Огромная лучезарная Венера, пригласив на небосвод молодые звезды, опускалась, освобождая им пространство, покорно склоняясь к темной полосе цепкого, беспощадного горизонта. Музей – бывший замок княгини Лопухиной, гора Иван-Наталья, подвесной мостик к ней, зеленая поверхность парка темнели, погружались во тьму, в нечто невидимое, мутное, в темень далеких лет, веков…
– …В тот вечер они решили бежать, – продолжался рассказ. – Решение не было подготовленным, возникло вдруг, неожиданно, в связи с обстоятельствами. Иван с Наташей решили бежать. Несколькими днями раньше в Дыбов, в имение отца, крупного дворянина графа Теневского (Грохов назвал первую пришедшую на ум фамилию), приехал его сын – двадцатипятилетний красавец Пьер. Он часто сюда приезжал, с малых лет, как только начиналось лето – так он сюда. А чего же не ездить – красота какая!
Выйдя из замка с компанией привезенных с собой таких же петербургских молодцов-гусар, когда часовые черкесы уже готовились поднимать мосты с двух сторон замка, когда солнце на западе уже окуналось в кроваво-красную воду реки, и на парк уже опустилась тень, они, после обильной трапезы, облизывая жирные губы, прохаживались по верхней террасе. Гора напротив, отделяемая от замка ущельем, – именно эта гора, нынешняя Иван-Наталья – еще светилась, залитая солнцем, сиреневым озером плыла по тускнеющему небу. Шумная пьяная толпа двинулась в сторону этой горы по мосту. Пьер строгим жестом предупредил вытянувшихся в струнку охранников, чтобы те, по привычке, не подняли мост раньше, чем они вернутся.
Вечерело. В это время из парка, как всегда, перед поднятием моста, в город возвращались крепостные девушки, работавшие в парковых садах. Они шли мимо замка, потому что другой дороги не было, правда, отдельной тропой, отгороженной от замка каменной стеной, мимо конюшни. А на конюшне работал Иван, который вот-вот должен был, по-нашему говоря, сдавать экзамены на кучера, а кучером у дворян такого звания мог стать только сильный, статный, красивый мужчина.
На мосту они встретились – группа великосветских господ и стайка крепостных девушек. Можно только представить, как разглядывали молодых русоволосых дыбовчанок братья-славяне голубых кровей, – конечно же, совсем не как сестер, а как специфический товар. Пьер выделил ее сразу, Наталью, как только встретился с ней взглядом. Таких глаз, как у нее, он еще не видел, не встречал ни в Питере, ни в Париже. Они были пьяняще синие, непостижимо, головокружительно, сногсшибательно синие… И он решил забрать ее с собой, увезти в северную столицу. Велел собираться.
Она, восстав против такой судьбы, рассказала все своему возлюбленному – Ивану. Они решили бежать. В далекую Сибирь, – был слух, что в той необъятной стороне есть такие неосвоенные пространства, что их вовек не найдут.
Но – не успели…
Ночью их стали искать. Весь Дыбов, все окрестное население было поднято на ноги. Их, двоих влюбленных, видимо, кто-то заложил, как говорится, сдал. На всех дорогах дежурили односельчане и стражники Теневского, кричали, пересвистывались, жгли костры.
Иван с Наташей спрятались в ракитнике. Путь был один – перейти вброд реку, там, где можно уцепиться за каменные пороги, и скрыться в парке. А дальше видно будет… Хотя они уже понимали, что дальше – ничего не видно, дальше пути нет, свободной дороги – не будет…
Они перебрались через речку в том месте, где спустя два столетия образуется уютный, каменно-песчаный центральный дыбовский пляж. И долго сидели на гладком, остывающем после дневного тепла береговом камне. Пока не утихли людские и даже лягушачьи голоса. Уже не было активного движения окрест, не лаяли собаки, – лишь дымок от угасающих костров напоминал о чем-то дотла сгоревшем.
