– Ну… а дальше? – глухо выдавил Семен.
– А дальше – не знаю. Мать меня вытурила из избы, – с сожалением произнес Колька. И с прежним злорадством добавил: – С тех пор Верка и закопошилась ночами-то. Понял?
Папироса жгла Семену пальцы, но он не замечал этого. Сидел и слушал, как журчит Громотушка. А мыслей никаких в голове почему-то не было. Он не мог понять – хорошо или плохо, что к Вере посватался Алейников, рад он или обижен чем-то?
– А не врешь ты?
– Чего мне… Слушай, а как ты насчет фронта? На военкома-то Григорьева пожаловался секретарю? Ты же хотел.
– Отстань.
– Чего отстань? Я тоже пожалуюсь. Он меня тоже из военкомата, паразит, ни с чем выпроводил.
О том, как его «выпроваживали ни с чем» из военкомата, Колька рассказывал часто. Было это через неделю после проводов мобилизованных на фронт. Колька с утра пришел в военкомат, потолкался в коридоре среди людей и сунул крючковатый нос за обитую зеленой клеенкой дверь. В комнате за столом сидел человек с глубоко изрытым оспой лицом, с двумя шпалами на петлицах, вокруг стола толпились еще несколько военных.
– Здрасте, – сказал Колька, пошаркал пальцем под носом. – Я вот пришел. Кто тут военком Григорьев-то?
– Ну, я, допустим, – сказал человек с двумя шпалами на петлицах.
– Инютин Николай моя фамилия. Я насчет отправки на фронт. Добровольно. Когда эшелон будет, узнать. И еще в кавалерию, если можно, записать меня.
– Ясно. Молодец ты, Инютин Николай. Сколько тебе лет?
– Мне-то? Восемна… девятнадцать вот-вот будет. Я рослый.
– Это мы видим. А где живешь?
Колька сказал.
Григорьев встал, подошел к нему, положил руку на плечо.
– В общем, ты, Николай, хороший парень. Врешь вот только здорово, это плохо. А до фронта тебе еще подрасти годика три-четыре надо. Давай договоримся так – ты получше в школе учись, а я об тебе помнить буду. Договорились?
– Это что же, значит, не берете? – сообразил Колька.
– Значит, не берем пока. Не детское дело война-то, товарищ Инютин Николай.
– Какой я ребенок вам?
– Ладно, ладно, договорились ведь. Ступай домой. – И Григорьев легонько подтолкнул Николая к двери.
– Я жаловаться буду, понятно! – пятясь, выкрикивал он. – Я Климу Ворошилову жалобу напишу. Или самому Сталину… Или в райком пожалуюсь.
Последние слова он выкрикивал, стоя уже в коридоре, перед плотно закрытой дверью. С досады плюнув на затоптанный пол, побрел домой.
В первое время после этого Колькиному негодованию не было границ.
– Вот ведь паразит какой, недаром корявый. Оспа – она таких злыдней и метит! Года четыре, говорит, подрасти надо. Англомерат проклятый! – кипятился он перед Димкой и Андрейкой.
– А что это такое – англомерат? – спрашивал Андрейка.
– Англомерат-то? Ну, это вообще… – презрительно махал рукой Инютин. – А он даже еще хуже.
Димка слушал разглагольствования Кольки обычно молча, наклонял большую голову книзу, будто искал что на земле. Только раза два или три он обрывал товарища:
– Заткнись ты. Кавалерист выискался! Придет время – и без спросу заберут. – И почему-то добавлял всегда: – А то забыл, как райкомовский жеребец тебя звезданул?
Андрейка же дотошно выспрашивал, блестя глазенками:
– Значит, не поверил, что тебе девятнадцать?
– Не поверил.
– Не детское дело, говорит?
– Говорит.
– Через четыре года, сказал? Так и сказал? – И, колупая в носу, отходил в сторону, о чем-то думал.
А однажды он промолвил:
– Дурак ты, Колька. Григорьева этого спрашиваться… Разве он поймет! Ночью прицепился к любому поезду – и айда…
– Ч-чего? Как это так?
– А так… Поездов сколь от нашей станции отходит – ужас! Я бегал, глядел. Какой-нибудь и до фронта дойдет.
Эти Андрейкины слова услышал подошедший Семен, молча взял братишку за ухо.
– Ну-ка, ну-ка, что за разговоры?! Какой поезд? Какой фронт?
