Мишка в ответ лишь сердито засопел.
Из-за цыганских книг и журналов они с Ниной насмерть поругались ещё тогда, когда Нина принялась издеваться над переводом на цыганский язык Пушкина, с хохотом утверждая, что после цыганского осталось только на лошадиный язык перевести «Евгения Онегина» – и Госпремия авторам в руки! Мишка тогда страшно разозлился, принялся орать, что Нинка – буржуазная единоличница и пальцем не пошевелит, чтобы помочь своему народу, что смеяться всякий дурак может, а сделать хоть что-то – кишка тонка… Задетая за живое Нина завопила в ответ, что выдумывать несуществующие слова – детская забава и что лучше бы все эти цыганские активисты шли в школы детей учить – не в пример больше было бы пользы… Короче, сказано было много чего нехорошего, и старые друзья не разговаривали после почти целый год, о чём оба страшно жалели.
Сейчас же, отчётливо понимая, что в Нининых словах есть доля истины, и не желая снова ссориться, Скворечико нехотя ткнул вилкой в колбасу, отхлебнул чаю и, уставившись в тёмное окно с бегущими по нему каплями, насупился.
– Дело, конечно, нужное… – осторожно заговорила Нина, видя, что Скворечико расстроился. – Театр и пригодиться может. Говоришь, Лебедевы за это взялись?..
– Ну да! – Мишка мигом отвернулся от окна, блеснул зубами, по-молодому взъерошил ладонью волосы, и Нина с неожиданной болью заметила в смоляных кудрях Скворечико нити седины. – Нинка, ну ты сама подумай: сколько наших до сих пор мучаются! По пивным уже сил нет петь: паскудство одно! В газетах цыганщину громят! В Рабисе смеются! Романсы им – буржуазные кривлянья! Дядя Егор Поляков в «Стрельне» ещё кое-как держится – так уже и ему житья не дают! Слава богу, что на Лялю Чёрную пол-Москвы смотреть ходит! Цыгане, кто хоть что-то другое делать умеет, – давно пристроились, как вон ты! Артисты, певицы по артелям сидят, чай в пакеты расфасовывают! Самой-то не надоело в стенографистках торчать? А, Нина Молдаванская?
– Брось, Мишка… – отмахнулась Нина. – Где та Молдаванская?.. Старая я уже.
– В каком это ты месте старая, дура? – грустно спросил Мишка, глядя на неё блестящими глазами, и Нина, чувствуя, что краснеет как девочка, поспешно отвернулась. – Ты же певица от бога, зачем тебе чужие доклады переписывать? Надо собираться всем вместе – да свой цыганский театр делать! Правильно Лебеди говорят! Дадут денег, помещение, будем спектакли на цыганском языке ставить…
– Главное, чтобы вам вместе с деньгами еврея-начальника дали, – усмехнулась ещё розовая Нина. – Не то опять один бардак получится.
– Нинка!!! Издеваешься, вредительница?
– И не думала даже, – со вздохом отозвалась она. – Ты что, цыган не знаешь? Прогалдят, проругаются, в артисты свою родню бездарную наберут, деньги казённые на ветер выкинут, – и всё. А если ума хватит биболдэн[25] над собой поставить – вот тогда, может, и дело пойдёт. Евреи о деле думать будут, а не о родне.
– Язва ты, Нинка. Всю жизнь такой была! – с сердцем сообщил Мишка.
– Голова на плечах у меня всю жизнь была, – холодно парировала Нина. – Вот скажи мне, умник, – на каком цыганском языке ты драмы играть собрался? И зачем?
– Зачем?! Нинка, да ты смеёшься?! Затем, что театр цыганский – значит, и играть надо по-цыгански! Что непонятного? Как евреи, как татары! Русские для русских по-русски играют! Проще репы пареной!
– На ЧЬЁМ цыганском языке ты спектакли ставить будешь, горе луковое? – ласково спросила Нина. – Ну, скажи сам, коль не дурак! На нашем? На котлярском? На крымском? Ещё на кишинёвском попробовать можно – и плевать, что те кишинёвцы театра в глаза не видели! А с гаджами-то и вовсе худо окажется: гадже по-цыгански ни в зуб ногой! Будут в зале, как пеньки, сидеть, ничего не понимать и злиться! А во второй раз уже и не придут и денег за билет не заплатят! А цыгане, Мишенька, в театр-то ваш вовсе не явятся! С чего цыгану за билет платить, когда у него дома жена, сёстры и дочки всё то же самое ему бесплатно споют и спляшут? На вас одни русские ходить будут, как в рестораны всю жизнь ходили, – а ты для них по-цыгански играть вздумал! Глупости вы себе в голову забили, вот что. И ты, и Лебеди твои. Моё тебе слово: ищите еврея толкового да слушайтесь его! Авось что-нибудь путное да выйдет.