Дыбовские собаки умолкли. Но сквозь глухой, однообразный шум воды им послышался вдруг какой-то слабый вой. Он доносился не со стороны города, а из-за горы, из-за парка. Может, выла одичалая собака, может – одинокий волк, а может, просто почудилось. Он был тихим, этот вой, но такой пронзительный, что, казалось, вобрал в себя всю боль, всю невысказанную тоску и всю тщету мира – не только человеческого, а всего живого мира, не только мыслящих, но и всех мыслимых, трепыхающихся в вечных тисках смерти биологических соединений, которые умеют, способны что-то чувствовать.
И они решили не убежать, а… улететь. В другой мир, в другое пространство, в другую вселенную, которая их примет, и никогда, ни за что, ни в какие времена не разлучит.
По узенькой, круто взвившейся тропинке, стянутой, как арматурой, прочными сиреневыми корнями, влюбленные поднялись наверх. Приблизились к самому краю отвесной скалы. Дна не было видно – его закрывали густые кусты сирени, облепившие даже отвесную плоскость горы. Да зачем было мерить глубину, это было неважно. Слышно было, как где-то внизу шумела, стонала в тесных каменных берегах река. Они обнялись. Замерли. И долго так стояли – казалось, вся жизнь, как вода, с тихим плеском протекла под ними. Потому что они уже были НАД – над рекой, над камнями, над этой горой, над чуждым замком, над чуждой землей, над чуждым временем. И над чужой, не принявшей их любви, жизнью!
Не разжимая объятий, ступили еще полшага. Последние. Их глаза встретились и все сказали: самое важное, единственное – они вместе. Затем их взоры обратились к звездам. И туда, не вниз, а вперед-вверх потянулись их тела… На миг, на какое-то мгновенье река застыла. Все законы мирозданья, весь колоссальный космический часовой механизм, который управляет всеобщим, равнодушным к земле и людям, движением – остановился! Все звезды на миг перестали мерцать! Луна, закрывшись маленьким густым облаком (где она нашла его в чистом прозрачном небе?), отвернулась от Земли и…
Сергей пристально в темноте посмотрел на Танино лицо: она улыбалась, призакрыв глаза. Но в следующую секунду понял, что это не улыбка, а гримаса боли; глаза ее не улыбались, а сверкали искристыми капельками последней надежды, готовой сорваться в пропасть непоправимого, невозвратного, невосполнимого…
– И что?.. – спросила она в отчаянии.
«Потрясающе!», – подумал Грохов. Увидел, что ее глаза в слезах, что она сейчас вся там, в рассказе, и наклонил голову, чтобы не выдать невольной улыбки.
– И – ничто, – поднял уже серьезное лицо. – Дальше было одно сплошное «ничто», все кончилось. А им всего-то и нужно было: посмотреть друг другу в глаза и поверить в жизнь вечную, в вечную любовь – при Луне или при свечах. Тогда ведь не было электричества, не было телевидения, радио, компьютеров, да и не нужно им было всего этого. Один огарок свечи – и достаточно, чтобы увидеть глаза друг друга, только глаза, заглянуть в них и уже не сомневаться, что они вместе – навсегда, навеки, до скончания времен – вместе. Так могут говорить только глаза, а не уста. Уста – чтобы их целовать, а говорить нужно глазами. Слов не надо, слова мешают – есть понимание рук, губ, глаз, и не надо никаких членораздельных звуков, они разъединяют, а двоим, двум сердцам – нужно единение… Свечи и глаза… Глаза и свечи!..
Он умолк. Весь этот рассказ сочинил на ходу, не зная, что здесь происходило, не зная толком даже легенды (но гора, точно, называлась «Иван-Наталья»), а закончил свечами не случайно. Она смотрела в звездную даль. Именно в эту даль, сверкающую этими же звездами, столетия назад пытались улететь двое влюбленных. А он ждал, когда ее взгляд разрешит ему пригласить ее к себе домой. Ведь только затем и была придумана и рассказана душещипательная, будоражащая ранимое девичье сердце история. Только затем надо было оживить камни, воду, звезды (оживить для нее, для него они были всегда живыми).