Андрейка завизжал, заподпрыгивал от боли.
– Я тебе, пшено такое, покажу фронт! Вот ремень еще сниму… – И, отпустив Андрейкино ухо, повернулся к Инютину: – А ты брось эти разговорчики! Чтоб я не слышал больше!
Дни шли, Колька все реже вспоминал о том, как Григорьев выпроводил его из военкомата. Но сегодня в нем, видимо, колыхнулась прежняя обида.
Серая холодная утренняя муть потихоньку светлела, из ее вязкой глубины начали проступать темные пятна тополиных верхушек. Было пусто как-то в эти минуты в душе у Семена, тоскливо и неприютно.
Внезапно тишину разорвал надсадный женский голос:
– Мака-ар! Сыно-ок!
Семен приподнял голову. Николай, путаясь в поникшей картофельной ботве, побежал в сторону Кашкарихиного дома.
– Макара уводят! – пропищал он, когда Семен тоже подошел к огородному плетню. – Все, амба снова Макару! Я так и знал…
Через плетень Семен увидел возле Кашкарихиного дома неясные фигуры, различил только Аникея Елизарова, который недавно уволился из МТС и поступил вдруг в милиционеры. Елизаров был в шинели, в фуражке и, кажется, с наганом в руке.
– Не лапай, ты! – хрипло крикнул Макар. – Не толкай! Я и так в железках…
– Не орать у меня! – пригрозил Елизаров. – Иди, иди!
– За что, сволочи?! Ответите…
– Иди! За автолавку. Нашел я ее, милок, в Громотушкиных кустах… Жаль, что обчистить успели.
– А я при чем? Я не мог автолавку украсть. Я машину водить даже не умею.
– Там расскажешь, при чем. И куда товар дели. Ступай.
И фигуры двинулись, исчезли за углом.
– С автолавкой-то они ловко… Знаешь, они как? – быстро заговорил Инютин. – Макар Витьку заставил: «Иди, говорит, к сторожу, скажи, что в машине шебаршит что-то». Витька не хотел, а Макар ему в рыло: «Ступай», – говорит… А сами за машиной притаились.
– Кто сами?
– Не знаю. Витька, грит, Макар и незнакомый еще какой-то парень. Ну, сторож подошел к машине, а они его ка-ак по голове! Макар сторожа за палатку поволок, а тот, другой, отомкнул дверцу, залез в кабину и погнал машину. У них, у гадов, все машинные ключи есть.
– Постой, а ты откуда все знаешь?
– Дык Витька рассказал. Когда Макар поволок сторожа, Витька побежал в темноту. Весь день в Громотушкиных кустах дрожал, как заяц. А вчера вечером ко мне пришел: «Дай, говорит, пожрать». – «А дома, спрашиваю, что?» – «Макара, говорит, боюсь». Ну, слово за слово, я выпытал. Витька и сейчас у меня спит. Мать на заводе в ночную смену сегодня – она ведь тоже по трудповинности работает, – мы одни с Веркой дома да Витька…
– А Верка знает про все это?
– Не-е… Зачем ей говорить? Баба, выдаст еще Витьку… Ты сам-то, гляди, не проговорись. Макара забрали – это правильно. А Витька – он не виноват, он подневольно шел…
Завтракал Семен молча.
– Макара сейчас арестовали, – сказал он.
Мать промолчала.
– Автолавку, говорят, они с кем-то угнали.
Мать и теперь ничего не ответила.
Семен позавтракал и вышел из дому. Опять ему предстояло весь день возить со станции кирпич, железо, какие-то станки.
Шагая по пустынной еще улице по направлению не к заводу, а к милиции, он в переулке столкнулся с Елизаровым.
– О-о, Семка! Здорово, милок! – воскликнул Елизаров, протянул руку. Но Семен будто не заметил этого. – Понятно. Брезгаешь, что я в милицию подался.
– Нет, не поэтому.
– Ну да, знаем… От войны, мол, Аникуша убегает… А я, между прочим, жизнью ежедневно рискую. Сейчас вот одного бандита брали…
– Макара, что ли? Я видел.
– Ага, родственника твоего, – угрожающе произнес Елизаров. – А у него, у гада, наган под подушкой. Еле вывернул.