Мишка ушёл обиженный, даже не допив чай. Нина, оставшись одна, расстроенно доедала колбасу и думала о том, что, наверное, нужно было по-другому говорить со старым другом. Ведь, по сути, Скворечико был совершенно прав: московские цыгане ошалели от безденежья, выступлений по пивным и презрительных газетных статей. Рестораны и богатые гости отошли в прошлое вместе с НЭПом. А Москва по-прежнему отчаянно любила цыган. По-прежнему эстрадные площадки, где выступали смуглые артисты в ярких нарядах, окружались толпами народа, по-прежнему блистала в «Стрельне» племянница Егора Полякова, юная Ляля Чёрная…
«Прав Скворечико, и Лебеди правы: надо что-то делать, покуда можно, покуда деньги на это дают… Только бы по-умному, по-правильному сделать, – а не как с этим «Нэво дром» дурацким…»
Но Мишка Скворечико недаром был знаменит среди цыган тем, что, вбив себе что-то в голову, неизменно доводил дело до конца. В Наркомпрос явились смуглые, черноглазые, интеллигентные цыганские мужчины с мягкой, грамотной речью и убедительными манерами. Речь перед наркомом держал Мишка Скворечико, в ярких красках описавший свой многострадальный кочевой народ, прозябающий в лохмотьях на грязных дорогах. В Наркомпросе заинтересовались. На создание «Индо-ромской театральной студии» были выделены субсидия и помещение. Было назначено прослушивание.
«Нинка, хочешь-не-хочешь, а в газету ещё написать надо будет непременно! – озабоченно объяснял Мишка, снова сидя на кухне у Нины. – Нам в комиссии так и сказали: привлекайте народные кадры, никакой цыганщины на сцене с романсами и завываниями, никаких «роковых страстей»! Мы их и так насилу уломали! Поначалу начальство нипочём слушать не хотело: «Зачем цыганам театр, что они там будут делать, цыгане – это ресторан, эстрада, вульгарщина, от этого надо избавляться…» Мы с Лебедевыми и Хрусталём там в четыре горла орали, кулаками по столу стучали: наш народ, мол, самый музыкальный, таланты-самородки в отрепьях по таборам пропадают, мы их вытащим, отмоем, людям покажем…»
«Мишка, но глупости же! – смеялась Нина, – Какие таборные в вашу студию пойдут? Не знаешь ты их, что ли? Им это всё и даром не нужно! Таборным только бы на конных ярмарках с кнутами орать, а бабам – с картами бегать! Другого ничего не знают и знать не хотят!»
«Это наплевать! Это пустяки! – Мишкины глаза блестели радостно, по-молодому. – Станет будто начальство разбираться! А засомневаются – мы им сразу тебя покажем! Ты-то ведь с нами, да? Ты ведь кочевала! По-настоящему! К тебе до сих пор таборная родня в гости ездит!»
«Да сколько я там кочевала, Мишка?! Ну, ездила с отцом по Крыму лет до шести, почти и не помню ничего… Какая из меня кочевница? Я в «Савое» весь НЭП проработала…»
«Ну и что? Подумаешь! Полным-полно таких в Москве! Лялю вон нашу Чёрную перед комиссией поставим, они разум потеряют!»
«Кого? Лялю? Дворянскую-то дочку?! Мишка, да ты, воля твоя, рехнулся! Да её за одно происхождение не возьмут!»
«Посмотрят на неё, обалдеют – и возьмут!» – убеждённо сказал Скворечико.
Объявление в газету на всякий случай, конечно, дали. Конечно, та газета не попала на глаза ни одному таборному цыгану, – да на это никто и не рассчитывал. Перед комиссией предстали московские цыгане-артисты, которых Мишка Скворечико накануне просмотра слёзно умолял:
«Ребята, девки, не забудьте: главное – по-народному! Никаких романсов! Никаких страстей! Пойте хоть «Валенки», хоть «Светит месяц» – только не как в нэповском кабаке! Не знаешь, что спеть – пляши! Не умеешь плясать – на месте прыгай и очами сверкай! Скажешь потом, что дед твой в таборе всю жизнь эдак плясал! Будут спрашивать про родню – говорите, что все кочевые! Про студию из газеты узнали или от родственников на базаре! Тётя Маша, умоляю, только не в панбархатном платье на просмотр! Я сколько раз просил!..»
