– Чувствую, у тебя что-то на уме, юный Уильям.
Он подался вперед, насколько позволял стол, и заговорил вполголоса.
– Хочешь знать, что я сделал бы с пятьюдесятью тысячами?
Я тоже подался вперед и ответил тихо:
– Больше всего на свете.
– Я построил бы дом в Сан-Франциско, штат Калифорния. Белый дом, как этот, с маленькой верандой, кухней и гостиной. А наверху – три спальни. Только вместо сарая с трактором будет гараж для машины Эммета.
– Чудесно, Билли. Но почему Сан-Франциско?
– Потому что там мама живет.
Я откинулся на спинку.
– Не может быть.
В Салине, когда Эммет заговаривал о матери – а случалось это редко, – он всегда говорил в прошедшем времени. Но не было речи о том, что мать уехала в Калифорнию. Он выражался так, как будто она отбыла в мир иной.
– Мы уедем сразу, как только отвезем тебя и Вулли на автобусную станцию, – объяснил Билли.
– Вот так просто – соберете все вещи, и в Калифорнию?
– Нет, Дачес, не все вещи. Мы заберем, сколько вместится в вещевой мешок.
– А зачем вы так поступите?
– Потому что Эммет и профессор Абернэти считают, что лучше всего начинать жизнь с чистой страницы. Мы поедем в Сан-Франциско по шоссе Линкольна, а когда приедем, найдем маму и построим себе дом.
У меня не хватило духу сказать мальчонке, что если мать не захотела жить в белом домике в Небраске, то не захочет жить и в белом домике в Калифорнии. Но, если отвлечься от причуд материнства, я прикинул, что для его мечты денег хватит с лихвой.
– У тебя прекрасный план, Билли. В нем есть конкретность, какая и должна быть в прочувствованном замысле. Но ты уверен, что мыслишь достаточно широко? С пятьюдесятью тысячами ты можешь замахнуться на большее. Можешь позволить себе бассейн и дворецкого. Гараж на четыре машины.
Билли с серьезным видом покачал головой.
– Нет. Не думаю, что нам нужны бассейн и дворецкий.
Я хотел ему мягко сказать, что не надо торопиться с решениями, что бассейн и дворецкий не так легко достаются, а уж если достались, то расставаться с ними ох как больно, – но тут вдруг у стола появился Вулли с тарелкой в одной руке и губкой в другой.
– Билли, никому не нужен бассейн и дворецкий.
Никогда не знаешь, что привлечет внимание Вулли. Это может быть птица, севшая на ветку. Или отпечаток подошвы в снегу. Или что-то кем-то сказанное вчера. Но если что-то завладело мыслями Вулли, то всегда стоит подождать. Он сел рядом с Билли, а я сразу пошел к раковине, выключил воду и вернулся на свое место, весь обратившись в слух.
– Никому не нужен гараж на четыре машины, – продолжал Вулли. – Но думаю, вам понадобятся несколько лишних спален.
– Почему, Вулли?
– Чтобы на праздники приезжали друзья и родственники.
Билли кивнул, одобряя здравый смысл сказанного, и Вулли стал выдвигать новые идеи, постепенно разогреваясь.
– Вам нужна будет веранда с крышей, чтобы сидеть в дождливые дни или лежать на крыше теплыми летними вечерами. А в доме должен быть кабинет и комната с камином, большим, чтобы вы могли собраться перед ним, когда идет снег. А еще тебе нужно будет секретное место под лестницей и специальное место в углу для рождественской елки.
Теперь его было не остановить. Он попросил карандаш и бумагу, придвинул свой стул к Билли и стал рисовать детальный план. Это был не какой-нибудь набросок на салфетке. Вулли рисовал поэтажные планы так же, как мыл тарелки. Комнаты в масштабе, стены параллельны, строго под прямыми углами. Любо-дорого смотреть.