«Тфу», – вдруг мысленно одернул себя, едва не назвав ее Наташей. Значит, следовал вывод, надо почаще произносить имя. И, улыбнувшись нетипичной в последние годы романтической забывчивости, сказал:
– Танюша!.. Танечка!.. Ау! Мы здесь, в двадцать первом веке. – И, снизив тон почти до шепота, промолвил: – Но тем не менее, в моем доме есть свечи. Пойдем и зажжем их?..
Она легко покачала головой в знак отказа.
– Пойдем… – полуутвердительно-полувопросительно прошептал на ухо.
– Нет, – тихо, отчетливо ответила Таня, опустив глаза.
– Танюша, посмотри на меня, я хочу видеть твои глаза. Пусть скажут «нет» – и больше не будет вопросов. И предложений тоже. Я обещаю.
Она, напротив, низко опустила голову. Затем двумя руками обняла его руку, прильнула к ней. Однако тихо и строго повторила:
– Нет.
Они сидели на скамейке в парке, перед глазами на полнеба вздымалась могучая, таинственная тень горы любви и смерти.
– Ладно, тогда пойдем соловьев слушать. Там, на горе, они такое вытворяют, просто душу рвут…
– Давай еще посидим, – попросила она задумчиво, сильнее прижимаясь к руке, будто он без нее решил идти к соловьям.
– Ну хорошо, – согласился Сергей, отдаваясь естественному течению событий.
И самое время, подумал он, вернуться к течению мыслей, главных мыслей, не додуманных днем здесь же, в парке. Да… Двадцать лет назад никогда бы такое не пришло в голову – думать о серьезных, глубинных вещах, когда к тебе прижимается девушка. В том-то и дело, в двух десятках лет. Именно сейчас, несмотря на всю кажущуюся неуместность таких мыслей, есть смысл их «завести» – это будет еще одним свидетельством умения жить, умения не зависеть от обстоятельств, владеть своими мыслями в любой ситуации, переключаться на нужный регистр, невзирая ни на что.
«Так что же за чувство такое, черт возьми, а?.. – снова шагнул он в отстаивающуюся с годами муть своей души. – Чувство прощания?..» И вынужден был ответить самому себе: да. Но это уже не слезно-тупиковое прощание, а осознанное, – прощание, вобравшее груз пережитого, груз жизни… Так дерево прощается с грузом плодов, которые долго накапливали вес, впитывали жизненные соки весной, летом, еще и осенью, и – спокойно отпускает их. Потому что знает – дерево знает! – уже не надо плоды удерживать, а надо, наоборот, освободится от груза. Вот так и ты хотел бы – тихо, без боли исчезнуть? Навсегда или на время? Ты хотел бы, чтобы, как дерево, на время, – и груз кому-то отдать, и потом возродиться? Не получится, дружище… Наверное. Впрочем, кто ты такой, чтобы оперировать такими понятиями как «на время» или «навсегда»? Не дано тебе понять этого… А ведь удивительно: если бы глядя, как замирает, чернеет дерево осенью, ты не знал, что придет весна, – разве поверил бы, что оно когда-нибудь вновь зазеленеет?
Неужели все то, что я создал, мой храм души, так же бесследно канет, как исчезает песочный домик, смываемый обыкновенной волной? Равнодушной волной смерти… О, да… Нет! Это жизнь – как волна: накатилась – и отхлынула, и ничего не осталось. Вместо нее – вторая, третья… А той, единственной волны, которая есть ты, уже не будет, никогда… Лишь прилив – это может быть великая жизнь, великого человека, – способен что-то изменить на берегу, да и то немного… Миг жизни – и безбрежный, бесконечный океан небытия…
Так небытие или вечность?.. Неужели дух человеческий, высшая форма живой материи, так же тленна, как и низшая, нижайшая?.. Как удивительно, невообразимо, просто фантастически: какой-то Томазо, какой-то Альбинони когда-то давным-давно одной своей музыкальной темой все сказал. Все!..
И, лишь на миг вспомнив, что рядом с ним девушка, стал, не раскрывая рта, напевать знаменитое «Адажио» вслух. Спел тихонько две музыкальные строчки, украдкой посмотрел на Таню. Она молчала, судя по всему, тоже была в соответствующем настроении, и продолжил. После шестой строчки остановился – в самой музыке была пауза – и последние такты спел громко, отбивая ритм ладонями по бедрам.