«Не беспокойся, Мишенька, не волнуйся! – добродушно гудела Мишкина тётка, которая в молодости сводила с ума московское купечество в ресторане «Яр». – У своей домработницы Груньки юбку возьму, у дворника – пальто! Ежели надо – и в соломе обваляюсь, разбрильянтовый мой!»
Больше всех беспокоились за Лялю. Полудворянское происхождение и гимназическое образование скрыть было невозможно. Но когда Ляля Чёрная, – взволнованная, тоненькая, с широко распахнутыми чёрными глазищами – тьмой египетской, – встала перед комиссией, из-за длинного стола послышался дружный вздох восхищения. А после того, как она сплясала – босиком, сверкая глазами, зубами, серьгами, под Мишкину гитару, – вопрос о её происхождении никому не пришёл в голову. Нина же окончательно уверилась в успехе этой авантюры, когда на руководство театром были приглашены «биболдэ»: Моисей Гольдблат, Семён Бугачевский и Александр Тышлер.
… – Боже мой! Первый час ночи! – Яншин с ужасом взглянул на ходики. – Нина Яковлевна, вы меня простите, ради Бога: я совсем забыл о времени! Давно уж так в гостях не засиживался… Но у вас, право же, так хорошо!
– Ну что вы, Михаил Михайлович! Мы вам рады, оставайтесь хоть до утра!
– Этого ещё недоставало! Нет, пора, пора, пора… – Яншин встал. – Лялечка, идёмте? Дождь закончился, я провожу вас…
– Закончился? Это хорошо… – Ляля отвернулась от окна и ласково улыбнулась Яншину. – Вы ступайте с богом, Мишенька Михайлович. А я, пожалуй, у Нины ночевать останусь.
– Но… как же так? Ляля? – совсем по-мальчишески обиделся Яншин. Нина чуть не рассмеялась, глядя в его круглое, растерянное лицо. – Мы ведь вместе пришли! И вы обещали, что… Я доведу вас до самого дома, доведу до двери и…
– Нет, нет. Я так решила, и так лучше будет, – с чуть заметной капризной интонацией, приподняв бровь, перебила Ляля. И тут же снова ясно улыбнулась, не дав Яншину обидеться. – Да не сердитесь же, Мишенька мой Михайлович, ей-богу же – не на что! Я к вам завтра на репетицию приду – можно? Меня ведь пропустят?
– Ну, разумеется, Лялечка, пропустят. Я попрошу… Да ведь вам скучно будет!
– Мне? Скучно?! Во МХАТе на репетиции – скучно?! – Ресничищи Ляли угрожающе дрогнули. – Да как такое говорить можно! Я всю-всю «Хозяйку гостиницы» посмотрю! И вашего барона Фырли-Пырли увижу наконец-то!
– Маркиза Форлипополи, Лялечка! – не выдержав, рассмеялся Яншин. – Приходите, моя дорогая, я буду счастлив! Вам как драматической актрисе полезно будет взглянуть! Только, боюсь, никто из наших и репетировать не станет: выстроятся все у рампы и будут в ваши очи роковые смотреть!
– Ну вот, выдумаете ещё… – выпятила нижнюю губу Ляля. – Да на меня тогда Константин Сергеевич рассердится и прочь прогонит! И вам, Мишенька, тоже попадёт! Скажут: «Цыганок на репетиции, не спросясь, водит! Вертопрах несолидный! Не давать ему ролей!» Нет уж, я тихонечко, как мышка, на задние ряды присяду…
Они ещё долго прощались в прихожей. До Нины, убиравшей со стола чашки, доносилось приглушённое Лялино воркование, поддразнивающий баритон Яншина, шелест плаща, шёпот, смех… Светлана давно спала в своей комнате: ей нужно было рано вставать на работу. Младшая дочь ещё стояла у окна, глядя в темноту двора.
– Что там такое, Маша?
– Ничего… – та не обернулась. – Я, мама, спать хочу.
Она ушла.
В прихожей хлопнула дверь. Ляля вернулась в комнату, сонно улыбаясь и встряхивая обеими руками распустившиеся волосы.