– Про наган-то врешь. Не такой Макар дурак, чтобы попусту наган под подушкой держать. Из тюрьмы он вышел законно…
– Он – всегда законно. А ты никак защищаешь его?
– Нет… Просто говорю, что ты врешь про наган.
– Ну, это не важно. Главное – застукал я его, кажись. Теперь вынюхать бы, куда товар из автолавки припрятал…
– Нюхай. У брата его, у Витьки, поспрашивай. Может, тот что знает.
– Без тебя соображаем. Должно быть, он и есть тот мальчонка, про которого сторож трендил… Да скрылся куда-то, суразенок. Ну, я его выловлю!
Семен повернул к заводу.
Через две недели после приезда Антона Савельева котлованы под главные заводские корпуса были вырыты, площадки будущих цехов забетонировали, установили на них станки. И Савельев, и Нечаев, и Хохлов, и Савчук, и все другие специалисты эти две недели безвылазно день и ночь находились на территории завода, руководя установкой и наладкой оборудования. Они, обросшие, грязные, похудевшие, носились из конца в конец, что-то приказывали, объясняли, показывали. Шум тракторов, свистки подъемных кранов, скрип лебедок, натужный рев и сигналы грузовиков день и ночь стояли над Шантарой, и казалось, этот хаос никогда не кончится, в нем нет и никогда не будет организующего, разумного начала.
Но вот на одной площадке заухали, сотрясая землю паровые кузнечные молоты, на другой загудели протяжно станки, засыпали искрами, на третьей зашипели сварочные агрегаты. И эти благородные звуки притушили, стали утихомиривать разноголосый гул. И тогда начали расти кирпичные стены заводских цехов.
Но росли они медленно, потому что поступление кирпича на завод вдруг прекратилось. В область и наркомат полетели телеграммы, оттуда ответили, что кирпич для завода в скором времени опять начнет поступать. А пока люди работали под открытым небом.
В конце сентября ударили крепкие утренние заморозки, а потом погода все чаще стала портиться. По небу шли низкие облака, сеяли противным мелким дождем. Иногда дождь припускал не хуже, чем в июле, поднимался пронизывающий холодный ветер. Но станки все так же гудели и сыпали искрами, все так же склонялись над ними промокшие до нитки люди, окоченевшими руками вынимая из зажимов горячие, только что обточенные головки снарядов. Мокрый металл дымился, люди грели об него руки.
Полным ходом шло и строительство землянок для рабочих. Там беспрерывно махали ковшами экскаваторы, визжали пилы, стучали топоры.
Поликарп Матвеевич Кружилин теперь редко заглядывал на завод. Он редко заглядывал и домой, пропадал в колхозах, хотя чувствовал, что сейчас, как никогда раньше, он должен быть побольше возле жены. Но обстоятельства были сильнее этой необходимости. Урожай в районе был хороший, но косовица затянулась, наступившая непогодь обхлестала хлеба, намолоты резко упали. И обозначилась реально грозная перспектива – район мог не выполнить плана хлебозаготовок.
В начале октября Кружилин созвал бюро, на котором рассмотрели вопросы уборки и хлебосдачи. Но сколько ни говорили, сколько ни подсчитывали – для выполнения плана зерна не хватало. Кружилин помрачнел еще больше.
После бюро Полипов, тоже невеселый, сказал:
– Ну вот, сегодня первую партию снарядов отгружают. А ты, помнишь, чуть не наломал дров с графиком пуска завода. Хорошо, что послушался тогда меня. Видишь, как все вышло… неожиданно.
– Да, но какой ценой?
– Что ж, война… – Полипов помолчал и, глядя в темный проем окна, проговорил: – А ведь с Антоном Савельевым мы знакомы. Более того – друзья детства… Потом одни и те же тюрьмы прошли.
– Я слышал.
– От кого? – живо спросил Полипов. – От Субботина, наверное?
– От него. Ну и что же, встречался ты с Савельевым?
– Как же… На квартиру его определил. С семьей. Жена и сын. Сын у него взрослый, лет около тридцати. Токарь. А жена больная, помешанная немного.
– Как помешанная?
– Ну, не то чтобы совсем. А в общем тихая, меланхоличная какая-то. В восемнадцатом году ее в белогвардейской разведке пытали.
Полипов опять потер щеки.
– Да, годы… Все они стирают. Встретились с ним, а говорить, оба чувствуем, не о чем. Так, поудивлялись немного, что постарели, изменились. А жена его вроде и вовсе не узнала меня. Посмотрела, как сквозь пустое место…
– Ты и жену его знал?