– Зачем же так грустно? Зачем так, Сережа?..
Она, впервые назвав его так нежно, как некогда ее мама, крепко обхватила его руку, прижалась щекой к плечу. Он нырнул в щекочущий, напоминающий запах акации, аромат ее волос, шумно вдохнул. Затем высвободил руку и обнял ее за плечо.
«Еще раз предложить пойти ко мне? Сейчас?.. Может, чуть позже? Посмотрим, будет видно, когда…» – решил он и вернулся к своим размышлениям.
«Как, как же можно уйти и все, что тебя наполняет, – твои мысли, чувства, желания, готовность (уже почти полную готовность!) всем все простить, – оставить?.. Пусть, пусть этот видимый всем мир, река, песочек, кусты, парк, луна – пусть все это остается людям: ты пришел – оно было, ты уходишь – оно остается. Всего этого – не жалко! Жалко другого мира, похожего на этот, но созданного тобой! Его в самом себе жалко! Ведь он живой! И от него отказаться? Нет. Нет… Ты чувствуешь, знаешь – ты умный, зрелый, трезвый человек, – что с собою ты свой мир не заберешь, хотя он твой, он исключительно твой. Кому-то передать – нельзя и не нужно. Но и оставить, не взять с собой – невозможно…
Подожди! Но может, потому ты уже не плачешь, не ноешь, не скулишь, и светел твой взгляд, и спокойно сердце, что все свое ты как раз и забираешь? Созданное тобой, выстроенное, скрупулезно выложенное по камушку, слезинками застывшими скрепленное здание души, ради которого, выходит, ты жил, – ты и забираешь. Ведь оно есть! Вот сейчас ты сидишь с девушкой, касаешься живой плоти, обнимаешь ее, но ты – там, в построенном тобой здании, в своем доме… И вот… Ты справедливо поделил имущество: взял то, что тебе причитается, по праву принадлежит, остальное отдал другим, поэтому спокоен. И получается, что главное не в том, что ты имеешь, а в том, что ты строил и для кого. И если ты заблаговременно понял, что два мира надо разделить еще при жизни, что этим надо заниматься – строить что-то для них (детей, ближних) и строить для себя, – тогда перед последним вздохом ты будешь спокоен. Ибо будешь четко знать, что свое ты уносишь с собой, – надо только смотреть на это свое, думать о нем и быть уверенным, что оно всегда будет там, где окажешься ты…
Стой! Как ты сказал? Прощание?.. А может, в том и смысл зрелой, высоко сознательной жизни, чтобы прощаться? Вот сколько живешь, сколько осталось тебе смотреть на мир – столько и прощайся. Но цепко держа свое, построенное…»
– Почему они не убежали? Почему?.. – донесся тихий голосок Тани.
– Кто? Куда?..
– В Сибирь… Да хоть куда, хоть на край света…
– А-а, – дошло до Грохова.
А подумал о другом: было бы счастье, высшее счастье, если бы то же самое происходило двадцать лет назад. Если бы точно так он сидел, обняв красивую, чуткую, трепетную девушку, и думал о своем…
– Мы бы убежали. И любовь была бы спасена, – проговорил, на всякий случай полушутя, как бы обращаясь к тому же небу, к тем звездам, к которым тянулись погибшие влюбленные.
Таня посмотрела на него серьезным, с распахнутым ожиданием взглядом. Он этот взгляд почувствовал раньше, чем увидел.
А когда, медленно повернувшись, заглянул в дрожащую, влажную темноту ее глаз, то увидел там блесточки звезд. И в безбрежно расширившейся округлости ее зрачков, как в зеркале, увидел круги своей жизни, сначала уходящие спиралью в никуда, а затем возвращающиеся, все ближе и ближе к зазывно сверкающей отправной точке, исходной и конечной, – к этим глазам. Точнее – похожим, чем-то похожим на те незабвенные глаза…
– И ты меня не бросил бы? Никогда-никогда, где бы мы ни были? – очень серьезно спрашивала Таня.