– Смеёшься, бессовестная? – с напускной суровостью спросила Нина. – Свела человека с ума – и смеётся! Лялька! Ну нельзя же так, право слово! На кого ты нашего Ваньку Лебедева бросаешь? Он по Москве носится злой, как мухобойкой прихлопнутый! Всем жалуется на тебя!
Ляля не ответила. Всё так же мягко улыбаясь, села на подоконник, подставила лицо ночному сквозняку. Густая тень от ресниц скользнула по её щеке.
– Яншина жена уже знает? – негромко спросила Нина.
– Ей знать пока что нечего, – Голос Ляли почти не изменился. Только тот, кто хорошо знал её, мог уловить эту чуть слышную недобрую ноту. – Но узнает. Узнает! И поймёт, каково это – людей мучить! Она подлая, эта Норка Полонская, понимаешь ли ты, Нина, – подлая! Не думай, я не потому говорю, что она ему жена… Но с двумя сразу – это как? Мужа мучить, любовника мучить, и самой собой, роковой женщиной, упиваться – это как?! Я, Нина, знаешь, тоже не святая! Но двух сразу изводить и ни одного не любить – это… это… – Ляля вдруг резко, по-площадному выругалась, блеснув глазами. Порывисто отвернулась к окну.
– Нора говорила, что очень любила Маяковского, – осторожно возразила Нина. – Когда мы с ней виделись в последний раз, она так плакала…
– Ещё бы она не плакала, змеюка! – сквозь зубы сказала Ляля. – Такой карась с уды сорвался! Нинка! Ну подумай ты сама! Разве можно от человека уходить, когда он на краю стоит? Разве можно его бросать, когда он застрелиться обещает? Разве можно в беде, в тоске одного оставлять?! Этак и от нелюбимого не убежишь, пожалеешь дурака… а если любишь?!. Как она смогла тогда его бросить, скажи мне – как?! На репетицию ей, вишь ли, надо было, опоздать боялась… Нет, Нина, ты не думай, это не ревность! Просто так мне эта Норка противна, что лягушку легче съесть, чем на её рожу наглую глядеть! И по Яншину моему она тоже вдосталь ногами нагулялась, уж поверь мне, я знаю! Никого, кроме себя, она в жизни не любила! Таланта у неё такого нет и не было!
Нина промолчала. Ляля, спрыгнув с подоконника, порывисто прошлась по комнате. Остановилась перед старым портретом, висящим на стене.
– Ах, какая она, твоя бабушка Настя… Она ведь лучше меня! Право!
Нина чуть не рассмеялась. Вслух же сказала:
– Да… такой, как моя бабка, свет больше не родил! Она, не поверишь, и сейчас красивая! Всю жизнь в кочевье прожила – а красота сохранилась! Если они с дедом в Москву приедут – я тебя к ним в табор сведу.
– Обещаешь всё только! – Глаза Ляли радостно засияли, из них разом пропала мрачная искра. – Ну, Ниночка, ну, в самом деле, ну отведи меня в табор, мне же для дела нужно! Второй год в театре таборных девок играю! А ничего про них не знаю и в глаза не видела! Ах, если б мне в таборе пожить можно было бы! Хоть недельку-другую…
– Как Пушкин? – с улыбкой спросила Нина, вешая на стену гитару и поправляя диванные подушки.
– Ай, Пушкин твой! Пушкин ничего в цыганах не понимал, одни глупости любовные в голове паслись! Вон Ваня в театре «Цыган» ставить собирается, а чего в них, в этих «Цыганах» цыганского-то, скажи мне? Что мужняя цыганка по кустам к любовнику лазит? Что другая цыганка дитё бросила и с другим уехала? Курам на смех…
– Не серди Бога, – усмехнулась Нина. – Не то опять будешь революционную цыганку играть и на кнутах с кулаком-вожаком драться! Мало тебе «Машкир яга[26]»? Играй уж лучше Пушкина! Всё поумнее человек был, чем наши цыганские активисты распронародные… Лялька! Да ты же зеваешь так, что исподнее видать! Иди спать ложись, я тебе у Светланы постелю… Ляля, ну он же может и вовсе ночевать не приехать! У них работы столько, что… Хочешь, я сама с ним поговорю, когда появится?
Нина не договорила: из прихожей донёсся скрежет поворачиваемого ключа. Затем раздался негромкий, усталый голос:
– Нина, у тебя гости?
