– Ну, так это ж и понятно… Актрыса, известное дело… Завсегда этак-то было, вам и Марья Аполлоновна сказывала, помните?
– Помню, – сухо ответила Софья. И больше не сказала ничего. Молчала, искоса поглядывая на нее, и Марфа.
За окном спустились голубые весенние сумерки, из-за дальних пологих холмов встала золотистая щербатая луна, все спешащая и спешащая за поездом. Марфа давно храпела в углу вагонного дивана, а выспавшаяся днем Софья сидела у окна и смотрела на то, как луна пробирается сквозь легкие кучки ночных облаков. Устало и спокойно думала о том, что, наверное, поступила правильно. Рано или поздно все равно этим бы кончилось, не сидеть же до седых волос и ждать, пока явится жених как из французского романа… да и кто бы согласился взять ее замуж – бесприданницу, актрису?.. Как она могла всерьез мечтать о Владимире Черменском? Как могла поверить?.. Софья грустно усмехнулась, закрыла глаза и в который раз представила себе лицо Черменского – спокойное, твердое, сероглазое. Они были знакомы всего одну ночь, и черты этого лица постепенно стали стираться из памяти – может, и к лучшему… Владимир спас ее, когда она, задыхаясь от ужаса и отчаяния, упала в ледяную воду Угры… Лучше бы не спасал. Не было бы сейчас ничего – и слава богу.
Но он спас ее. И сказал, что таким способом ничего нельзя решить. И убедил Софью, что нужно жить, что бы ни случилось, и придумал, как и где ей скрыться от Мартемьянова, и дал письмо к знакомому антрепренеру, заявив, что из нее получится прекрасная актриса. Она тогда не поверила ему, потому что ни разу за всю свою нищую жизнь не была в театре даже зрительницей, а уж актрисой… Но выбирать не приходилось, и Софья в сопровождении верной Марфы украдкой на рассвете покинула Грешневку. Владимир не мог сопровождать девушку, но пообещал, что отыщет ее, как только закончит службу у Мартемьянова. Ни слова о любви не было сказано между ними, ни одного нескромного взгляда не было брошено, не прозвучало никаких клятв и обещаний… Но почему-то всю осень и зиму Софья вспоминала этот спокойный уверенный голос и серые глаза на темном от загара лице. Вспоминала – и на сердце делалось легче.
Первое письмо от Черменского пришло ранней весной, когда Софья уже играла в ярославском театре. Владимир писал о том, что долго искал ее, найти не сумел и, на свой страх и риск, явился в Москву, прямо в дом к Анне – старшей сестре Софьи. Явился, чтобы просить Софьиной руки. Крайне изумленная Анна без согласия самой Софьи, разумеется, ничего не стала обещать, но адрес младшей сестры Владимиру все же дала. Письмо было сумбурным, взволнованным и – полным любви. Всю ночь Софья читала и перечитывала его – первое любовное письмо в своей жизни, и впервые за долгое-долгое время чувствовала себя совершенно счастливой. Черменский уверял, что вскоре приедет за ней, но… прошла неделя, другая, третья – а его не было. Не было больше и писем. Сначала Софья волновалась, потом – недоумевала, затем – злилась на себя… а под конец наступило тоскливое безразличие: и он такой же, как остальные… Может быть, этим разочарованием все бы и закончилось. Но вчера вечером (а кажется – давным-давно…), когда Софья в своей уборной гримировалась перед выходом на сцену, к ней ворвалась актриса Маша Мерцалова, ее подруга, и таинственным шепотом сообщила, что в гостинице «Эдельвейс» Софью ждет интересующее ее лицо. Софья чуть не умерла от счастья, поскольку была уверена, что наконец-то приехал Черменский, и сразу после спектакля помчалась в «Эдельвейс». Но вместо Владимира в полутемном гостиничном номере ее встретил тот, кого она боялась больше смертного часа, – Федор Мартемьянов.