– Нет, Танюша, никогда. Я был бы с тобой. И буду с тобой. Буду, буду, буду… – говорил все тише, касаясь губами ее губ.
И уже не он, не словами, а сама ожившая вечность слиянием горячих, трепещущих, чувствительнейших клеточек передавала ей тайный смысл единения двух…
***
– Откуда же ты взялся, Сережа?..
Она говорила не в глаза, не на ухо, а, лежа на его груди, передавала вибрацию своих размякших губ его «адамову яблоку». Он слушал грудью биение ее обнаженного сердца.
– Здесь. В этом доме я родился. Родился в роддоме, конечно, но оттуда меня привезли сюда.
– Нет, я в другом смысле: откуда ты взялся ТАКОЙ? Все рождаются в роддоме, всех привозят домой. Но откуда ты ТАКОЙ взялся?
– Какой?
– Ну… такой, – она загадочно улыбалась, сжимая крепко его руку, подбородком лаская его грудь.
– Спи, милая. – Он погладил ее волосы, высвобождаясь. – Я сейчас вернусь.
– Куда ты? – встрепенулась она.
– На улицу. Я сейчас.
– Я с тобой…
– Не бойся, глупенькая, – он поцеловал ее в лоб. – Это надежный дом, здесь все спокойно.
– Я не боюсь. Я с тобой хочу… Ну ла-адно, – выдохнула с игривой фатальностью…
«Откуда же ты такой взялся?» – повторил Грохов, тихонько закрыв за собой дверь.
Если бы он захотел честно ответить на этот вопрос, то сказал бы: «Во-первых, Танюша, я не такой, как ты думаешь. А во-вторых – ты даже не представляешь, моя девочка, насколько справедлив твой вопрос: «Откуда я такой взялся?»
В спортзале гремел баскетбольный мяч, гулко ударяясь о пол, о стены. Удары мяча вместе с криками играющих ребят пробивались на улицу и больно отдавались в сердце. Сергей слушал эти звуки – как последние звуки жизни, как стучащий в висках смертный приговор.
Он стоял снаружи, в зимних сумерках, один, возле большого низкого окна недавно построенного школьного спортивного зала, по меркам старой школы – огромного, суперсовременного. И плакал.
Приговор был вынесен врачами на первой допризывной комиссии в военкомате. Звучало все просто: ревматизм сердца, ревмокардит. Но для Сергея этот обыкновенный медицинский термин, распространенный среди подростков диагноз, означал конец всему.
Первым делом его освободили от уроков физкультуры. Кого? Сергея Грохова? Который был одним из лучших спортсменов школы? Первым гимнастом школы! Он и так уже два года не ходил на уроки физкультуры: Вадим Сергеевич, учитель, тренер по спортивной гимнастике, ставил ему пятерки. Иногда приглашал Сергея на урок только для того, чтобы продемонстрировал одноклассникам какие-то элементы на гимнастических снарядах, требуемые школьной программой.
И вот теперь его освободили. Не от физкультуры, этих примитивных уроков для недоразвитых, а от спорта – то есть от того дела, в котором авторитетом для него был лишь Вадим Сергеевич (кандидат в мастера спорта, а Сергей уже готов был выполнить норму перворазрядника, фактически их разделяла одна ступень), от движения к невиданным в школе высотам, от цели, которая была недостижима для других. Освобожден… Приговорен к свободе… от любимого дела.
Как понять? Оказывается, ждал его не взлет к вершинам мастерства, к вершинам красоты, не его собственный путь, пролагаемый пусть тренером, но благодаря собственному труду, таланту. А ждал – диагноз, который давным-давно, еще до его рождения существовал и который запросто ставит какой-то провинциальный врач. Весь безграничный полет души и тела – сильного, молодого, красивого – вдруг обрывается и загоняется в этот диагноз? И все? И больше ничего нет?.. Это огромное и страшное «ничего» не вмещалось в шестнадцатилетней голове.
Однако врачам поверил. И потому, что вообще пока верил людям, и потому, что колющую боль в сердце почувствовал сам (не поверил!), а доктора лишь озвучили, облекли в форму давно известного термина это потрясение.