– Как же, – криво усмехнулся Полипов. – Мы все росли в Новониколаевске, на одной улице жили… – И встал. – Так не забудь – на той неделе исполком. Вопросов много накопилось.
– Не забуду… Да, а что это за вопрос такой в повестке дня у тебя стоит: «О председателе колхоза „Красный колос“ тов. Назарове»?
– Обратил внимание? И это – прогресс.
– Что за тон?
Полипов пожал широкими плоскими плечами, будто не понимая, к чему этот жесткий вопрос.
– А то, что Назаров самовольно засеял почти все пашни рожью – на это ты обратил внимание?
Несколько мгновений они глядели друг на друга в упор.
– И хлеба государству меньше всех в районе пока сдал тот же Назаров. Это при таком-то положении с хлебозаготовками! И вообще – сколько с ним валандаться, самоуправство терпеть? Кончать пора, освобождать с работы.
– Хорошо, освободим, – вздохнув, сказал Кружилин вялым голосом, устало опустил глаза. Но вдруг снова полоснул председателя райисполкома откровенно неприязненным взглядом. – А хлеб за него ты будешь сеять? Колхозом ты будешь руководить? Давай принимай колхоз!
Кружилин бросил на стол карандаш. Карандаш покатился, упал, Кружилин поднял его и опять швырнул на бумаги.
– Так-с. Все, кажется, проясняется. Значит, убрать меня хочешь потихоньку из района? Что же, благодарю за откровенность. – Губы Полипова стали похожи на подкову. – Если партии будет нужно, на любую работу пойду. В том числе и в колхоз. И руководить хозяйством буду не хуже Назарова.
– Не хуже? В год, в полтора угробил бы ты колхоз, – спокойнее сказал Кружилин.
– Вот как! Значит, и для колхоза не гожусь. Куда же меня определишь?
– Никуда. Работай пока, где работаешь.
– Что значит – пока?
– Видишь ли, нас с тобой никто сейчас не поймет, если мы конфликтовать начнем…
– Почему «нас»? Скажи – меня! – Полипов боднул воздух круглой тяжелой головой, правый угол рта у него задергался, он прикрыл его ладонью. – А в общем – еще раз спасибо за откровенность. Когда знаешь карты противника, выиграть всегда легче. Видишь, я тоже откровенен.
– Петр Петрович, я не игрок, – сдерживая себя, проговорил Кружилин. – Потому и карт своих не скрываю… Назарову я разрешил засеять рожью половину посевных площадей.
Полипов поднял желтые брови, широкий лоб его покрылся длинными мелкими складками.
– И ты думаешь, в области это одобрят?
– Нынче, возможно, и нет. А будущая осень покажет… Разрешил в опытном, что ли, порядке. Хотя опытничать вроде и нечего. Достаточно обратить внимание на простые цифры – сколько рожь нынче дала с гектара и сколько пшеница…
– Неужели ты не понимаешь, что рожь – это не пшеница?
– А ты не понимаешь, что рожь – это тоже хлеб? И что лучше иметь пять булок ржаных, чем одну пшеничную? Особенно сейчас, когда идет война. В общем, давай-ка снимай с повестки исполкома вопрос о Назарове. Хлеба он нынче даст больше других. Жатву заканчивает уже, хлеб у него в скирдах. А другим-то колхозам, из которых ты каждый день нещадно выжимал госпоставки, еще косить да косить. А что теперь косить – солому? Вот и подумай, сколько по твоей вине хлеба потеряли.
– По моей, значит? Это ты ловко. Я мотался по району…
– И по моей. Завод заводом, а надо было уборочную и мне не выпускать из своих рук. Ошибку допустил.
И вдруг Полипов взорвался:
– Так-с! Я виноват в первую очередь, ты – во вторую! Очень логично! Очень справедливо! Да ты не понимаешь, что ли? Если бы до сих пор не сдавали хлеб… если бы район, все колхозы сдавали его такими темпами, как твой Назаров… нас бы давно с тобой в грязь измесили… Мы бы партбилеты, возможно, выложили. И между прочим – сперва ты, а потом уж я! В мирное время нам не спустили бы, а сейчас…
– Ничего, – произнес Кружилин, – черт не выдаст – свинья не съест.