– Какие гости, Максим? Это просто Ляля наша зашла посидеть! – Нина, ободряюще кивнув подруге, вышла в прихожую, забрала у мужа фуражку. – Почему ты такой мокрый? Неужели с Лубянки пешком пришёл?
– Да я отпустил Приходько с машиной на углу, а такой ливень вдруг припустил! Вымок с ног до головы… Дай сюда! – Максим Наганов взял из рук жены свою отяжелевшую от воды фуражку и повесил на дверцу шкафа. – Отчего же вы не спите?
Нина запнулась, не зная, как лучше заговорить с мужем о том, ради чего подруга просидела у неё целый вечер. Но Ляля уже сама стояла на пороге комнаты – так и не надев туфли, с растрёпанной головой, бледная, решительная, тоненькая.
– Здравствуйте, Максим Егорович! – почти весело поздоровалась она, протягивая руку. – Уж простите, что так допоздна засиделась у вас! Всё болтаем с Ниной о театре…
– Доброй ночи, Ляля, – с улыбкой ответил Максим, пожимая протянутые ему хрупкие пальцы. – Извините, что так до сих пор и не зашёл ваш спектакль посмотреть. «Табор в поле», кажется?
– «Табор в степи», Максим Егорович. Приходите, в самом деле, пока с репертуара не сняли! Там и Нина наша играет, поёт, блестит, как яхонт! – улыбнулась широко, словно на сцене, Ляля. – Да ведь шутите, всё равно не придёте… Вон – ночь на дворе, а вы только-только со службы прибыли! Вам и поспать некогда, не то что по театрам ходить!
– Максим, поужинаешь с нами? – торопливо спросила Нина. Но Ляля перебила её срывающимся от волнения голосом:
– Максим Егорович, я хотела бы с вами говорить! По важному делу!
– У вас ко мне дело, Ляля? – невозмутимо спросил он. – Тогда прошу в комнату. Нина, а ты?..
– Если можно, Нина тоже останется, – жарко попросила Ляля. – Она этого человека хорошо знает, не даст мне соврать!
– Что ж, прошу вас, – Максим шагнул в сторону, пропуская Лялю и жену в двери.
… Четверть часа спустя он ходил вдоль стены, оставляя мокрые следы на паркете и сжимая в углу губ потухшую папиросу. Нина, сидящая с ногами на диване, молча следила за мужем глазами, а Ляля, сжав руки у горла, жарко, сбивчиво убеждала:
– И ведь пустяк такой, что сказать стыдно! И анекдот-то глупый! Даже и не анекдот, а фраза одна! Четыре слова! Разве можно за такое порядочного человека в тюрьму забирать? С работы снимать?! Я ведь вас, Максим Егорович, не за жулика какого-нибудь прошу, не за врага, не за бандита! Я Петю Богданова с детских лет знаю! Он в одном дворе с нами жил, его жена со мной в школе училась, хорошей семьи девушка была! После революции Петька сразу в Красную армию подался, командиром вернулся! С ранением боевым! На заводе работал, потом – на стройке, там и в начальство вышел! Жена у него, дети, друзей полна Москва! Один только грех за ним и есть – выпить любит, а как выпьет – глупости несёт! Вот и договорился, дурак! Вы поймите, Максим Егорович, Петьке просто позавидовал кто-то! Людей плохих много, да все, как на грех, грамотные стали! Взяли – и написали бумагу, что Петька что-то про советскую власть худое болтал! А такого быть вовсе не может, потому что…
– Ляля, – Максим сказал это негромко, даже не повернув головы, но Ляля мгновенно умолкла на полуслове. – Почему вы пришли с этим ко мне?
– А к кому же мне ещё идти было? – встрепенулась она. – У меня других знакомых по вашему ведомству нет! И Нина мне подруга давняя… Куда же ещё бежать было, Максим Егорович?
– Ляля, пообещайте мне одну вещь.
– Ра… разумеется, – выговорила Ляля, бледнея так, что Нина встревоженно сжала её руку. – Какую же?
– Что, если ещё кто-нибудь из ваших друзей будет спьяну молоть чепуху на людях, а потом его арестуют – вы пойдёте с этим только ко мне. Ко мне – и ни к кому иному! Даже если у вас появятся другие… знакомые по моему ведомству. Поклянитесь мне прямо сейчас!
– Ну конечно же, – с коротким вздохом пообещала Ляля. И, кинув быстрый, острый взгляд на Нину, умолкла.
– Кем вам приходится этот Пётр Богданов? Родственник, близкий друг?