Потом врачи за него взялись. Осенью и весной, когда болезнь, по их мнению, обостряется, он должен был проходить курс лечения, принимать по шесть уколов бициллина и глотать в неимоверных дозах аспирин («Сколько же таких весен и осеней будет – все, какие остались?.. до конца жизни?..»)
Лекарства выдали на руки сразу, на весь осенний период лечения, – раз в неделю он приходил в больницу с флакончиком и ампулой и получал свой укол. Предписания врачей относительно лечения принял покорно и тупо. Но отказаться от гимнастики, от нагрузки на тело и результатов, которых достигало тело, – было немыслимо. Запрет на спорт был запретом на жизнь.
Однажды, после двух месяцев «свободы» от физкультуры, Сергей пришел на спортивный вечер, которые часто устраивал Вадим Сергеевич. Появившись три года назад, новый учитель внес свежую струю в школьную жизнь, по крайней мере, для мальчишек. В школе до этого работали два пожилых учителя физкультуры, один из них, Павел Филиппович – совсем пенсионер. Хотя его рассказы о войне, об эскадрильи истребителей, в которой он служил, были интересны, но в том-то и дело, что он предпочитал рассказывать, а показать уже ничего не мог.
А Вадим Сергеевич, хотя и с большой лысиной (следствием, как рассказывали друг другу ребята, службы на атомной подводной лодке), которую он прикрывал слева, справа и сзади космами прямых черных волос и которая неизбежно обнажалась при активном движении, оказался учителем новой формации. Он бегал вместе со всеми, прыгал, ходил на руках. Весь его облик, несмотря на лысину, привлекал мальчишек, – смуглое мужественное лицо, прямой, заостренный нос, выразительный подбородок, мускулистая шея и, конечно, фигура атлета. Он напоминал Спартака (для тех, кто читал книгу или хотя бы фильм смотрел американский. Грохов и читал, и смотрел, три раза подряд). Беда Сергея, как потом он понял, была в том, что физкультуру в его классе по-прежнему преподавал Павел Филиппович, а настоящего учителя узнал лишь благодаря спортивным, именно гимнастическим вечерам.
В первый же такой вечер, когда другие уже показывали результаты (хотя больше года работала секция гимнастики, а Сергей все гонял в футбол, вроде бы ее и не существовало), он был просто очарован. Все перевернулось в сознании, – смутные юношеские мечты семиклассника, представления о красоте жизни вдруг обрели конкретные формы, формы гимнастических упражнений. С первого взгляда и влюбился в живую красоту. Ее символом стали ровные, вытянутые носки ног в белых носочках – в отличие от согнутых корявых ног футболиста в грубых бутсах. Те четыре восьмиклассника, которые в тот вечер продемонстрировали ему настоящую красоту, были на год старше его. Один за другим, на расстеленной на половину спортзала (тогда еще старого) матовой дорожке, показывали невиданные в школе номера, – связку «кувырок – подъем разгибом», затем «рондат – фляг – сальто». Особенно трогало то, что при выполнении заднего сальто тренер их страховал, слегка подталкивая ладонью снизу. Для Сергея это было очень важно, потому что воочию свидетельствовало: перед ним не заезжие циркачи, а свои ребята, которые научились творить красоту здесь, рядом, а значит и он, Сергей Грохов, сможет!
Записавшись в секцию в начале седьмого класса, через год догнал этих ребят, а через два года и обогнал. Слушал тренера, как бога, внимал каждому слову, каждый жест схватывал как откровение, впитывал каждую деталь каждого элемента («Если бы ты так занимался математикой!» – говорила мама). Дождаться не мог занятий, которые проводились всего три раза в неделю, занимался дома, подолгу шлифовал стойку на руках под стенкой, поджимался на перекладине, делал растяжки по утрам… Он не хотел верить, что эти перегрузки, как считали врачи, его и подкосили. Этого не могло быть! Не может быть, чтобы любимое дело – убивало (смутно чувствовал другое: это какое-то наказание… Чье и за что?..)
