. Леонид, давай-ка Ларису зови сюда, ассистировать надо, а я пока наркоз… Сколько весит пациент?
Бруно чувствует, что уплывает, и только знакомый запах рук хозяйки держит его на берегу, не давая нырнуть в темный поток, который вдруг оказался прямо у передних лап, его холодное касание он ощущает при каждом всплеске черной маслянистой воды. Но теплые руки, пахнущие домом и чем-то самым важным в жизни, держат его на берегу и не дают упасть, и он держится всеми лапами на крохотном скользком островке, провонявшем кровью и сталью.
Когда случается несчастье, мир вокруг замирает. Вот там где-то бродят люди, у них свои дела, они беседуют, смеются, покупают глазированные сырки, договариваются о встречах, беззаботно сидят в кафе… В общем, лодка плывет.
Но где-то есть дом, где тишина, тьма, отчаяние. И ощущение живущего своей жизнью города усиливает ощущение катастрофы, особенно если помощи ждать неоткуда.
– Выносим.
Два крупных парня, бритых наголо, подняли носилки, тело качнулось, длинная прядь волос свесилась с носилок.
– Вот же.
Это распорядитель, пришедший договариваться о похоронах, выразил неудовольствие. Но, взяв себя в руки, он выудил из кармана запаянный пакетик одноразовых перчаток, натянул их на костлявые кисти с длинными желтоватыми пальцами и вернул прядь под простыню. Даже не поморщился.
Входная дверь закрылась за санитарами. Люба посмотрела на распорядителя – они остались только вдвоем, и сейчас особенно остро ощущалось, что мир вокруг бушует звуками и красками, а они стоят посреди глаза урагана, остановившись во времени и пространстве, и только завешанное простыней зеркало свидетельствует о том, что случилось нечто непоправимое.
– Значит, я вам сейчас покажу наш каталог, тут картиночки у меня, приличный гробик можно найти вполне бюджетный. – Распорядитель сочувственно вздохнул. – Веночки у нас есть отличные, тоже недорого встанут, вам же не нужен венок из натуральных цветочков, а я бы обратил ваше внимание вот на эти, если взять штук шесть, выйдет скидочка и выглядеть будет прилично.
Эта его манера применять уменьшительные формы имен существительных в отношении слов, обозначающих вещи, не совместимые ни с каким панибратством, вызывала у Любы судорожное отторжение, потому что – вот же, вынесли на носилках Надю, ее сестру и до какого-то момента лучшую подружку, хотя сейчас это просто застывшее тело с судорожно поджатыми руками. Люба стоит в ее квартире, полной пыли, грязной посуды и недописанных картин, и ощущение непоправимости произошедшего смешалось с облегчением, потому что многолетний кошмар закончился, пусть даже таким страшным образом.
– Хорошо, так и сделаем. – Люба старается не смотреть на распорядителя, который аккуратно снял перчатки и спрятал их в карман. – А… остальное?
– Ямку выкопаем, сегодня же распоряжусь, столовая для поминального обеда в здании ткацкого профтехучилища, меню самое обычное, разве что вы хотите добавить какие-то дополнительные блюда.
– Нет, самое обычное меня устроит.
– Разумно. – Распорядитель оглядел квартиру. – На сколько персон заказываем обед?
– Не знаю… – Люба задумалась. – Я понятия не имею, с кем она общалась, что за люди сюда приходили, а родственников у нас… да, человек пять, и все ли они придут…
– Тогда позвольте, я дам вам совет. – Распорядитель вздохнул. – Судя по всему, те люди, с которыми общалась покойная, совсем не вашего круга, и поверьте мне, знакомиться с ними вам абсолютно ни к чему. А потому – просто накройте столик дома, посидите с родственниками, и все. Зачем вам эти расходы? Сестрице уже ничем не помочь, а вам накладно выйдет. И квартирку эту я бы вам советовал на месяц-другой закрыть – только замочки смените, а то мало ли у кого есть ключики, тут брать нечего, а вот какое-нибудь хулиганство запросто может выйти, лишнее вам беспокойство. Если хотите, я сейчас позвоню человечку, он приедет, все прямо сейчас организует – и ключики сразу вам отдаст.
– Спасибо, вы абсолютно правы. – Люба наконец почувствовала, что обрела почву под ногами. – Так и сделаю.
– Очень хорошо. – Распорядитель достал из кармана телефон и набрал номер. Скорбное выражение, казалось, застыло на его лице навечно. – Гоша, это Никонов. Можешь говорить?
Люба отошла к окну и выглянула на просторный балкон. Он был не застеклен, забит каким-то хламом, и она с тоской подумала, что разгребать эти завалы придется в противочумном костюме.