Не говоря уже о преимуществах крытой веранды перед четырехместным гаражом, надо отдать должное фантазии Вулли. Дом, спроектированный им, был втрое больше того, который воображал сам Билли, и это, должно быть, произвело впечатление. Когда Вулли закончил чертеж, Билли попросил его нарисовать стрелку с направлением на север и большую красную звездочку там, где должна стоять рождественская елка. Когда Вулли нарисовал, Билли аккуратно сложил план и спрятал в вещмешок.
Вулли тоже был доволен. Но когда Билли застегнул ремешки и вернулся на свое место, Вулли как-то грустно улыбнулся ему.
– Хотел бы я знать, где моя мама, – сказал он.
– Почему так, Вулли?
– Чтобы поехать искать ее, как вы.
Когда посуда была вымыта и малыш повел Вулли наверх, показать, где душ, я походил по дому, огляделся.
Что отец Эммета разорился, мы знали. Но даже с первого взгляда было понятно, что виной тому не пьянство. Когда хозяин дома пьяница, это сразу видно. Видно по состоянию мебели и двора. По выражению на лицах детей. Но, если и был отец Эммета трезвенником, я подумал, что должна быть где-то припрятана бутылка – яблочной водки или мятной настойки – для особых случаев. В этих краях обычно так.
Я начал с кухонных шкафов. В первом были мелкие и глубокие тарелки. Во втором стаканы и кружки. В третьем я увидел обычный набор продуктов, но никакой бутылки, даже спрятанной за десятилетней давности горшком патоки.
В буфете тоже никакой заначки с самогоном. Но на нижней полке я увидел пыльные горки фарфоровой посуды. Не просто обеденной. Глубокие тарелки, салатные, десертные, покосившиеся горки кофейных чашек. Я посчитал, на двадцать персон, – и это в доме, где нет обеденного стола.
Вспомнил: Эммет, кажется, говорил, что родители выросли в Бостоне. Ну, если в Бостоне, то не иначе как в Бикон-Хилл. Такого сорта вещи дают в приданое невесте из аристократов, в расчете, что посуда будет переходить из поколения в поколение. Но она едва помещалась в шкафу и в вещевой мешок точно не поместится. Что заставило меня задуматься…
В гостиной бутылку спрятать было негде, только в старом бюро в углу. Я сел в кресло и поднял крышку. На столе обычные вещи – ножницы, нож для открывания писем, блокнот и карандаш – но ящики набиты всякой всячиной, совершенно неуместной тут, – старый будильник, половина карточной колоды, россыпь пяти- и десятицентовиков.
Я сгреб мелочь (не пропадать же добру) и, затаив дух, выдвинул нижний ящик – классическое место для заначки. Но бутылке поместиться здесь было негде: ящик был доверху набит письмами.
Какими – с первого взгляда было ясно: неоплаченные счета. От газовой компании, электрической компании, телефонной компании и от всех других, у кого хватило глупости продлить Уотсону кредит. На самом дне – первые извещения, потом напоминания, а на самом верху отказы в обслуживании и угрозы судом. Некоторые конверты даже не были вскрыты.
Я улыбнулся про себя.
Было что-то трогательное в том, что мистер Уотсон держал эту коллекцию бумаг в нижнем ящике, в полушаге от мусорной корзины. Предать их вечности было бы не труднее, чем хранить. Может быть, он просто не мог признаться себе, что никогда не заплатит.
Мой папаша утруждаться не желал. У него неоплаченный счет отправлялся в мусор без задержки. У него была такая аллергия на саму бумагу со счетами, что он избегал даже быть настигнутым ими. Вот почему несравненный Гаррисон Хьюитт, изрядный педант в отношении английского языка, случалось, писал свой адрес с ошибками.
Но вести войну с почтовым ведомством США – дело непростое. В его распоряжении целый парк грузовиков и армия пехотинцев, чья единственная цель в жизни – сделать так, чтобы конверт с твоей фамилией очутился в твоих лапках. Вот почему Хьюитты, случалось, прибывали через вестибюль, а убывали по пожарной лестнице, обычно в пять часов утра.