Вспомнив вчерашний вечер в «Эдельвейсе», Софья невольно передернула плечами. И подумала, что нужно все же отдать должное Мартемьянову: он не воспользовался ситуацией, когда она, перепуганная до смерти, не имеющая сил даже для того, чтобы закричать, смотрела на него, как зайчик на серого волчища. Спокойно, уверенно и по-деловому он объяснился ей в любви. На робкое заявление Софьи о том, что она-то его ничуть не любит, ответил, что это дело времени, а в крайнем случае, можно будет обойтись и одним его чувством. Между прочим заметил, что Владимир Черменский недавно схоронил батюшку и весьма занят свалившимся на него огромным наследством, а посему вряд ли нуждается теперь в невесте-бесприданнице и к тому же еще актрисе. Софью возмутило это заявление до глубины души, но возразить ей было нечего. Собрав все мужество, она поднялась, чтобы уйти, – Мартемьянов не стал мешать, сказав только, что ждет ее решения. Софья сломя голову помчалась домой, чтобы потребовать объяснений от Маши Мерцаловой, с которой они снимали один дом на двоих, и получила их сполна.
Марья Мерцалова была лет на семь-восемь старше подруги – прекрасная трагическая героиня, брюнетка цыганского типа с великолепными черными глазами. В середине сезона ей пришлось оставить сцену из-за беременности, которую уже не скрывали тугие корсеты. Марья помогала Софье готовить роли, давала кучу житейских советов о том, как вести себя с коллегами, поклонниками и антрепренером, деликатно намекала, что без сильного и богатого покровителя жизнь актрисы становится сплошным мучением, и искренне смеялась, глядя на негодующее лицо подруги: «Боже мой, молодая ты какая еще!»
Но в тот вечер, когда Софья вернулась из «Эдельвейса», Марья не смеялась. Спокойно, без капли смущения глядя на взволнованную подругу своими огромными цыганскими глазами, она созналась, что полгода назад, в Костроме, была любовницей Черменского, более того – они жили как муж и жена, и беременна Мерцалова именно от него. Софья не поверила. Марья невозмутимо предложила ей посчитать срок. Так же непринужденно созналась, что украдкой прочла письмо Черменского к Софье и все эти дни, как и подруга, ждала новых писем, которых не было. «Только месяц назад еще одно пришло. Я почтальона перехватила, у меня оно. Уж прости, что тебе не отдала, – боялась, повесишься еще по молодости…»
Вспомнив это, Софья медленно, горько вздохнула. С минуту прислушивалась к себе и, только поняв, что слез нет и не будет, достала серый лист плохой гостиничной бумаги с несколькими строчками, написанными знакомым, еще недавно таким дорогим почерком:
«Прости меня. В случившемся виноват лишь я один. Не буду писать об обстоятельствах, вынуждающих меня не видеться с тобой, но поверь, они имеются. Лучше нам не встречаться более, наши отношения не могут иметь никакой будущности. Ты прекрасная женщина и актриса, я уверен, ты будешь счастлива с более достойным человеком. Прости. Прощай. Владимир Черменский».
Да, сейчас она не плачет. А вчера, прочитав эти строки, Софья едва смогла дойти до своей комнаты и упасть лицом в подушку. Но уже через час встала с сухими глазами и набросала короткую записку к Мартемьянову, в которой соглашалась на все его условия. Возможно, это было слишком поспешное решение. Но Софья твердо знала, что должна поступить именно так – хотя бы для того, чтобы опять не броситься в реку, из которой теперь уже некому ее вытаскивать. В театре ей больше нечего делать, хорошей актрисой она себя никогда не считала и никакого удовольствия, выходя на сцену, не испытывала, играя роль так же, как выполняла любую другую работу. Никто, кроме разве что Марфы, не знает, что успешно дебютировать в роли Офелии она, Софья Грешнева, смогла лишь потому, что накануне получила письмо Черменского и всю ночь промечтала о счастье. Не приди это письмо – провалилась бы роль. А значит, вовсе Софья не актриса, что бы там ни писали газеты о ее таланте и великолепном голосе… Видеть Марью было теперь невыносимо, при мысли о поклонниках, которые осаждали Софью днем и ночью, к горлу поднималась волна тошноты. Нужно, непременно нужно уезжать отсюда.