– Да никем же, я говорю, не приходится! Оля, его жена, подруга мне! Бухгалтером на хлебозаводе служит, живём по соседству всю жизнь! Конечно же, она ко мне сразу прибежала, когда Петю взяли…
– А вы – ко мне.
– Неужели совсем-совсем ничего нельзя сделать? – шёпотом спросила Ляля, вскочив с дивана и встав прямо перед Нагановым – так, что он вынужден был остановиться тоже. – Неужто ничего? Максим Егорович, а? Ведь это же ошибка, ошибка! Не мог Петька Богданов ничего против власти… У вас папироса погасла!
– В самом деле… – Наганов выбросил за окно потухшую «казбечину». – Ляля, я, конечно, постараюсь выяснить, что там произошло. Но отвечать за результат никаким образом не могу. Вполне возможно, что…
– Спасибо вам, ой, спасибо, Максим Егорович, золотенький! – Лялины глаза засияли. – Несказанное вам спасибо! Ой, Оля обрадуется! Она уже с ног сбилась, по кабинетам бегая, – и отовсюду выкидывают! Её уже и с должности уволили! Уревелась вся, денег нет, соседи не здороваются, – а у них же с Петькой дети! Ой, да я же… Я прямо сейчас к ней побегу, обнадёжу!
– Не стоит, Ляля. Пока не в чем обнадёживать. Я же сказал, что ничего не могу обещать! – с досадой выговорил Наганов, поглядывая в тёмное окно. – И куда вы помчитесь среди ночи под дождём? Ведь уже второй час! Оставайтесь.
– Нет, нет… Я побегу… Спасибо, Максим Егорович!
– Ляля! Постойте, я вас провожу хотя бы! Выдумали – ночью одной носиться по Москве!
– Да кому я нужна? Меня все знают! Никто не тронет, ей-богу! – Ляля уже лихорадочно натягивала ботики в прихожей. Максим шагнул следом, подал ей пальто, сдёрнул с дверцы шкафа свой непросохший плащ.
– Никуда вы одна не пойдёте. Вам, я знаю, на Страстной, доставлю до самых дверей. Скажите, Ляля… а что это был за анекдот?
Ботик выпал из рук Ляли. Она медленно, держась за дверной косяк, выпрямилась. Впилась широко открытыми глазами в невозмутимое лицо человека в сером френче. Драматическим шёпотом выговорила:
– Сверху – перья, снизу – страшно!
Наступила тишина. Наганов некоторое время ожидал продолжения. Затем, поняв, что его не последует, озадаченно пожал плечами:
– И… что же это значит?
– Это, Максим Егорович… Это… воробей… на крыше ГПУ… си… сидит…
Короткое молчание. Затем Наганов фыркнул. Посмотрел в бледное, запрокинутое, осунувшееся от напряжения лицо Ляли. Нахмурился – и вдруг рассмеялся в полный голос, уронив на пол плащ:
– Вот ведь идиоты… Воробей! Нина, ты слышала? Такого мне не рассказывали ещё!
Нина смогла лишь молча кивнуть.
Максим вернулся через час, когда Нина уже убрала со стола, расстелила постель и расчёсывала перед зеркалом волосы.
– Доставил? – не оборачиваясь, спросила она, заметив в дверном проёме фигуру мужа.
– Конечно, – Максим стянул через голову френч; оставшись в одной рубахе, сел на кровать за спиной Нины. – Она, знаешь, так перепугана была, что всю дорогу болтала без перерыва. Даже спела мне что-то!
– Спела? Ляля?! – усмехнулась Нина. – Она, знаешь, петь-то не любит. Считает, что голоса нет. Наверное, в самом деле сильно изнервничалась… Красивая наша Лялька, правда же? Яншин от неё совсем голову потерял. Сидели сегодня вместе у нас – так он просто глаз не мог от Ляли отвести!
– Да, красивая, – серьёзно согласился он. – Не как ты, конечно, но тоже очень…
– Максим, ну какой же ты глупый, право!.. – Нина, не выдержав, рассмеялась. Красота двадцатичетырёхлетней Ляли Чёрной гремела на всю Москву, и Нина знала, что, даже сбрось она сама с десяток лет, ей всё равно не быть такой же… но в голосе мужа была спокойная, усталая искренность. И неожиданно, непонятно от чего, словно в предчувствии беды, сжалось сердце. Испугавшись этого, Нина поспешно спросила первое, что пришло в голову:
– Ты Петьку Богданова вытащишь?