«Ах, – говорил мой папа, задержавшись на площадке между четвертым и третьим этажами и показывая на восток. – Розовоперстая заря! Считай себя счастливцем, что можешь ее лицезреть, мой мальчик. Иные короли в глаза ее не видели!»
За окном послышался шум – пикап мистера Рэнсома свернул на дорожку. Свет фар обмел комнату справа налево, машина миновала дом и направилась к сараю. Я задвинул нижний ящик бюро; пусть извещения пребывают в целости и сохранности до Страшного суда.
Наверху я заглянул в комнату Билли. На кровати растянулся Вулли. Он тихо напевал и глядел на самолеты под потолком. Наверное, думал об отце в кабине истребителя на высоте десяти тысяч футов. Вот где он навсегда останется для Вулли: где-то между взлетной палубой авианосца и дном Южно-Китайского моря.
Билли я нашел в отцовской комнате; он сидел по-турецки на покрывале рядом с вещмешком и с большой красной книгой на коленях.
– Привет, ковбой. Что читаешь?
– «Компендиум героев, авантюристов и других неустрашимых путешественников» профессора Абакуса Абернэти.
Я присвистнул.
– Звучит внушительно. Интересная?
– Я прочел ее двадцать четыре раза.
– Тогда «интересная», пожалуй, слабое слово.
Я прошелся по комнате из угла в угол; Билли перевернул страницу. На бюро стояли две фотографии в рамках. На одной стоял муж и сидела жена в нарядах начала века. Конечно, Уотсоны, еще бостонские. На другой – Эммет и Билли несколько лет назад. Они сидели на той же веранде, где сегодня сидел Эммет с соседом. Фотографии матери Эммета и Билли не было.
– Слушай, Билли, – сказал я, вернув снимок братьев на бюро. – Можно задать тебе вопрос?
– Да, Дачес.
– Когда твоя мама уехала в Калифорнию?
– Пятого июля тысяча девятьсот сорок шестого года.
– Довольно точное сведение. Так вот, взяла и уехала? И никаких от нее вестей?
– Нет, – Билли перевернул страницу. – Вести были. Она прислала нам девять открыток. Поэтому мы и знаем, что она в Сан-Франциско.
Впервые с тех пор, как я вошел в комнату, он оторвался от книги.
– Дачес, а можно тебе задать вопрос?
– Любезность за любезность, Билли.
– Почему тебя так прозвали?
– Потому что я родился в округе Датчес.
– Где этот округ?
– В пятидесяти милях к северу от Нью-Йорка.
Билли выпрямился.
– От города Нью-Йорка?
– От него.
– А ты когда-нибудь был в городе Нью-Йорке?
– Я побывал в сотне городов, Билли. Но в городе Нью-Йорке я бывал чаще, чем где-либо.
– Там профессор Абернэти живет. Вот, смотри.
Он перевернул несколько первых страниц и протянул книгу.
– Билли, у меня от мелкого шрифта голова болит. Сделай одолжение?
Он опустил глаза и стал читать, водя пальцем.
«Дорогой читатель, я пишу тебе в моем скромном кабинете на пятьдесят пятом этаже Эмпайр-стейт-билдинга на углу Тридцать четвертой улицы и Пятой авеню на острове Манхэттен в городе Нью-Йорке на северо-восточном краю нашей большой страны – Соединенных штатов Америки».
Билли посмотрел на меня выжидательно. Я ответил вопросительным взглядом.
– Ты когда-нибудь встречался с профессором Абернэти? – спросил он.
Я улыбнулся.
– Я встречался с сотнями людей в нашей большой стране, со многими на острове Манхэттен, но, сколько помню, не имел удовольствия видеть твоего профессора.
– А, – сказал Билли.
Он помолчал, потом наморщил лоб.
– Еще вопросы? – сказал я.
– Почему ты побывал в сотне городов?