– А? – остановился Полипов, повел вокруг подрагивающими глазами. – Как ты сказал? В каком, собственно, смысле?
– В народном. Пословица такая в народе есть.
Полипов подошел к столу, плюхнулся в кресло.
– Пословиц – их много… Ах, Кружилин, Кружилин… Хочешь еще на откровенность?
– Давай.
– Не годишься ты в партработники.
Кружилин лишь вопросительно взглянул на Полипова.
– Непонятно? Я уже объяснял тебе насчет хлебосдачи. Конечно, при такой практике, при таких установках теряем немало хлеба. Но я, что ли, эти установки спускаю?
– Значит, неверные установки.
– А это тоже вопрос – верные или неверные. Советской власти два десятка лет с небольшим, колхозам по двенадцать, пятнадцать. На сознательность людей рановато надеяться. Приотпустить вожжи с хлебосдачей – уплыть он может, хлебушек, в бездонные сусеки колхозников, а государственные пустые будут.
– Не верим, значит, мы людям?
– А что же? Тот же твой Назаров, пользовался слухом, тайные посевы делал, а урожай с них по колхозникам делил… Хитер только, не мог я его поймать. Но всегда знал – плачет по нем тюрьма… Н-да… Значит, выход какой? И хлебосдачу с первого дня жатвы вести усиленно, и косить вовремя. В темпе все, в комплексе – до ветров, до дождей заканчивать жатву.
– А ежели не успеваем? Физически сил не хватает?
– Должны успевать. Из этого исходят установки. Значит, они правильные.
– Да, теоретик ты, вижу.
– Без этого нельзя, – серьезно сказал Полипов. – А ты не теоретик, к сожалению. Все от мужицкого духа идешь. Он подвести может. Или вот эта твоя пословица? К чему она? Слова – они всякий смысл имеют. И вложить можно всякий. А ты, слышал я, от слов своих пострадал уже однажды…
Кружилин с сожалением поглядел на председателя райисполкома. Тот чувствовал этот взгляд, но не пошевелился даже, сидел, уперев глаза в свои широкие тупые колени.
– Ты что же, пугаешь меня?
– Не-ет, что ты… То время прошло, кажется. Я же спросил – хочешь на откровенность? Советую просто. – Полипов откинулся в кресле. – А вообще – ты ведь тоже игрок. Но играешь так – интуитивно.
– Это мне тоже интересно. Объясни.
– Не надо, говоришь, с Назаровым кончать? Конечно, сейчас ты сможешь и защитить, вероятно, его. Позиции у тебя сейчас в области окрепли – завод продукцию дал. Непостижимо, но снаряды делает. Хотя это заслуга Савельева, особенно Нечаева. В общем, тебя в области поддержат, видимо… Но этот Назаров икнется тебе в будущем, – прибавил он.
– Каким образом?
– Давай размышлять. Вопрос о нем я в повестке исполкома, допустим, оставлю. Насчет ржи резонанс в области хороший будет. А я и дальше заострю: кто он таков по духу, этот Назаров? С тайными посевами – ладно, слушки одни. Но он всяких подозрительных в социальном смысле людей поддерживает. Ивана Савельева, например, бывшего белобандита, в колхоз принял. Потом его посадили за вредительство. А Назаров семью его всячески оберегает, благоустраивает. Н-да… И такого человека ты защищаешь вот…
Полипов говорил теперь неторопливо, раздумчиво, спокойно. И Кружилин слушал его спокойно, внимательно. Полипов сидел боком к Кружилину, смотрел куда-то в угол. Ухо его, небольшое, чуть оттопыренное, пошевелилось. Кружилин впервые заметил эту особенность.
– Слушай, Петр Петрович, страшный ты человек, кажется, – вдруг сказал он. И только когда произнес эти слова, понял их смысл, подумал, что, вероятно, не надо было этого говорить.
Уши Полипова замерли. Он медленно повернул к Кружилину широкие плечи, и Кружилин увидел, что по лицу его идут судороги, которые он пытается унять насильственной улыбкой.
– Ну что ты… Не страшней других, – вымолвил он.
– Не понимаю я тебя.
– Да, многим из нас друг друга понять нелегко. Мы объединены общей идеей, строим новое общество. Общество это представляем себе более или менее одинаково, но боремся за него… – Полипов, так и не уняв судорог на лице, чуть пригнулся, – но боремся за него, я бы не сказал – разными методами, но по-разному понимая сущность тех людей, с которыми работаем.