Марфа, которая, как предполагала Софья, должна бы сопротивляться до последнего, посмотрев на бледное и решительное лицо своей барышни, только махнула рукой и пошла увязывать узел. Через час у дома остановился экипаж Мартемьянова, еще через час они сели в поезд, Мартемьянов предложил вина, Софья, которой было уже все безразлично, согласилась, выпила странно пахнущей терпкой жидкости и… намертво заснула.
Луна нырнула в черное облако и пропала. В купе стало темно, и стук колес, казалось, зазвучал отчетливей. Откинувшись на жесткую спинку дивана, Софья закрыла глаза. С горькой усмешкой подумала, что, видать, от судьбы все-таки не убежишь. А судьба, выходит, – этот самый «человек торговый» Федор Мартемьянов, при взгляде на которого у нее мурашки скачут по спине… но ничего уж тут не поделаешь. Все равно она с ним оказалась – не тогда, осенью, так сейчас… значит, так тому и быть. И пусть везет куда хочет. Теперь уже ничего не изменить. Вот только сестре, Анне, надо непременно написать. Она и напишет, как только окажется… хоть где-нибудь. Подумав о том, что с Мартемьянова станется увезти ее вовсе не за границу, а, к примеру, к себе в Кострому и запереть там в своем доме, как наложницу, Софья усмехнулась – теперь ее уже ничем не удивишь, не испугаешь – и почти тут же заснула под размеренный стук колес.
Такого отвратительного мая, как этот, пришедший в Москву в 1879 году, столица не видела давно. До сих пор на бульварных кленах и липах не распустилось ни одной почки, и раздетые деревья жалобно гудели на пронзительном ветру черными сучьями, которые беспрестанно поливал ледяной колючий дождь. Из-за обложивших небо туч темнело рано, небо наваливалось на город свинцовым брюхом, ветер свистел в подворотнях Грачевки, задирая подолы проституток и унося шляпы и картузы поздних прохожих, извозчики ежились, осипшими голосами орали на лошадей и требовали с пассажиров вдвое дороже «за непогодь».
В доме графини Анны Грешневой в Столешниковом переулке горели все окна: был в разгаре «приемный вторник» хозяйки. В гостиной сверкал паркет, отражая пламя бесчисленных свечей; сильно, немного больше, чем позволяли приличия, пахло духами, красные бархатные портьеры и такая же обивка кресел и диванов, казалось, источают тепло не хуже облицованной изразцами печи. Только что закончились танцы, несколько мужчин в офицерской форме покинули гостиную ради виста в соседней комнате, но большинство предпочло остаться и продолжить легкий, ни к чему не обязывающий флирт с дамами. Последних было, не считая хозяйки, шесть – очень молодые, очень веселые, очень нарядные, чрезмерно громко смеющиеся, с легкими вольностями в туалете вроде заниженного декольте или высоко поднятого рукава. Девушки непринужденно вели разговор с мужчинами, смеялись, просили принести пирожных или чаю, фланировали по гостиной, присаживались на диваны, на ручки кресел. Обстановка была дружеской, домашней и неуловимо фривольной, хотя назвать ее вульгарной не повернулся бы язык даже у самого яростного ревнителя приличий. Что и говорить, графиня Грешнева умела устраивать свои вечера. И, хотя ни один из ее гостей не рискнул бы рассказать в кругу семьи, что бывает на вторниках графини, слава о них не так давно загремела на всю Москву. Очень немногие принимались в этом доме. Среди гвардейской золотой молодежи теперь считалось высшим шиком небрежно обронить в разговоре с друзьями: «Вчера у Грешневой пили аи… Tres bien! Лучше вина были только дамы!» – и завистливые взгляды вместе с жадными вопросами возносили счастливчика на небеса. «Дамы» госпожи Грешневой действительно оказывались редкостными, хотя ни одну из них, включая хозяйку дома, не приняли бы в приличных домах Москвы. Впрочем, подобные вещи перестали беспокоить Анну давным-давно.
– Господа, господа, давайте играть в фанты! – зазвенел из-за фортепьяно голосок самой юной барышни, маленькой, розовой блондинки Колетты. – Кто не угадает – несет меня на руках за пирожными!