– Мой отец был служителем Мельпомены. Постоянным нашим местом был Нью-Йорк, но большую часть года мы ездили из города в город. Эту неделю в Баффало, следующую – в Питтсбурге. Потом Кливленд или Канзас-Сити. Я даже в Небраске был какое-то время, веришь или нет. Примерно в твоем возрасте – жил какое-то время на окраине городка под названием Льюис.
– Я знаю Льюис, – сказал Билли. – Он на шоссе Линкольна. Между нами и Омахой.
– Серьезно?
Билли отложил книгу и взялся за свой мешок.
– У меня карта. Хочешь посмотреть?
– Верю тебе на слово.
Билли отпустил вещмешок. И снова наморщил лоб.
– Если вы ездили из города в город, как же ты ходил в школу?
– Не все, что стоит знать, собрано под обложками учебников, мой мальчик. Скажем так: моей академией была улица, моим учебником – жизненный опыт, моим наставником – переменчивый перст судьбы.
Билли задумался на минуту, видимо, решая, надо ли принять этот принцип как догмат веры. Потом, дважды кивнув про себя, с недоумением поднял голову.
– Дачес, можно еще вопрос?
– Валяй.
– Кто такой служитель Мельпомены?
Я рассмеялся.
– Это человек театра, Билли. Актер.
Вытянув руку и уставившись вдаль, я продекламировал:
Что б умереть ей хоть на сутки позже!
Не до печальной вести мне сегодня.
Так – в каждом деле. Завтра, завтра, завтра, —
А дни ползут, и вот уж в книге жизни
Читаем мы последний слог и видим,
Что все вчера лишь озаряли путь
К могиле пыльной…[1]
Скажу без ложной скромности: подача была неплохая. Поза, конечно, несколько старомодная, но в «завтра, завтра» я вложил тяжкую усталость, а в «пыльную могилу» – зловещий жар.
Билли обратил на меня свой фирменный изумленный взгляд.
– Уильям Шекспир, из шотландской пьесы, – сказал я. – Акт пятый, сцена пятая.
– Твой отец был шекспировским актером?
– Очень шекспировским.
– Знаменитым?
– Ну, его знали по имени в каждом салуне от Петалумы до Покипси.
На Билли это произвело впечатление. Но потом он снова наморщил лоб.
– Я немножко знаю про Уильяма Шекспира, – сказал он. – Профессор Абернэти называет его величайшим первопроходцем, никогда не выходившим в море. Но о шотландской пьесе он не говорит.
– Неудивительно. Видишь ли, шотландской пьесой театральные люди называют «Макбета». Сколько-то веков назад решили, что пьеса проклята, и назвать ее вслух значит навлечь несчастья на головы тех, кто осмелится ее исполнять.
– А какие несчастья?
– Самые худшие. На самой первой постановке, еще в семнадцатом веке, молодой актер, игравший леди Макбет, умер прямо перед выходом на сцену. Лет сто назад двумя самыми знаменитыми шекспировскими актерами были американец Форрест и британец Макриди. Понятно, американская публика была верна талантам мистера Форреста. Поэтому когда в роли Макбета в театре «Астор-Палас» на острове Манхэттен выступил Макриди, десять тысяч человек устроили бунт, и было много убитых.
Нечего и говорить, Билли был потрясен.
– А почему пьеса проклята?
– Почему проклята! Ты когда-нибудь слышал историю о Макбете? Злодее, гламисском тане? Как? Нет? Тогда подвинься, мой мальчик, и я посвящу тебя в братство знатоков.
Компендиум профессора Абернэти был отложен в сторону. Билли залез под одеяло, я выключил свет – как сделал бы мой отец, приступая к мрачной зловещей истории.
Начал я, натурально, с трех ведьм на пустоши и «пламя, прядай, клокочи». Я рассказал малышу, как Макбет, подстрекаемый честолюбивой супругой, почтил приехавшего короля кинжалом в сердце; и как этот бездушный акт убийства повлек за собой другое, а то – еще одно. Я рассказал ему, как Макбета стали мучить жуткие видения, и его жена стала бродить во сне по залам Кавдора и вытирать призрачную кровь с рук. О, я натянул решимость, как струну, не сомневайтесь!