– Туманно очень, – усмехнулся Кружилин.
– Ну, Назарова вот того же по-разному понимаем. – Лицо его наконец стало спокойным. – А кто из нас прав…
Громко хлопнула входная дверь, кто-то заскрипел в коридоре половицами.
– Мне ясно одно, Петр Петрович, – проговорил Кружилин, глядя прямо в глаза Полипову, – сейчас, по крайней мере, стало ясно, что работать нам вместе будет трудно. Может быть, невозможно станет со временем.
Полипов опять собрал морщинки на лбу.
– Почему? Мы впервые поговорили друг с другом откровенно, в какой-то мере выяснили… что-то друг в друге. В чем-то не сходимся? Разве это беда? Жизнь, говорю, покажет, кто из нас прав. А ссориться сейчас – сам говоришь – никто не поймет.
– Да ведь ты и собираешься о Назарове спорить! А этот спор, прямо говорю, нешуточный, он серьезный будет…
Распахнулась дверь, вошел Савельев.
– Можно? Здравствуйте… Не помешал? Вижу – огонек… – Савельев шумно подошел к столу, пожал обоим руки. – Что у тебя, Петро, руки такие потные? Ну-с, начали, друзья мои! Сейчас лично подержал в ладонях полуторатысячный снарядик. Нечаев упаковкой занимается, чуть не каждый снаряд сам в ящик кладет. На утро перед отправкой снарядов митинг назначили… Телеграммы еще нет?
– Нет еще.
– Хорошо бы к утру-то поспели, а?! – И повернулся к Полипову: – Ну, Петро! Забывать уже стал ведь я тебя… Да что там, забыл совсем, лет с десяток не вспоминал. И вдруг – встреча! И поговорить вот даже некогда. За квартиру спасибо. По-царски устроились. Неудобно перед рабочими-то.
– Ничего, директор все же.
– Где ты-то живал, работал?
– Ну, где? После того как из белогвардейского застенка удалось бежать – не забыл, должно, Свиридова? – служил в Красной армии до тридцатого почти года. А потом все время в Новосибирске. Потом вот сюда перевели. И все, собственно. Спокойная жизнь, – усмехнулся Полипов.
– Поговорить бы как-то. Вспомнить кое-чего!
– Как Елизавета Никандровна?
– Ничего. Здоровьем, конечно, хвалиться не приходится…
Опять хлопнула дверь. Все повернули головы на звук.
– Телеграмма, может? – сказал Савельев.
Минуту-другую в коридоре было тихо, потом раздались торопливые шаги. Все встали, понимая, что это действительно телеграмма.
Дежурная по райкому, молоденькая женщина, заведующая сектором учета, вбежала взволнованная и раскрасневшаяся.
– Вот, Поликарп Матвеевич… Поздравительные! Одна из Москвы, правительственная. Другая из области.
Кружилин развернул одну из телеграмм:
– «Секретарю Шантарского райкома партии Кружилину, председателю райисполкома Полипову, директору завода Савельеву, главному инженеру Нечаеву…» – начал он читать почему-то с адресатов.
– Ну, я пошел, – встал вдруг Полипов. – Поздравляю, Антон, от всей души… На митинге завтра встретимся. – И повернулся к Кружилину: – Значит, вопрос о Назарове с повестки исполкома исключить?
– Я тебе все сказал, – промолвил Кружилин.
Полипов вышел, плотно прикрыв дверь.
Когда телеграммы были прочитаны, Савельев и Кружилин поглядели друг на друга молча.
– Ну вот, Поликарп… – устало вымолвил Савельев. Слова были вялыми, бесцветными. – А все же не верится.
Савельев был давно не брит, на месте глаз глубокие черные ямки, лицо осунувшееся, бледное.
– Сколько ты спал за две-то недели?
– Да, да, сейчас пойду высплюсь. И побриться надо. Это позор – в таком виде…
Он встряхнулся, оторвал руки от стола. С трудом встал, начал ходить по кабинету. И Кружилин понял – Савельев боится заснуть.