Дружный взрыв смеха приветствовал эту затею, даже картежники, выглянув из соседней комнаты, так и не вернулись к ломберному столу. Возле фортепьяно тут же собралась толпа молодых мужчин, Колетта запела шансонетку, безбожно коверкая слова, и было очевидно, что французского языка она не знает и этот прискорбный факт мало ее беспокоит. Хозяйка, наблюдавшая за происходящим от окна, чуть заметно нахмурилась и жестом подозвала одну из девушек:
– Одель, скажите Колетте, чтобы прекратила этот фарс. Подобное годится только для cabaret… И еще передайте, чтобы не смела больше пить. Пусть оставит в покое инструмент и потихоньку уйдет к себе.
– Да, мадам. Что, если корнет Кураев захочет уйти с ней? Изволите видеть, он…
– Она сама знает, что ей делать.
– Да, мадам. – Одель поспешно подошла к роялю. Через минуту слегка смущенная Колетта уже пробиралась к выходу из гостиной, а за ней решительно двигался молодой человек в форме Преображенского полка. Уже на пороге Колетта остановилась, неожиданно строго улыбнулась юноше и тихо, но четко произнесла:
– Нет, нет и нет! Извольте меня оставить!
– Но, Колетта!..
– Ах, да ради бога! У меня голова кружится… Это все вы с вашим шампанским! Завтра, завтра! – картинно поднеся руку к голове, она скрылась в темноте передней.
Обескураженный корнет вернулся в гостиную и был тут же встречен незаметным для других жестом хозяйки, поманившей Кураева в диванный уголок. Они говорили недолго, но юноша встал повеселевшим, лихо чмокнул запястье графини и поспешил к роялю, за которым уже царствовала Одель с модным в этом сезоне романсом «Ветка сирени». Романс требовал второго голоса, гости шумно и весело принялись звать графиню, обладающую неплохим меццо-сопрано, но Анна, сославшись на простуду, отказалась и снова вернулась к окну.
Это была молодая женщина со строгим лицом, к которому очень шла улыбка, но улыбалась графиня редко и потому выглядела старше своих двадцати трех лет. По Москве о ней ходили легенды, Грешневу сравнивали и с мадам Помпадур, и с Нинон де Ланкло, и даже с Таис Афинянкой, но очень немногие знали ее близко. Наверняка было известно лишь одно: Анна – действительно графиня и принадлежит к старинному, но впавшему в крайнюю бедность дворянскому роду, который уже давно преследуют несчастья.
Полгода назад, осенью, в Угру кинулась средняя из сестер Грешневых, Софья, проигранная пьяным братом в карты заезжему купцу, а младшая, Катерина, узнав о ее гибели, заперла хмельного брата в доме и подожгла его. Вспоминая сейчас об этом, Анна подумала, что Катя всегда вела себя как дикарка. В отличие от нее, Анны, которая успела закончить Смольный, и Софьи, получившей хорошее, хоть и несколько беспорядочное домашнее воспитание, младшая Грешнева была все детство предоставлена самой себе. Софья кое-как смогла выучить ее читать, считать и говорить по-французски, а Марфа научила весьма неплохо шить и вышивать, но и только. С утра до ночи Катерина, босая с марта по ноябрь, носилась по окрестностям Грешневки, пропадала в лесу, вместе с деревенскими купалась в Угре, собирала ягоды и грибы, дралась с парнями, которые боялись ее недобрых зеленых глаз, становившихся в схватке совершенно бешеными, и мечтала об одном: отправить на тот свет пропойцу брата, из-за которого пошла прахом вся жизнь сестер Грешневых. Что ей, наконец, и удалось.