И когда Бирнамский лес пошел на Дунсинан, и Макдуф, не женщиной рожденный, сразил на поле боя убийцу короля, я поправил на мальчишке одеяло и пожелал ему приятных снов. И уже в коридоре, отвесив легкий поклон, увидел, что малыш вылез из постели, чтобы снова включить свет.
Я присел на кровать Эммета и был поражен тем, насколько пуста комната. Только щербина в штукатурке в том месте, где прежде был вбит гвоздь – и ни картинки на стене, ни плакатов, ни вымпела. Не было ни приемника, ни проигрывателя. Штанга для занавесок над окном, но и занавески нет. Еще бы крест на стене – и готова монашеская келья.
Предполагаю, он мог очистить ее перед отъездом в Салину. Расстаться со всем детским, что там было, кинуть в мусор свои комиксы и карточки с портретами бейсболистов. Может быть. Но что-то подсказывало мне, что это комната человека, приготовившегося уйти из дома, надолго, надолго, с одним вещмешком за плечами.
Свет фар мистера Рэнсома снова обмел стену, теперь слева направо – пикап проехал мимо дома на дорогу. Хлопнула сетчатая дверь, я услышал, как Эммет погасил свет в кухне, а потом в гостиной. Когда он поднялся наверх, я ждал в коридоре.
– Заработала? – спросил я.
– Слава богу.
Он явно испытывал облегчение, но вид был немного усталый.
– Мне страшно неловко – выжил тебя из твоей комнаты. Ты ложись в свою постель, а я посплю внизу на кушетке. Пусть коротковата, но лучше наших матрасов в Салине.
Говоря это, я не надеялся, что Эммет примет мое предложение. Не такой он человек. Но видно было, что ему приятен этот жест. Он улыбнулся и даже положил руку мне на плечо.
– Дачес, все нормально. Ложись там, а я лягу с Билли. Думаю, нам не мешает отоспаться.
Эммет пошел дальше, но через несколько шагов обернулся.
– Вам с Вулли надо переодеться. Он себе что-нибудь подберет в шкафу отца. Они примерно одинакового размера. Вещи для себя и для Билли я уже упаковал, а ты возьми что хочешь из моего шкафа. Там еще пара школьных сумок, можете воспользоваться.
– Спасибо, Эммет.
Он пошел дальше, а я вернулся в его комнату. Слышно было за дверью, как он умывается, а потом идет к брату в комнату.
Я лежал и смотрел в потолок. Самолетиков надо мной не было. Только трещина в штукатурке, вяло огибавшая потолочную лампу. Но в конце долгого дня этой трещины достаточно, чтобы запустить твои мысли неведомо куда. И то, как огибала эта трещина лампу, вдруг напомнило мне излучину реки Платт около Омахи.
Ах, Омаха, я помню тебя хорошо.
Это было в августе сорок четвертого, через полгода после моего восьмого дня рождения.
Тем летом отец участвовал в разъездной труппе, якобы для сбора средств на войну. Шоу называлось «Звезды варьете», но с таким же успехом могло называться «Кавалькадой бывших». Начинал его жонглер-наркоман, которого пробирала трясучка ко второй половине номера, за ним выходил восьмидесятилетний комик, забывавший, какие анекдоты он уже успел рассказать. Отец выступал с попурри из знаменитых шекспировских монологов – как он именовал его, «Двадцать две минуты мудрости на всю жизнь». В бороде большевика, с кинжалом за поясом, он медленно поднимал голову и взглядом искал на правом балконе первого яруса царство высших идей. И начинал: «Но что за свет мелькает в том окне?..», «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом…», «Как знать, что нужно? Самый жалкий нищий в своей нужде излишком обладает…»
От Ромео к Генриху, к Лиру. Тонко скроенная последовательность от романтического юноши к созревающему герою, к бестолковому старику.