– Ты, конечно, слышал – наши оставили сегодня Орел, – проговорил тихо Антон, подходя к висевшей на стене карте, утыканной флажками. Вся западная часть советской территории была исчерчена беспорядочными синими полосами – бывшими линиями фронтов. Сейчас самая крайняя к востоку линия шла, начинаясь от самого Ленинграда, вниз, огибая Москву, Орел, Курск и Харьков, к Днепропетровску, а затем, чуть западнее, к Перекопскому перешейку. Где-то далеко во вражеском тылу была очерченная красным кружком Одесса. Там, в этом кружке, уже около восьми недель истекали кровью тысячи и тысячи людей, военных и гражданских, отстаивая город от врага.
Одесса была обречена, это понимал в стране каждый человек, понимал и Савельев, смотрящий сейчас на карту. Об этом он сейчас и думал, хмуря лоб, и, закрыв глаза, мысленно попытался представить, что там происходит. Ему это оказалось нетрудным. Сразу будто воочию возникло багровое небо над горящим городом, потом – разваливающееся, оседающее в клубах пыли здание, – пронзительный женский крик и плач ребенка.
То ли от этого крика, то ли от запаха пожарищ, который он почувствовал вдруг ясно и отчетливо, Савельева качнуло. Чтобы не упасть, он схватился за стенку.
– Антон?! – услышал он голос Кружилина и увидел его рядом с собой.
– Ничего, ничего… А карта у тебя неточная все же. Линия фронта уже не соответствует… – И он переставил флажок чуть восточнее города Орла.
– Да… Она каждое утро не соответствует, – с горечью произнес Кружилин.
Он, стоя рядом с Савельевым, долго и молча глядел на карту.
– Вот все хочу спросить у тебя, Антон… Как же получилось, что немцы так легко смяли все наши оборонительные укрепления, будто их и не было на наших новых границах? С западными областями Украины и Белоруссии воссоединились осенью тридцать девятого. Пользовался слухом, что вдоль новых рубежей построены за это время сильные укрепления. А немцы – как нож сквозь масло. Как же так? Ты жил в тех краях…
– Я-то жил. Но я ведь не военный… А Петро где? Ушел? Вот лавочник! Он, знаешь, из лавочников, отец его в Новониколаевске довольно солидную торговлю вел.
Кружилин понял, что Савельев хочет переменить тему разговора, отошел к столу.
– Я знаю. Он об этом и в автобиографии пишет. Сам я тоже, можно сказать, из лавочников – в юности приказчиком служил. – И, помедлив, проговорил: – Как-нибудь рассказал бы, каков из себя Полипов в те годы был?
– Ну, каков? Сперва обыкновенный парнишка-гимназист… Затем увлекся революционной работой, стал настоящим большевиком. После – аресты, тюрьмы… В дружбе – верный. Мы с ним только в одном врагами были – в любви.
– Да? – шевельнулся Кружилин. Савельев поглядел на секретаря райкома, что-то в глазах того не понравилось Антону.
– Ага. Мы любили одну и ту же девчонку – Лизу, теперешнюю мою жену… Да ты, собственно, почему об этом спрашиваешь?
– Значит, решающим успехом у нее ты все же пользовался? – как бы не расслышал Кружилин последнего вопроса.
– Так уж вышло как-то. Я хулиганистый в детстве был. Да и в юности тоже. Может, это и решило, а? Девчонок это, знаешь, на первых порах привлекает. Жил я тогда в Новониколаевске, в семье брата моего отца, Митрофана Ивановича. Он с девятьсот второго года уже подпольщиком был, кажется, чуть ли не первым организатором социал-демократической ячейки. И сын его, Григорий, тоже подпольщиком был. И Лиза тоже. Меня в свои дела они, конечно, не посвящали. А я – переживал. Ух как я переживал! И все, помню, думал: как же им доказать, что я не такой дурак и шалопай, каким они меня считают?
Савельев говорил, а глаза его закрывались.
– Поди-ка ты, Антон, поспи лучше, – сказал Кружилин.
– Да, да… Потом я как-нибудь расскажу и о Полипове, и о своем житье-бытье, если интересно…
Известие о появлении в Шантаре старшего брата Федор Савельев воспринял внешне бесстрастно. Он только вскинул на сообщившего эту новость Панкрата Назарова тяжелые от усталости глаза да пошевелил сросшимися бровями.
Утрами, когда на востоке кровенилась холодная заря, он без слов сдергивал с Кирьяна Инютина засаленное, прожженное во многих местах одеялишко, молча они шли к агрегату, минуты три копались – Инютин во внутренностях трактора, Федор в комбайновом моторе, – на четвертой Савельев давал свисток, и начинали работать.