И вот теперь инвалид, калека несчастный, боящийся сделать резкое движение, чтобы не встряхнуть, не потревожить больное сердце, – появился на спортивном вечере. Готов был сквозь землю провалиться, раствориться от стыда за свою немощь, когда Вадим Сергеевич позвал его из толпы – учеников, учителей, родителей – в центр зала. Сергей покачал головой («нет, не надо…»), но тренер подошел, взял его под руку и вывел на обозрение всем. Ничего не значило для него, что учитель подвел его к выстроившейся по росту десятке лучших школьных гимнастов и поставил первым, хотя по росту он не был самым высоким. И короткая речь тренера, которой хвастался бы любой мальчишка, будь она произнесена в его адрес, Сергею еще больше причинила боли.
– Сережа Грохов, которого вы все хорошо знаете, с нами. Он на своем месте, не в обиду будет сказано другим нашим прекрасным ребятам, на своем, первом месте. Я думаю, я уверен, что он вернется к тренировкам, скоро вернется, и будет всегда здесь…
«Зачем он это говорит, зачем?.. – мелькало в голове. – Это… издевательство, это позор…» И он не выдержал. Со слезами на глазах оставил строй и под сотнями, как ему казалось, унизительно сочувствующих взглядов почти бегом вышел из зала.
И час, и два уединенно бродил по заснеженному парку, укоряя себя за то, что пришел на вечер. Понятно: Вадим Сергеевич хотел его поддержать, а что получилось? Зачем он выпятил его беспомощность? Зачем выставил его как неполноценного человека? Зачем?.. С каждым таким вопросом задыхался от невыплаканных слез отчаяния…
С таким чувством перетянул зиму. Уходил, где только мог, от сверстников и вообще от людей, пропускал уроки, когда невмоготу было идти в школу. Ходил лишь по инерции, больно было видеть глупенькие лица одноклассников. А одноклассниц?.. С ребятами еще чувствовал какую-то внутреннюю стойкость, было ясно, как их воспринимать, – со злостью (хоть какая-то позиция!), ведь они здоровые, они на том месте, например, Пашка Тарасов, где должен быть он… А с девушками – вообще никто и ничто. Стыдно… Больно, невыносимо… Да и с ребятами его стремление к стойкости было ненадежным, как зимнее солнце на кромке тучи…
Уже привыкал бродить в одиночестве в парке. Не в центральной части, где даже зимой на очищенных аллеях можно было встретить людей, тем более знакомых, которые, как мыслилось Сергею, подумают о нем с жалостью, а еще и заговорят. Нет, он забирался в чащу, кружил в лежалом снегу, нащупывая летние тропинки намокшими ботинками («Простудиться, заболеть – не страшно, страшно быть вечно полуживым…»). Часто останавливался и, вперив взгляд в беспросветную вязь голых веток, замирал на долгие минуты.
Как-то, возвращаясь под вечер домой, в бессмысленное тепло своей жарко натопленной комнаты, остановился на высоком мосту. Под мостом был лед, а чуть выше по течению выпирали могучие каменные пороги. Это место называлось «шумки»: сверху – водопады, по бокам – каменные скалы разных конфигураций, разной высоты – до семи-восьми метров. А посредине – глубокая, но маленькая заводь. Туда и прыгали ребята со скал, это было поистине мужское место купания. Местные «тарзаны» выбирали скалы повыше, иногда, если хватало силы и решимости для нужного толчка вперед, летели головой вниз через две более низкие скалы. Нужно было попасть на глубокую воду, войти стрелой между камнями в узенькое, метров пять на пять, безопасное пространство. Потому что если чуть дальше, или ближе, или занесет в сторону… Ведь только приезжие зеваки, которые толпились на мосту, наблюдая за летающими телами, аплодируя им, не знали, не видели, что в каких-то десятках сантиметров от вонзающихся голов притаились подводные камни.
Нескольких человек, на памяти Сергея – по крайней мере, троих, камни и подловили. Один из них – Санька Крюков, его ровесник из соседней школы. Тот, правда, споткнулся еще наверху, фактически упал, не толкнувшись как следует, на нижнюю скалу. Вода туда не доставала, и несколько дней кровь, затекшая в зазубрины камня, напоминала о трагедии, пока ее не смыли дожди.