Старшая сестра примчалась в Грешневку, когда уже ничего нельзя было исправить. Дом сгорел, то, что осталось от Сергея, похоронили, а Катерину забрали в участок. Анна кинулась к своему покровителю, Ахичевскому, тот использовал все имеющиеся связи, чтобы избавить Катерину от тюрьмы, и юную преступницу поместили в Мартыновский приют для девиц простого звания. Через несколько месяцев она сбежала оттуда, прихватив значительную сумму денег из кабинета начальницы, и с тех пор о младшей Грешневой ничего не было слышно. «Подумайте, какое кошмарное семейство, какие дикие страсти! – ужасались дамы в московских салонах. – Вот оно – черкесское наследие! Вот она – янычарская кровь! Что же вы хотите – испорченность у этих грешневских девиц в крови!» Мужчины вежливо соглашались и втихомолку мечтали о том, как вечером в театральной ложе или кабинете ресторана будут целовать руку старшей графини Грешневой, которая, несмотря на «испорченность» и «дурное наследие», единодушным мужским мнением признавалась первой красавицей Москвы. Петр Ахичевский любил вывозить свою камелию на люди, ничуть не скрывал и даже гордился связью с такой великолепной женщиной. Анна с успехом принимала друзей любовника в своем доме в Столешниковом переулке, где всегда было шумно, весело и многолюдно. Но месяц назад, в самом начале весны, случилось неизбежное: Ахичевский решил жениться. Его невеста, невзрачная девица из известнейшей аристократической семьи, лично приехала к Грешневой в дом и без обиняков предложила содержанке будущего мужа десять тысяч рублей – с тем, чтобы та никогда более с ним не виделась. Поразмыслив, Анна согласилась. Дом в Столешниковом переулке любовник великодушно оставил ей вместе со всей обстановкой, драгоценностями, выездом и солидной суммой денег. Сам он там больше не появлялся – но, несмотря на это, салон Анны процветал. Никто не знал, откуда в нем появлялись знаменитые «кузины графини Грешневой» – как их называли в узких кругах. Это были шесть-семь девушек, довольно образованных, умеющих танцевать, петь, играть на фортепьяно, поддерживать веселую беседу и даже разговоры о поэзии. И тем не менее они отличались от барышень света, любая шалость с которыми неизбежно вела к женитьбе. В салоне Анны Грешневой о подобных мужских ужасах и речи быть не могло. Гости прекрасно проводили время с веселыми, красивыми, умными «кузинами», но дать добро на продолжение связи имела право лишь сама графиня – и это стоило значительных денег. За два месяца существования салона уже три девушки покинули его ради предложенного содержания. Но на их место тут же пришли другие, такие же красивые и беззаботные. Хозяйка присутствовала на каждом вечере, танцевала, пила вино, беседовала с гостями или садилась с ними за карточный стол, но никого не выделяла. Они могли бы держать пари, что покровителя Анна Грешнева не имеет и, несмотря на свою молодость, ведет все дела и расчеты сама. Неоднократно делались попытки занять вакантное место возле графини, но каждый раз безуспешно. Наиболее романтичные из поклонников Грешневой уверяли, что мадам по-прежнему страдает из-за покинувшего ее ради богатой жены любовника. Циники и скептики возражали, считая, что при своем уме графиня вовсе не нуждается в советчике мужского пола, да и легкомысленный Ахичевский не потянул бы такой роли. Сама Анна, слыша это, не говорила ни «да» ни «нет» и прекращала сплетни одной лишь холодной улыбкой.
Время перевалило за полночь, но в гостиной были в разгаре танцы. За роялем теперь сидела Анита – черноглазая худая барышня, одетая в испанский наряд. Несколько пар вертелось на паркете в венском вальсе. В прихожей Одель повязывала шаль, готовясь уехать с немолодым полковником Времеевым, который тихо договаривался о чем-то с Анной. В зеленой комнате возобновился вист. Анна, проводив князя с Оделью, вернулась в гостиную и подошла к одному из гостей – седому человеку лет пятидесяти в мундире статского советника, с угольно-черными густыми бровями, из-под которых следили за происходящим вокруг узкие, карие, внимательные глаза. Над левой бровью неровной полосой тянулся шрам. Когда Анна приблизилась, гость не изобразил намерения подняться и прямо из кресла поцеловал узкую, унизанную кольцами руку хозяйки.
– Весело у вас, Анна Николаевна, – низким, тяжелым голосом сказал он.
– Вот непохоже, что вы веселитесь. – Анна присела рядом. – За весь вечер и не поднялись ни разу. Ну, что танцевать вы, Максим Модестович, не станете, я знала. Но что же вы в вист партию отказались сделать? И Колетта вас спеть просила – не осчастливили…
– Помилуйте, Анна Николаевна, я ведь не бас Бардини… – усмехнулся Максим Модестович.