– Нина, сколько раз я тебе говорил, – ровно, не повысив голоса, отозвался Максим. – Не в моей власти «вытащить» кого-то или «не вытащить». Я, как ты знаешь, замначальника секретно-оперативного управления, а не адвокат.
– Так это же даже больше!..
– Нина! Я ведь ещё даже дела не видел! Что я могу пообещать? Завтра зайду в отдел, спрошу!
– Максим, ты имей в виду, что Ляля одну только правду говорила! – поспешно сказала Нина. – Я Петьку тоже знаю хорошо! Дурак дураком, но честный! А что цыган – нипочём и не догадаешься! И не мог он ничего против власти…
– Нина. Сейчас очень много врагов. – Максим сказал это негромко и очень спокойно. – Поверь – очень много. Поэтому и столько работы. Поэтому я… Впрочем, ты же всё понимаешь. И если не получится ничего сделать – значит…
– Я понимаю, – упавшим голосом отозвалась Нина. – Ей-богу, Максим, я всё понимаю. Но ты же знаешь наших! Сейчас ведь повсюду аресты, чистки эти все… Многих забирают… И все ко мне бегут! «Нина, помоги, у тебя муж – большой начальник, к самому Сталину вхож…»
– Что за чушь! – рассердился он. – Я вовсе не…
– Так разве цыганам объяснишь, Максим?! – шёпотом завопила Нина. – Ты не представляешь, сколько народу уже со мной не здоровается! Думают – могла помочь, а не помогла! Зазналась Нинка! Высоко взлетела, родня не нужна стала! Поди растолкуй им, что ты из гвоздей сделан! Или гвозди из тебя! Как там у Тихонова, забыла уже напрочь…
– Сама ты из гвоздей! – обиженно, как мальчик, отозвался он. – А цыгане твои – из дубовой колоды!
Нина, понимая, что муж полностью прав, только вздёрнула подбородок.
– Твоя родня из табора приедет в этом году? – вдруг спросил Максим. Нина пожала плечами.
– Вряд ли. Они все сейчас в колхозе под Смоленском, но… Почему ты спрашиваешь?
Муж не ответил. Нина не решилась переспросить. Наступила тишина, которую нарушал лишь шелест дождя за окном. Максим стянул рубаху, аккуратно повесил её на спинку стула. Подошёл к книжному шкафу, где за стеклом стояла старая-старая, потрескавшаяся фотографическая карточка, испачканная внизу рыжим потёком. На снимке смеялась, раскинув руки, Нина Молдаванская – солистка цыганского хора из петербургской Новой Деревни, юная, беспечная, красивая… Такой увидел её на вокзале, где цыганский хор пел для отбывающих на войну солдат, двадцатилетний пехотинец Максим. Такой она вошла в его сердце – и осталась там.
– Максим, я эту карточку, видит бог, выкину когда-нибудь, – сердито сказала Нина в спину мужу. – Посмотри, какая она страшная! Вся поломанная, истёртая, в крови… фу!
– Не дам, – не оглядываясь, сказал он. – Это же судьба моя.
– Максим! Да я же тут девчонка совсем! Уже не помню, когда такая была!
– Ты же и сейчас точно такая же, – пожал он плечами. Отошёл от шкафа. Сел на постель. Бережно взял в руки тяжёлый, тёплый ворох волос жены, коснулся её обнажённого плеча. Нина слегка повернула голову – и Максим замер.
– Ты… очень устала сегодня?
– Я думала, это ты устал, – Нина изо всех сил старалась не улыбаться. – Это ведь ты начальник большой! Ты на службе с утра до ночи и с ночи до утра! А я что – просто актриса… Репетиции, спектакли… Ничего утомительного!
– Ты шутишь?
– Бог мой, ну конечно же! – Нина, не выдержав, рассмеялась, повернулась к мужу – и он поймал её в объятия.
– Нина… Они, в твоём театре, поди, слепые все! Какая Ляля Чёрная? Какая Ляля может быть, когда ты есть?!
– Максим… боже мой… Ну что же ты такой бестолковый… – бормотала она, уткнувшись в его жёсткое, горячее плечо. – Что ты за чепуху несёшь…
– Ничего не бестолковый. Нина, я… Я же до сих пор поверить не могу! Понять не могу, зачем ты за меня пошла, если ты… Если ты – такая…
– Максим, замолчи… Дурак… Не понимаешь – так молчи… Стара я такие вещи объяснять!