Сергей не был свидетелем этого смертельного падения, но в тот день видел Крюкова немного раньше и знал: споткнулся он потому, что и на ровном месте шатался, когда вышел со старшими друзьями из «Ласточки». Пивной павильон стоял тут же, сразу за мостом. Именно он, а не скалы, погубил и тех двоих, взрослых мужиков. Но ведь и дураку, и пьяному должно быть ясно: выпил – не лезь. Некоторое время после гибели Саньки это действительно было ясно всем. Неделю в «шумках» стояла тишина, шумела только вода. Дошло до того, что родители, отцы любителей мужского купания, дежурили у моста с утра до вечера, гоняя всех подряд, – и своих детей, и чужих.
Но это скоро прошло, это было временно. А вечными оставались скалы над клокочущим водоворотом, и вечным было желание юности показать, утвердить себя. Несмотря ни на что многие «настоящие мужчины» и семи, и семнадцати лет считали, что они – не дыбовчане, если не освоят «шумки». Проводились даже неформальные соревнования: кто больше соберет туристов, дачников на мосту, кто сорвет аплодисменты. Некоторые специально дурачились для зрителя, выделывая в полете всевозможные клоунские телодвижения. А Сергей имел свое амплуа – отличался четкостью, с какой входил в воду, с натянутыми носочками, да и его сальто никто не мог повторить…
А теперь, опершись грудью о холодные трубчатые перила моста, над зимними «шумками» стоял и стоял. Никаких прыжков больше не будет. Никогда. И лета никакого для него не будет. И весен тоже. Одна зима – долгая, бесприютная. Вечная… И река замороженная… Вон, под порогами вода не замерзает, брызжет одинаково и летом и зимой, пенится, пузырится – всегда живая вода… Вода и есть вода. Как учит физика, переходит из одного состояния в другое. Превращается в лед, который потом тает. А человек?.. Если сердце сдавило льдом, если кровь остыла, то уже не оттает… «Санька-то… хоть в полете, не в прыжке, так в падении, но как мужчина погиб, на скалах, а не на больничной койке… Неужели все кончено?..»
Не отпускали его камни, он впивался в них глазами, влажными то ли от слез, то ли от морозного ветра. А ведь скала – и зимой скала! Ведь камни на морозе – те же камни! Сергей представил, как лежит его бездыханное тело внизу, возле камней на льду, красном, забрызганном кровью. И – никаких проблем, никаких вопросов… Однако, даже представив эту коленодрожную картину, увидев себя распластанным под мостом, неживым, все равно задавал вопрос: неужели все кончено?
Мало-помалу, пока стоял, вопрос видоизменился: «Почему я? Почему на меня это обрушилось? Почему мне, а не другому, вынесен этот приговор?..»
И перед ним открылась бездна. Бездна несправедливости. Не той, которую творят люди (этого еще не знал), а какой-то не зависящей от них, сверхчеловеческой, господствующей над землей всемирной несправедливости…
***
Сергей зачастил в библиотеку. Не потому, что так уж сильно хотел читать, а просто в жизни почти не осталось того, чем можно было бы заполнить голову и сердце. И подсознательно начал искать друзей в книгах («Друзей нужно искать в библиотеке, а не в жизни», – скажет когда-то себе, но для этого потребуются годы и годы), а от своих живых, ближних сверстников, которые очень редко бывали в городской библиотеке, хотел укрыться.
Именно там и встретился лицом к лицу с Витей Лужным – одним из тех одноклассников, которых меньше всего хотел видеть где либо еще, кроме школы (там – никуда не денешься).
Лужный, высокий, худощавый брюнет с карими до черноты, глубоко посаженными глазами, выделялся в их 9-А эксцентричным поведением. Мог запросто зайти в класс посреди урока, не обращая внимания на возмущение учителя. И так же спокойно мог выйти из класса – не только когда учитель, указывая на дверь, шипел: «Вон!», а сам, по собственному, одному ему понятному решению.