– А вино? Вам не нравится мое бордо? Вы с одним бокалом весь вечер сидите…
– И достаточно, уверяю вас. Чрезмерное питие в моем возрасте и при моей должности смерти подобно. Вон и Владимир Дмитрич Черменский ничего не употребляет. Мы с ним ведем занимательную беседу о нашей доблестной армии, и, не поверите, этот юноша уверяет, что российские солдаты абсолютно ни на что не годны!
– Вы неверно меня поняли, Максим Модестович, – спокойно возразил молодой человек лет двадцати шести в форме капитана пехотных войск. – Я имел в виду не солдат, а офицерский состав. Я имел честь два года служить в Николаевском полку и, поверьте, знаю, о чем говорю. Пьянство, разврат и рукоприкладство на плацу – вот что составляет жизнь российского офицера в глубинке. И при этом – полная беззащитность и бесправие солдат. Если правительство не предпримет необходимых шагов…
– Помилуйте, друг мой, но ведь это всегда было… – пожал плечами Максим Модестович. – И при Павле, и при Николае Павловиче, и при обоих Александрах, и сейчас… И пьянство, как вы изволите утверждать, и разврат, и… м-м… рукоприкладство. Но тем не менее – победы над Наполеоном! И первая Крымская война, в которой с таким блеском участвовал ваш батюшка, генерал Черменский, с которым я имел честь быть знакомым! И вторая Крымская…
– При последней Крымской кампании я сам был в действующей армии. – В светлых серых глазах Черменского появилась откровенная ирония. – Уверяю вас, за происходящее в войсках было просто стыдно! Ничего позорнее Сан-Стефанского мира даже припомнить не в состоянии. А между тем мы могли бы добиться победы с куда меньшими потерями. Чего стоит хотя бы Плевна, которую Скобелеву не дали взять! У нас, к сожалению, не берегут солдат… Привыкли кидать шапки да орать: «За веру, царя и отечество!» А между тем…
– Владимир, ради бога… – чуть слышно сказала Анна, касаясь рукава молодого человека.
Черменский нахмурился, замолчал. Максим Модестович тихо рассмеялся:
– Аннет, Анна Николаевна… Ну, что вы… Вам ли не знать, что все, говорящееся в этих стенах, в них же и останется. Это лишь светская болтовня!
Анна вежливо улыбнулась, хотя взгляд ее, встретившийся с серыми глазами Владимира, выражал тревогу и озабоченность. Тот улыбнулся в ответ, посмотрел пристально.
– Скоро, скоро… – чуть слышно шепнула Анна и, извинившись, отошла к роялю. Черменский украдкой вздохнул, и Максим Модестович, внимательно наблюдавший за молодым человеком, заметил тень нетерпения, пробежавшую по его смуглому обветренному лицу, и брошенный им взгляд на часы. Но тем не менее Владимир спокойно продолжил отвечать на вопросы своего визави о второй Крымской войне.
Гости распрощались поздно. Анна сама вышла проводить довольно пьяного корнета Кураева, передала его с рук на руки ожидающему кучеру, вернулась в гостиную, с легким недоумением взглянула на пустое кресло Максима Модестовича – тот исчез не простившись – и облегченно опустилась в него.
– Слава господу… Хоть на сегодня все. Анита, что с тобой?
– Спит, – ответил вместо той Владимир Черменский, стоящий возле рояля и глядящий на спящую сидя девушку. Черная голова Аниты лежала на полированной крышке инструмента. Дыхание было тяжелым, хриплым.
– Странно она дышит… У нее не чахотка, случаем?
– Похоже, что да.
– Зачем же она… – Владимир нахмурился. – Она же весь вечер танцевала, пела… Ведь это, должно быть, вредно?
– Разумеется. Поэтому и пела. Ей надо спешить. Если она с умом возьмется за этого дурака Брагинского, тот быстро потеряет голову и повезет ее туда, куда нужно. В Крым, на воды, а еще лучше – на южное побережье Франции. Мы с Анитой очень торопимся. Обратили внимание на платье? Я заказывала ей сама, на свои деньги… Отнесите ее в мою спальню, Володя. И поскорее возвращайтесь.