– Ну, все. – Распорядитель тронул ее за руку. – В течение часа подъедет человек, зовут его Георгий Крушельницкий, я дал ему ваш номерочек. Когда будет у дверки, он вам позвонит, а больше никому не открывайте, как бы еще беды какой не вышло, мало ли кто может сюда заявиться, вам эти визитеры, ей-богу, ни к чему. Надо же, как жизнь иногда шутит странно, ведь вы с сестрицей близнецы?
– Погодки.
– Это двойняшки обычно так похожи, а тут… Хотя, конечно, в последние годы сходства, видимо, поубавилось, а все же. Что ж, Любочка Дмитриевна, держитесь. А я вам буду звонить, предварительно похороны завтра в одиннадцать утра, но я еще уточню ближе к вечеру. В общем, на связи.
Он ушел, деловито поправляя на ходу бумаги, а Люба обреченно огляделась. Квартира, которую приобрела Надя после продажи родительского дома, представляла собой двухкомнатную берлогу в старом доме с высокими потолками, узкими окнами и широкими подоконниками. Огромное окно-панорама, перед которым она писала свои картины, а оттуда дверь на открытую лоджию, заваленную хламом.
Конечно, Надя тогда забрала бо2льшую часть денег. Она всегда брала все, что хотела, – папино внимание, бабушкино терпение, ее, Любину, привязанность – и считала, что так и должно быть. Вот и тогда она отсчитала Любе сумму, которой хватало лишь на маленькую однокомнатную «хрущевку» на бульваре Центральном, убитую в хлам, под самой крышей, а сама спрятала оставшиеся деньги в рюкзак, буркнула «пока, увидимся» и была такова.
К тому времени сестры почти не разговаривали.
Надя злилась, что Люба не хочет принимать ее друзей, не понимает ее живописи, одевается «как дура», вышла замуж за «это ничтожество», родила ребенка – «трижды никому не нужное отродье» – и вообще превратилась в наседку.
«За трижды ненужное отродье» Люба взвилась до небес.
Надя могла поливать грязью кого угодно, и спорить Люба не считала нужным, просто потому, что вообще не понимала, зачем спорить с этой чужой женщиной, вечно озлобленной, всем недовольной, рисующей гнилое мясо, трупы и кладбища. Бог с ней, не с кем там спорить. Но трогать ее сына никто права не имеет и уж тем более – называть его ненужным отродьем. Этого Люба стерпеть не могла, и тогда, три года назад, состоялся ее последний разговор с Надей. Разрыв был окончательный, она просто вычеркнула сестру из списка живых.
Но Люба понимала: отчасти она сама виновата в том, что Надя посмела все это сказать. Люба с детства привыкла к тому, что Надя руководит их совместным житьем-бытьем. Когда-то они были одним целым – одна начинала что-то говорить, а вторая уже знала, что скажет сестра. Когда еще была жива мама, они вместе играли в их общей комнате, и никакие подружки им были не нужны. Когда не стало мамы, они вместе плакали, жизнь стала другой, и Надя на правах старшей стала как бы вместо мамы: она решала, какую передачу смотреть, какие книги читать, что они наденут.
Они росли, и Надя продолжала решать все за них обеих. Например, то, что идут они не на пляж или в парк, а на выставку живописи. И Люба это принимала, потому что сама такими вещами не интересовалась и осуждала себя за это. Надя же водила компании с ребятами, при одном взгляде на которых Люба холодела. Но Надя таскала ее за собой – не всегда, но часто, и в те дни, когда Надя исчезала куда-то одна, Люба ловила себя на том, что радуется этому. И одновременно она жалела, что они уже не могут, как в детстве, просто посидеть дома, поиграть во что-то. Ну, пусть уже не поиграть, ладно, они выросли, и Люба спрятала от Надиной расправы их родных и когда-то любимых кукол. Ну, пусть не с куклами, они все-таки уже большие для таких игр, но просто посидеть дома, посмотреть фильм, посмеяться и поболтать, совсем как раньше…
Но это никак не получалось. Образ жизни сестры Любе не подходил, и чем дальше, тем больше она это понимала, да только что с этим делать, не представляла совершенно.