Вечерами, когда падала роса, Федор давал три коротких свистка. Это означало конец работы, но не рабочего дня. Около часа они еще возились каждый у своей машины, очищали от пыли, шприцевали всякие узлы. Насчет техухода Федор был строг. Потом шли на полевой стан – Федор впереди, Кирьян метрах в пяти-десяти за ним. И все молчком, молчком.
Недели через полторы, когда целый день, будто с трудом процеживаясь сквозь набухшие лоскутья облаков, сеял мелкий противный дождь, Кирьян Инютин сказал, глядя в тусклое окошко вагончика на унылые, взявшиеся хлюпью поля:
– Ежели и перестанет к вечеру, до послезавтра не выдерет мокрядь. Может, пока в Шантару съездим?
– Об жене, что ли, затосковал? – В хрипучем голосе Савельева была издевка.
Никогда не вставлявший Федору сло́ва поперек, Инютин тут, чувствуя, как плеснулась в голову кровь, проговорил:
– Так и ты, может… тоже.
Скрипнули нары, Федор сел. Не оборачиваясь от окошка, Кирьян чувствовал на себе ошпаривающий взгляд Савельева. Руки у него загудели. Понимая, что еще какое-то одно насмешливое или двусмысленное слово Федора – и он, Кирьян, не выдержит, ринется на бывшего своего друга, вцепится намертво в его заросшую черной щетиной грязную шею, Инютин изо всей силы держался за косячок, вдавив ногти в сырое, холодное дерево. И чтобы осадить Федора, не дать ему сказать этого слова, проговорил:
– С брательником повидался бы.
– Никуда она не убежит теперь, эта свиданка.
И опять скрипнули нары. Инютин понял – Федор лег.
…Ивану Савельеву о приезде старшего брата в Шантару сообщил не кто-нибудь, а Яков Алейников. Яков ехал куда-то на дрожках – точь-в-точь на таких, какие в тот далекий памятный день увезли Ивана с сенокоса, может быть даже на тех же самых. Иван стоял на пологом увале, по которому разбрелись коровы.
– Ну, подойди, – сказал Алейников, останавливаясь.
Иван был в дождевике, в сапогах. Приминая ими высохшую траву, он спустился с увальчика. Перекинутый через плечо длинный кнут волочился сзади, как змея, шипел по траве.
Разговор у них был не очень долгий, говорили короткими, отрывистыми фразами. Если бы кто подслушал посторонний, мало бы что понял из их разговора.
– Здравствуй, – сказал Алейников.
– Здравствуй, – ответил Иван.
– Узнал, стало быть?
– Я не забывал. Во сне часто снишься.
– Обижаешься, понятно, на меня, – сказал Алейников таким тоном, будто речь и в самом деле шла о пустяке, о какой-то незначительной обиде. И далее вздохнул сожалеюще.
Иван помедлил, оглядел табун:
– Да нет…
Алейников вскинул на Ивана из-под лохматых бровей острый взгляд и тотчас прикрыл глаза тонкими веками. Потом стал глядеть в сторону.
– Ну ладно… Пастушишь, значит?
– Одному просто охота побыть. С самим собой.
– Понятно.
Алейников хотел тронуть коня, но Иван спросил:
– А ты не боишься, что возьму вот да зажилю пару коров? Вон сколько их…
– Нет, – сказал сухо Алейников.
– И за то спасибо. Ну а… Аркашка Молчанов где?
Алейников будто недоуменно пожал плечами:
– Где? Сидит…
– А за что?
Алейников долго смотрел на осеннее небо, по которому бесшумно текли низкие облака. Он так и не ответил на вопрос. Назвав почему-то Ивана по имени и отчеству, спросил:
– В военкомат, Иван Силантьевич, не вызывали тебя?
– Нет. А сам не напрашиваюсь. Вызовут – что ж, приду.
– Ладно, я поехал… Да, брат твой, Антон, просил тебе при случае поклон передать…
– Кто? Кто?! – Иван шагнул к дрожкам.
– Антон, говорю. Не знаешь разве, что он директором эвакуированного к нам завода назначен? На днях приехал…
– Антон?!
– Ну да, Антон Савельев.
– Вот за эту весть спасибо!