Насколько помню, турне началось с театра «Маджестик» в славном городе Трентон, Нью-Джерси. Оттуда мы направились на запад, вглубь страны, к огням больших городов, от Питтсбурга до Пеории.
Последней остановкой были недельные гастроли в театре «Одеон» в Омахе. Затесавшееся между вокзалом и кварталом красных фонарей импозантное здание в стиле ар-деко не сообразило стать кинотеатром, когда еще была возможность. В поездках мы чаще всего останавливались вместе с остальными артистами в гостиницах, предназначенных для людей нашего сорта – разных беглецов и торговцев Библией. Но в финальной точке турне – дальше приглашений не было, – отец заселялся в самый роскошный отель города. С тростью Уинстона Черчилля он подходил к столу портье и голосом Джона Барримора просил проводить в номер. Выяснялось, что отель заселен полностью, а номер для него не был забронирован. С негодованием, подобающим человеку его статуса, он восклицал: «Что такое? Не забронирован? Да ведь сам Лайонел Пендергаст, генеральный менеджер «Уолдорф Астории» (мой близкий друг), заверил меня, что в Омахе нет лучшего места для ночлега, и лично звонил в вашу контору, чтобы забронировать для меня номер!» В итоге дирекция признавалась, что президентский апартамент свободен, и папаша снисходил, заметив, что он человек простых привычек, но президентский апартамент вполне его устроит, и благодарю.
Расположившись, этот человек простых привычек вовсю пользовался предоставлявшимися благами. Вся одежда, до последнего шва, отправлялась в прачечную. Приглашались в номер маникюрши и массажисты. Посыльные отправлялись за цветами. В нижнем баре в шесть часов всех угощали напитками.
Тогда, в воскресенье, в августе, наутро после финального выступления отец предложил выехать на природу. Его ангажировали на несколько выступлений в денверском «Палладиуме», и он захотел отпраздновать это пикником на берегу извилистой реки.
Когда мы спускались с багажом по черной лестнице, отец подумал, что стоит дополнить наше празднование представительницей прекрасного пола. Например, мисс Мейплз, приятнейшей молодой дамой, которую Мефисто, косоглазый фокусник, ежевечерне распиливал пополам во втором отделении. И кого же мы встретили в переулке, с чемоданом в руке, как не эту спелую блондинку, о которой только что шла речь.
– Ура! – сказал отец.
Каким же восхитительным оказался день!
Мисс Мейплз устроилась на переднем сиденье, я сзади на открытом, и мы поехали в большой городской парк на берегу реки Платт, где трава была пышная, деревья высокие, и вода блестела под солнцем. Накануне вечером отец заказал пикник: жареного цыпленка, холодную кукурузу в початках. Он даже стянул скатерть прямо из-под нашего завтрака (попробуй-ка так, Мефисто!).
Мисс Мейплз, которой было не больше двадцати пяти, наслаждалась обществом моего папаши. Смеялась всем его шуткам и душевно благодарила всякий раз, когда он наливал ей вина. И даже краснела от комплиментов, позаимствованных у Барда.
Она привезла портативный проигрыватель, и мне было поручено менять пластинки и наставлять иголку, а они шатко танцевали на траве.
Было отмечено, что полный желудок притупляет ум. Наблюдение в высшей степени справедливое. Потому что, когда мы побросали бутылки в реку, убрали проигрыватель в багажник и тронулись, и отец сказал, что нам надо на минуту заехать в ближний городок, у меня это не вызвало вопросов. И когда мы подъехали к каменному зданию на холме, и отец попросил меня подождать с молодой монахиней в одной комнате, пока он разговаривает с монахиней постарше в другой, я опять не увидел в этом ничего странного. И только выглянув случайно в окно и увидев, как папа стремительно отъезжает от дома, а голова мисс Мейплз у него на плече, я понял, что меня кинули.