Все эти походы в компании неприятных и опасных людей, лиц которых она не помнила, все эти посиделки невесть по каким квартирам и подвалам, где курили, пили спиртное и вели себя просто ужасно, – все это вызывало в Любе отвращение на каком-то клеточном уровне, потому что она ненавидела грязь, боялась микробов и постоянно мыла руки, а в тех местах, куда ей приходилось ходить с Надей, микробов было в избытке. Еще она очень боялась носить в сумке остро заточенную отвертку, но Надя настаивала, и один из ее приятелей сделал им такие – с красивыми ручками из оргстекла, в которых цвели небольшие розочки. Любе совершенно не нравились наставления Надиных знакомых насчет того, как надо пользоваться этой отверткой, и вовсе не в мирных целях. Но ей пришлось научиться, замирая от ужаса всякий раз – от одной мысли, что она может попасть в ситуацию, при которой только и останется, что воспользоваться своим оружием.
Но до поры она молчала – не хотела ссориться с сестрой, без которой не представляла своей жизни. И как бы это она ни с того ни с сего взяла да и сказала Наде: я с тобой никуда больше не пойду, у меня свои планы!
Какие планы? Откуда им взяться?
И она продолжала ходить вместе с Надей, холодея от страха всякий раз, когда слышала громкие пьяные голоса. Ей все время казалось, что она спускается в самый ад, где вот-вот вспыхнет ссора или закружится драка. Так иной раз и случалось; тогда она доставала свою отвертку, сжимала в руке, и ручка нагревалась, вгрызаясь в ее ладонь. А после этого она несколько дней не могла успокоиться и просила бабушку под любым предлогом оставить ее дома, но чаще всего та не соглашалась. Иди, мол, подыши свежим воздухом. Как будто можно назвать свежим воздухом месиво из табачного дыма, «травки» и вони от немытых тел!
Люба понимала, почему бабушка это делает, – она не хотела, чтобы Надя была одна и натворила глупостей. Бабушка считала, что Люба удержит Надю от этих «глупостей», но правда была в том, что удержать Надю от чего-либо не мог никто.
И не раз Люба заставала сестру голой на грязном матраце, в компании каких-то угрожающего вида парней, и ей было ужасно, невыносимо стыдно за сестру, которая так себя вела, но другие девушки в этой компании вели себя примерно так же. Надя пыталась объяснить Любе, что ничего особенного в этом нет, голая физиология, но Любу мутило от одной мысли о грязном матраце и чужом теле, вторгающемся в нее. И пусть она будет тысячу раз «ну и дура», но Люба предпочитала быть дурой, нежели позволить кому-то так с собой поступить. Вот с того момента, когда она отказалась проделывать подобное, Люба и поняла: есть принципиально важные вещи, отказаться от которых означает отказаться от себя самой.
Правда, в этих компаниях к Любе относились снисходительно и по-своему бережно, наградив ее прозвищем Мелкая, то есть – младшая. Люба-то и правда была младшей сестрой – на одиннадцать месяцев, но все же! И ее уважали за принципиальность.
Надя руководила покупкой одежды и прочими такими вещами, и Любе совершенно не нравилось то, что приходилось носить, но тут она старалась не спорить: папы никогда не было дома, бабушка совсем не могла противостоять Наде, собственных друзей у Любы не было, и она боялась быть в мире одна, без сестры.
Ну подумаешь – надеть черную футболку и рваные джинсы – да бог с ними вовсе! И с прической тоже удобно: у Нади такая же, и не надо зеркала, чтобы понять, как она выглядит. Для Любы это не принципиально, а Наде очень нравилось, что они такие одинаковые, их разница в одиннадцать месяцев и в три сантиметра роста была совсем незаметна, их чаще всего принимали за близнецов, и Надя всячески подчеркивала эту одинаковость.
Пока однажды Любу посреди улицы не схватил в охапку здоровенный мужик лет тридцати – в ее понимании практически пенсионер, – и пятнадцатилетняя Люба испугалась до слез, даже отвертку не успела вытащить, хотя ни тогда, ни потом не была уверена, что вообще сумела бы ею воспользоваться.
А мужик прижал ее к стене дома и, дыша в лицо перегаром и испорченными зубами, тряс ее и хрипел о чем-то совершенно непонятном, из чего Люба поняла только, что он приревновал к кому-то. И Люба понимала, что ее сейчас приняли за Надю, ведь они были похожи как две горошины.
Но, видимо, не совсем, потому что даже мужик вдруг что-то такое понял и разжал тиски. А когда Люба сползла по стене и заплакала, напрочь забыв об отвертке, он растерянно и виновато посмотрел на нее и пробормотал:
– Прости, Мелкая, перепутал тебя с сестрицей твоей – оторвой. Ты бы хоть одевалась как-то по-другому, так ведь и до беды недалеко!
И тогда Люба поняла, что больше не собирается безмолвно следовать за сестрой и выполнять ее указания.
Это был разрыв – еще не полный, но именно он.