– Нина, ты меня любишь? Ты хоть немного любишь меня?
– Товарищ Наганов! Ведите себя, как по должности положено! И не срамитесь перед законной супругой, как не стыдно!
– Я же не цыган, Нина, мне можно… – Сильные руки комкали её волосы, неумелые поцелуи обжигали кожу. Пальцы Нины скользили по затылку, по плечам, по спине мужа, без конца натыкаясь на шрамы, шрамы, шрамы… Штыковые – с царской войны… Сабельные – с гражданской… Пулевые, ножевые, рваные – «уголовное» наследие двадцатых, когда сотрудник ЧК Максим Наганов был грозой московских бандитов… Неровное пятно ожога на лопатке – горящий дом, из которого чекисты вместе с пожарными тащили задыхающихся в дыму беспризорников… Живого места не было на этом человеке!
– Никогда я, Нина, не поверю… Никогда не привыкну…
– Ну и болван! Молчи… Может, мне на пластинку… ах… записаться? Будешь… у себя на службе… граммофон заводить и слушать… Помнишь, романсик такой пошленький был? «Я вас люблю, вы мне поверьте, я буду вас любить до смерти…» Максим, ну что ты вытворяешь?! Оставь в покое мои волосы! Я же завтра их не расчешу!
– Я сам… Я сам их тебе расчешу… Клянусь… Нина, кроме тебя, никого у меня… никогда… и не нужно…
– Я знаю, знаю… Глупый какой…Эх, ты… А ещё начальник!
Незакрытое окно. Дождь. Шелест капель, отрывистый шёпот. Тихий, счастливый смех.
Через полчаса Максим спал мёртвым сном, лёжа ничком на постели и уткнувшись взъерошенной головой в плечо жены. Нина лежала, запрокинув одну руку за голову, сонно улыбалась, глядя в тёмный потолок. В окно тянуло сквозняком. По улице, мокро прошелестев шинами, проехала одинокая машина. Понимая, что скоро утро и надо поспать хоть немного (в одиннадцать – репетиция!), Нина лежала без сна – и думала, вновь и вновь вызывая в памяти тот голодный двадцатый год, когда она, Нина Молдаванская, когда-то знаменитая на весь Петербург певица, прибыла в Москву – худая, остриженная после тифа, овдовевшая, с двумя прозрачными от голода дочерьми.
И сразу же её вызвали в ЧК! Дело об убийстве в цыганском доме на Живодёрке вёл следователь Максим Егорович Наганов. Довольно быстро выяснилось, что артистка Молдаванская не имеет никакого отношения к тому, что произошло в доме её родителей вьюжной январской ночью. Но уехать из Москвы ей не позволили, предупредили, что она ещё будет вызвана, – и Нина осталась в родительском доме.
Очень скоро и цыгане, и сама Нина поняли, почему в Большой дом зачастил чекист Наганов. Перепуганная до смерти Нина готова уже была сбежать в табор! Она понимала, что находится в полной власти этого большого, немногословного человека с изуродованным шрамами лицом. И ничуть не была удивлена, когда однажды Максим сдержанно и спокойно объяснился ей в любви и сделал предложение. Предложение это Нина приняла лишь спустя год. Сидя на больничной койке рядом с умирающим от пулевого ранения Максимом, держа в дрожащих пальцах его горячую, сухую руку, Нина пообещала Богу: если Наганов выживет, она пойдёт за него.
Бог услышал. И месяц спустя, прямо из больницы, Нина с Нагановым отправились в ЗАГС. И за все двенадцать лет, что она прожила с Максимом, она ни разу не пожалела о сделанном.
Дочери Нины привыкли к отчиму быстро. Максим не пытался нарочито сдружиться с ними, не заискивал, не старался себя «поставить» и вообще, казалось, не обращал на девочек особого внимания. Но однажды вечером Нина, вернувшись со службы, услышала доносящееся из комнаты:
«Так вы, Максим Егорович, не считаете Маяковского великим поэтом? В самом деле?!»
Голос двенадцатилетней дочери звенел, как лист металла, из чего Нина поняла, что Светка зла до умопомрачения. Едва ступая на носках, она подошла к двери, прислушалась.
«Нет, Светлана, не считаю. Ни великим. Ни вовсе поэтом.»
«Ну, конечно! Вы имеете, безусловно, право судить! Вы окончили университет и…»