Черменский молча поднял на руки спящую девушку и вышел с ней из комнаты. Вскоре он вернулся. Анна стояла у окна в пустой гостиной. Единственная лампа на столе освещала молодую женщину сбоку. Оконное стекло было залито дождем, и Анна задумчиво водила пальцем по извилистым следам капель.
– Не проснулась? – не оглядываясь, спросила она.
– Нет… Я старался быть осторожным.
– Вы осуждаете меня, Володя?
– Я – вас? – Владимир тоже подошел к окну. – Вы знаете, что нет. Даже если бы имел на это право… Я мало знаю о вашей жизни, но то, что мне известно… Немногие бы это выдержали, Анна Николаевна. Даже мужчины. Ваш покойный брат – не смог. А вы не только удержались сами, но и пытались вытащить сестер.
– И не смогла…
Черменский резко повернулся к ней. Анна встретила его прямым горьким взглядом.
– Итак?.. – преувеличенно спокойным голосом начал Владимир. – Вы пригласили меня сегодня, чтобы сообщить появившиеся новости о Софье Николаевне? Я верно понял?
– Да, все так. Вчера пришло письмо.
– Она?..
– Соня за границей, – вздохнув, прошептала Анна. – В Австрии, в Вене. Володя, она с Мартемьяновым.
Черменский ничего не сказал и даже не изменился в лице. Но в косо падающем свете лампы Анна увидела, как дернулся желвак на его скуле. Через мгновение Владимир медленно опустился в кресло, и его лицо полностью пропало в темноте. Несколько минут в комнате стояла полная тишина, нарушаемая лишь треском фитиля лампы и стуком дождя в окно.
– Анна Николаевна, я понимаю, что переступаю все границы воспитания, – наконец хрипло произнес Черменский. – Но… не могу ли я увидеть это письмо?
– Можете. – Анна положила на стол смятый лист бумаги. – Но, боюсь, это ничего не объяснит вам.
Владимир быстрым движением поднес листок к лампе и сразу же понял, что Анна имела в виду. Письмо состояло всего из нескольких строк: «Аня, я жива, здорова, нахожусь в Вене с Федором Мартемьяновым, о коем тебе рассказывала. Прости и не волнуйся, при первой же возможности напишу снова. Остаюсь твоя сестра Софья Грешнева. P.S. Нет ли новостей о Кате?»
Пробежав глазами эти строки, Черменский опустил письмо на стол и сквозь зубы проговорил:
– Не понимаю, – как ему это удалось?
– Я тоже, – со вздохом отозвалась Анна. – Видит бог, не знаю. Володя, вы же хорошо знакомы с этим Мартемьяновым, вы же, кажется, служили у него? Мы с вами никогда прежде не говорили об этом, я боялась быть назойливой, но… Если мои вопросы кажутся вам бестактными, вы, разумеется, вправе не отвечать. Вы находились в услужении у этого купца?
– Не совсем так, Анна Николаевна, – отрывисто ответил Черменский. – Честное слово, если бы не Северьян, я бы ему даже руки не подал.
– При чем тут ваш Северьян? – удивилась Анна. – Кстати, сделайте ему внушение, он не дает проходу моей Фекле на кухне, она все время жалуется… Северьян ведь ваш слуга… И по-моему, страшный разбойник!
– Совершенно верно. И конокрад в придачу, – невесело рассмеялся Владимир. – Только он мне, видите ли, не слуга, а друг. Я его отбил от мужиков в нашем имении, он пытался увести лошадей, а ребята его поймали, и… В общем, я подоспел в последний момент. Так и познакомились. Я тогда учился в юнкерском, он – просто бродяжничал… Но, когда я покинул имение отца, Северьян ушел со мной. И, честное слово, без него мне пришлось бы худо.
– Вы никогда не рассказывали об этом, – медленно произнесла Анна. – Зачем вам понадобилось уходить? Без денег, даже, кажется, без паспорта, не объяснившись с отцом? Уходить в никуда? Для этого должна быть очень весомая причина.