Нади дома не оказалось, и Люба перетащила свою кровать из их общей комнаты в дальнюю, которая использовалась как склад ненужных вещей. Барахло, накопившееся там, Люба отнесла на чердак, вымыла пол и окна, повесила занавески и решила, что теперь это ее территория.
Она оставила в их с Надей общем шкафу всю одежду, которая выглядела как Надина, и оказалось, что, кроме нижнего белья и пары футболок, у нее ничего нет. Тогда она влезла на чердак и открыла сундук, где бабушка хранила мамины вещи.
Конечно, это были не какие-то супермодные наряды, но благодаря тому, что мама предпочитала классический стиль, Люба выбрала себе гардероб. Потом настало время прически. Люба поехала в парикмахерскую – не в ту, куда они с Надей обычно ходили и где воплощали в жизнь ее самые креативные фантазии, – а просто в ту, где ее оказались готовы принять прямо сейчас, без предварительной записи.
Именно там ей вернули ее светло-русый цвет, подправили стрижку, убрав острые углы и асимметрию, срезали длинные ногти с кислотной раскраской, снабдили советами по макияжу. Милая девушка-парикмахер, не намного старше ее самой, накрасила Любу своей косметикой, и они, хихикая, обсуждали какую-то чепуху из журналов, стопкой лежащих здесь же, на столике.
И когда Люба наконец решилась посмотреть на себя, ей пришлось заново познакомиться с собственным отражением. Из зеркала смотрела тоненькая девочка в серой прямой юбке до колен, в розовой кофточке и розоватых босоножках. Купленная по дороге в парикмахерскую сумочка – серая с бантиком, расшитая искусственными жемчужинами, – выглядела очень симпатично, как и скромный розовый лак на коротко стриженных ногтях.
– Ты выглядишь как английская школьница из фильма о закрытых школах. – Новая знакомая, парикмахерша Яна, поправила Любе прическу. – Волосы еще отрастут по стрижке, через месяц приходи, я тебе подровняю ее, зато ты сможешь их потом собирать заколочкой на затылке, тоже хорошо будет. Тебе идет этот стиль – классика, неброская и добропорядочная.
Люба и сама ощущала себя по-другому. Она шла по улицам и смотрела на себя в витрины. Она зашла в несколько магазинов и купила косметику, несколько пар обуви и еще одежды – именно такой, какая понравилась ей самой. Папа открыл дочерям кредитные карточки, и Люба редко пользовалась своей, но теперь наконец начала.
Она даже думать не хотела, что скажет Надя. После пережитого ужаса Люба знала одно: больше она ни за что не пойдет никуда вместе с ней. До этого дня она мало задумывалась над тем, чего же ей самой хочется, полагаясь во всем на сестру, зато сегодня она отчетливо поняла, чего ей не хочется.
А принятые решения Люба никогда не отменяла – дело принципа.
Люба твердо была уверена, что больше никогда не станет ходить за Надей по ее знакомым, потому что эти знакомые не годились ей самой. Она не хочет видеть людей, чьих лиц не может запомнить, сидеть в грязных, прокуренных помещениях, где воняет помойкой, слушать разговоры, в которые вникать нет смысла. Поэтому она просто будет жить собственной жизнью, и начало положено, в ее телефоне теперь есть номер, которого нет в Надином, – ее новой знакомой, парикмахерши Яны, с которой они договорились встретиться послезавтра и пойти пить сок во фрэш-баре с кошками. Оказывается, в Александровске есть такой бар, где подают свежевыжатые соки, отличную выпечку, а в помещении живут кошки, которых можно гладить и брать на руки.
Надя кошек терпеть не могла, а Люба не знала, нравятся они ей или нет, и решила это выяснить. И вообще возможность пойти куда-то без Нади, с подружкой, которая только ее, была новой и заманчивой. И Люба не понимала, как могла допустить, что столько лет просто была тенью сестры, а главное – зачем.
Папа уже был дома, и, когда Люба вошла в столовую, все вытаращились на нее в крайнем изумлении:
– Любочка…
Бабушка всплеснула руками, и слезы выступили на ее глазах.
– Дима, ты посмотри – вылитая мать! Ну вот словно Нелечка зашла. И одежда ее – гляди, совсем Любе впору…
Папа как-то странно посмотрел на Любу, но промолчал. Так они пили чай: бабушка ворчала, что вот грех какой, Надюшки-то нет до сих пор, а когда она с Любой уходила, ей было спокойнее. И Люба еще раз убедилась, что правильно понимает свою роль: для бабушки она была как бы гарантией того, что Надя не вляпается в неприятности.