– Она имелась, поверьте, – помедлив, проговорил Черменский. – Когда-нибудь я непременно вам расскажу. В общем, мы с Северьяном отправились бродяжить. Мне было двадцать два, я чувствовал себя счастливым оттого, что больше не вернусь в армию, полковую службу я терпеть не мог, в академию поступил только из уважения к отцу… Мы занимались чем придется, ездили по России, работали грузчиками, матросами, потом я совершенно случайно попал в театр в Костроме, зацепился там на целый сезон… Не поверите, играл даже Рауля в «Разбойниках»! И, как меня убеждали, имел успех!
– Зачем же сцену оставили? – невольно усмехнулась Анна.
– По причине полной своей бездарности, – в тон ответил Владимир. – А если серьезно… Там, в Костроме, я и познакомился с Мартемьяновым. Его знает весь город, и, надо сказать, это довольно дурная слава. Огромное богатство, пароходы, племенные лошади, лавки, магазины… И при этом – замашки грабителя с большой дороги! Дикий, едва грамотный, и не дай бог, если что не по нему… Ходили слухи, что он отца и братьев на тот свет отправил из-за наследства… но не буду врать, не знаю, насколько это истинно. И вот Северьян, болван, решил увести у Мартемьянова какого-то призового ахалтекинца, он с ума по ним сходит.
Анна ахнула, поднеся руку ко рту.
– Но как же он решился?!
– Говорю же вам – болван… Он привык так жить – или пан, или пропал, и до сих пор все такой же… Разумеется, попался, его изметелили до полусмерти, к счастью, не убили… Я опять успел вовремя. И – согласился на предложение Мартемьянова. Он оставляет жизнь моему жулику, а я взамен учу его приказчиков китайской борьбе.
– Чему?..
– Китайской борьбе, – вежливо повторил Черменский. – Или, если вам угодно, в терминологии Северьяна – «шанхайскому мордобою». Он ведь оттуда, мой Северьян, из Шанхая, отец – китаец, мать – румынка, кажется, он сам не знает точно, поскольку почти ее не помнит…
– Кто бы мог подумать! Я уверена была, что он – цыган… Еще удивлялась, как вы его приручили…
– Северьян сам китайской борьбой владеет в совершенстве, в свое время научил и меня, и именно это нас спасло. Мы с ним перекрестились и пошли в услужение к Мартемьянову.
– Боже мой… – пробормотала Анна. – Русский дворянин, офицер российской армии – и в прислугах у мужика…
– Ну-у-у, Анна Николаевна… Я в тот момент о таких высоких материях вовсе не думал. Просто радовался, что сумел выручить Северьяна… да и возиться с мартемьяновскими молодцами было не так уж трудно. Северьян их кидал, как кули с мукой, через спину, да и я не отставал. Вместе с Мартемьяновым мы отправились на Макарьевскую ярмарку, на обратном пути остановились в Грешневке… и там я имел честь познакомиться с Софьей Николаевной.
Черменский отвернулся к черному окну. Перед глазами явственно, словно это было вчера, а не полгода назад, встало лицо купца Федора Мартемьянова – грубое, темное, с черными упорными глазами. И тот осенний день, когда у них захромала правая пристяжная и им пришлось задержаться в глухой деревне Грешневке на высоком берегу Угры, тоже помнился отчетливо. И стоял перед глазами душный, освещенный тусклым желтым светом кабак, где Мартемьянов начал карточную игру с местным помещиком, который был сильно пьян и играл из рук вон плохо. И никогда не исчезнет из памяти тот миг, когда распахнулась дверь и в кабак ворвалась мокрая от дождя, с полураспустившимися волосами, в заплатанном платье, с босыми ногами… – она, Софья. Десять лет пройдет, двадцать, пятьдесят, вся жизнь… не забыть. Не забыть этих вьющихся мокрых волос с запутавшимися в них желтыми листьями, этих зеленых глаз, этого смуглого нежного испуганного лица. Софья пришла, чтобы увести из кабака непутевого брата. Откуда девушке было знать, что все на свете перевидавший, не боящийся ни бога ни черта Федор Мартемьянов потеряет голову, едва ее увидев?